Текст книги "За мертвыми душами"
Автор книги: Сергей Минцлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

VIII
Когда я открыл глаза, я увидал, что лежу одетый и в сапогах на диване в высокой, совершенно мне не знакомой комнате. В окна глядели сумерки. Со стены насмешливо взирал портрет каких-то вельмож в звездах; среди них я узнал Потемкина. Голова болела нестерпимо. Я сел и никак не мог вспомнить, где я и как попал сюда. Горло саднило, пить хотелось до невероятия.
– Проснулись, – произнес позади меня знакомый голос. Я оглянулся и увидал Петра, стоявшего у отворенной двери.
– Да… – ответил я голосом Маркова.
В памяти сразу вспыхнуло все происшедшее. Мне сделалось совестно.
– Скажите, который час? Поздно уже должно быть? – спросил я; язык ворочался во рту как суконный.
– Нет, рано еще… семь часов утра всего!.. Вам спешное письмецо и посылочка есть, взбудить я вас из-за них собирался… – Петр приблизился к дивану.
Я изумился:
– Письмо? откуда? какое?
– Верховой пригнал из Каменки. Неблагополучно у них там… – он подал мне конверт и небольшой пакет.
– Что такое? – меня вдруг наполнило неприятное чувство.
– Господин Каменев с собой покончил…
Я вскочил; у меня задрожали руки и ноги.
– Неужели?! Да правда ли?!
– Правда! верховой рассказывал.
Я торопливо порвал конверт, прихватил часть письма и вытащил лист почтовой бумаги. На нем почерком потрясенного человека, вкривь и вкось было намарано следующее: «Вчера вечером выстрелом из револьвера покончил с собой Борис Михайлович. Сначала он принял яд и сел играть за клавесин, но яд не подействовал, и он пустил в сердце пулю. По выраженной им в оставленной записке воле, спешу послать вам, так как не знаю вашего петербургского адреса, книжку и тетрадку с записками покойного. Погребение состоится по прибытии семьи. Марков».
– Какой ужас! – проговорил я. – Где это произошло, вам не рассказывал верховой?
– За письменным столом порешили себя. А отчего – не объяснил ничего. Да и как это узнаешь? чужая душа потемки…
– Где верховой? нельзя ли его увидеть?
– Уехал уже.
Я прошелся по комнате. Петр стоял не шевелясь и водил за мною глазами.
– Дайте мне ради Бога пить! – обратился я к нему. – Надеюсь, мой Мирон еще трезв?
– Наливается уже понемногу!
– Так прикажите не давать ему! – воскликнул я. – Чтоб не смел больше пить, пусть запрягает, я сейчас еду!
Нервы мои были так взвинчены, что я чувствовал себя в состоянии бросить все и уйти пешком. Чижикова и Мирона я в ту минуту ненавидел.
– Понятное дело, надо вам к ним ехать! – одобрил Петр. – Хороший господин были!
Он вышел из комнаты. Я развернул посылку. В ней лежала довольно толстая переплетенная тетрадка, исписанная мелким бисерным почерком. На первом листе тою же рукой, но разгонисто, была сделана надпись: «Родственной душе С. Р. М. в привет и на память от уходящего». Подпись, кроме буквы К, была неразборчива.
Я уперся горевшим лбом в стекло и стал глядеть на двор, но не видал его: передо мной открылся голубой грот, клавесины и играющий на них последний гимн жизни высокий человек с глубокими, умными глазами. Какую силу воли надо было иметь для того, чтобы, приняв яд, сесть за инструмент? что думал, что импровизировал он в эти минуты? А что делал ты вчера, когда так умирал этот человек?.. – с укором спросила совесть. Мне стало казаться, что я как будто чем-то виноват в его смерти: может, ничего и не случилось бы, если бы я был более чуток и внимателен и остался бы в Каменке на пару дней и тем отвлек его от преследовавшей его мысли. Но мог ли я предвидеть близость катастрофы? И тем не менее было обидно и больно…
Понемногу мысль перешла на драгоценные коллекции Каменева и на ожидавшую их судьбу; не было сомнения, что Каменев имел основание говорить о наследниках, как о врагах их. Нужно вернуться, выбрать кое-что, купить!.. – мелькнуло соображение, но вся душа восстала против этого: в Каменке я был чужой, ненужный, там предстоял слет коршунов, и мне казалось преступным принять участие в разрушении красоты.
Нестерпимо захотелось поскорей очутиться в своем кабинете, среди книг, подальше от разгромленного прошлого, от генералов Чижиковых, и вообще от людей… во мне трепетали все нервы.
– Кушайте! – произнес Петр.
Он принес мне большую эмалированную кружку, наполненную холодным квасом, и только тут я понял, почему Русь, веселье которой есть пити, изобрела и любит этот напиток!
– Закладывает ваш! – говорил Петр, глядя, как я жадно припал к кружке. – Только как же вы голодный уедете?
– Это ничего. Я есть совсем не хочу! – возразил я.
– Сейчас не хотите, потом захочется! Коль теперь аппетиту нет, дорогой закусите.
Он ушел. Я отправился вслед за ним и наткнулся на Ваньку.
– Нельзя ли помыться? – обратился я к нему.
Ванька опешил; по-видимому, гости в этом дворце Растрелли умывались не часто.
– Мыться, так это на двор надо идтить! – ответил он.
– А умывальника у вас разве нет? – сердито спросил я.
– Так жестяной есть, да он у барина стоит.
– А барин что делает?
– Спит еще.
Сообщение было приятное: не нужно было опасаться досадных приставаний и, может быть, даже ссоры из-за моего отъезда.
Мы вышли через кухню на двор, я скинул пиджак, и Ванька стал поливать мне на руки из ковшика. Генерал Чижиков накупил полон дом золотой мебели и только не счел нужным обзавестись хоть одним умывальником!
Я поручил Ваньке принести из столовой мои книги, а сам, с посылкой Маркова в руках, пошел пройтись вокруг дома.
На месте парка раскидывалось картофельное поле и огород; далеко тянулись длинные ряды пышной капусты.
Где прежде процветала
Троянская столица,
Там в наши времена
Посеяна пшеница
– вспомнились слова песенки.
Я обогнул дом и увидал свою бричку, приближавшуюся к нему. Петр и Ванька стояли у подъезда и ждали меня; в руках у Петра виднелся большой сверток. Мирон подъехал к нам. Лицо его было красно и измято, он с недовольным видом чуть приподнял шапчонку и поздоровался.
– Это на дорогу вам! – сказал Петр, показывая сверток. – Тут что от обеда осталось, я вам сложил. А это опохмелиться! – он сунул под козла между кипами книг бутылку.
– Зачем? не нужно! возьмите назад, пожалуйста! – запротестовал я. – Видеть не могу вина!
– Нельзя этого! – деловито возразил Петр. – Все поначалу так-то говорят; а без запасу нельзя! – Он скрестил руки и отступил назад.
– Понятное дело, понадобится! – поддержал Мирон. – Все время пьяные ездим, так как же без похмелья возможно?
Ванька уложил купленные мною у Чижикова книги, я простился и дал всем на чай.
– Павлу Павловичу скажите, – обратился я уже из брички к Петру, – что никак не мог больше оставаться… случай такой вышел!..
– Как же, передам. Всего вам доброго!
Бричка тронулась. На перекрестке у заставы Соловья-разбойника Мирон натянул вожжи.
– Ну, куды ж теперь? – сердито спросил он.
– На станцию! – буркнул я. – Да живей, к поезду поспеть надо!
Суровый тон мой произвел на Мирона некоторое впечатление. Он повернул коньков налево, и они запылили по хорошо накатанной дороге.
Я взглянул на высившуюся позади громаду-дом, и мне сделалось легче: свежий воздух и полная воля действовали благотворно.
Мирон покряхтывал, косился на меня, затем не выдержал.
– Ты чего же это от Чижикова сорвался? Иль тебя в шею гнал кто?
– Нужно, значит, – сухо ответил я.
Мирон поглядел на меня.
– Люди по неделе здесь гостят, едят, пьют, а ты, э-э-эх!! Харч вольный, водка тоже… благодать! Жил бы себе, да жил!
– Ну, довольно! – вскинулся я на него. – Не мели зря!
Мирон обиделся и умолк. Мне сделалось смешно: ведь оба мы с ним злились по одной и той же причине: «катькина яма» – вспомнилось мне!
Я стал глядеть вдаль, и мысль унеслась туда, в лес, в ночь, в освещенный дом с башней… теперь и он угас навсегда!
С час мы ехали, не обменявшись ни словом. Мирон начал кряхтеть и схватываться за живот.
– Что тебя корежит? – спросил наконец я, заметив его проделки.
– Жгет! – ответил он изнеможденным голосом. – Замучило вчистую!..
– Что такое замучило?
– Да я ж не опохмелился еще, а тебе ехать приспичило! – совсем как здоровый воскликнул Мирон. – Вот и жгет… душа вымоталась! Дай Христа ради из бутылочки из твоей хлебнуть… хочь глоточек, – голос и вид у него опять сделались самыми жалобными.
Я достал бутылку, сунутую Петром, развернул бумагу и увидал, что то был коньяк; имелось его в ней больше половины.
– На! – сказал я, протягивая бутылку. – Но сейчас дам только один глоток – остальное получишь, если вовремя доставишь на станцию!
– Доставлю! – обрадованно и совсем выздоровев ответил Мирон. – Это аминь, мое слово камень!
Он запрокинул бутылку себе в рот: коньяк забулькал, и хоть я и поспешил отнять посудину, но он успел проглотить добрую половину.
– Важная водка! – произнес он, вытирая усы и бороденку. – Не иначе как графья на свадьбах ее пьют! Нуте-ка вы, беспардонные! – он принялся за коньков; лицо его оживилось, язык замолол без умолку.
Дорога бежала все лесом; приблизительно еще через час перед нами за поворотом, точно из-под земли, выросло низенькое, маленькое здание станции. Она казалась спящей.
– Вот и поспели! – воскликнул Мирон, очень беспокоившийся под конец пути и все погонявший своих беляков: боязнь лишиться графского напитка заполонила все существо его. – И поезда еще не слыхать!
Бричка загремела по вымощенному камнями дворику и остановилась. Я отправился покупать билет, а Мирон со сторожем принялись таскать на перрон мои вещи и книги. Мирона, оказалось, так разобрало, что он едва держался на ногах.
– Ну, уж мне на чай с тебя получать!! – заявил он, чуть не свалясь мне под ноги вместе со связкой книг. – Этого, брат, так спустить нельзя, – споил ты меня! Неделю я с тобой езжу и всю неделю пьян! Вот ведь история, братцы мои, какая? – добавил он, сев на мои книги и неизвестно к кому обращаясь.
Вдали показался дымок. Из дверей станции медленно вышло начальство: заспанный дежурный в красной фуражке и пожилой жандармский унтер-офицер.
– Ладно, ладно, тащи скорее остальное! – приказал я; Мирон встал, заспешил, заплетаясь ногами, и сейчас же возвратился: сторож уже нес последнюю пачку.
– С тобой ездить беда-а!! с тобой запьешь!! – возгласил Мирон, вернувшись ко мне. – Ишь, книжищев-то, братцы мои, сколько набрал: горе! – Он ударил себя об полы руками и закачал головой.
Я расплатился, и трехрублевка на чай заставила моего возницу сорвать с себя шапчонку и отвесить мне поясной поклон.
– Вот это спасибо, господин! – сказал он. – Еще приезжайте к нам. Всю губернию изъездим!..
Мимо нас, пыхтя, прошел паровоз, за ним замелькали и остановились вагоны. Спустя минуту я уже сидел в совершенно пустом купе; мои книги загромоздили все сетки.
– С досвиданьицем, господин! – крикнул с перрона голос Мирона. – Ворочайтесь поскореича!
Я выглянул в окно.
Паровоз тяжело вздохнул, выбросил клуб белого пара, и вагон двинулся. Будто густой молочный туман заволок всю станцию. Через миг он рассеялся, и я опять увидал взлохмаченного Мирона, обеими руками державшего у груди шапчонку и глядевшего нам вслед; за углом здания открылись запыленная бричка и спавшие «кульерские»… Еще секунда, и все утонуло в бесконечном желтом море березняка.


Очерк второй

I
Яркое утро.
Я в саду, на высоком яру в имении Дашковых. Жарко; я в летнем костюме, но все бело кругом, всюду волны чуть розоватого снега. Им заметены расселины и кручи горы; бездонно внизу плещется о берег мутная равнина моря. Водная даль впереди – необъятная; ее замыкают темные линии лесов, на ней всюду сотни мелких островков… но нет, это тянут из воды к небу черные руки безлистые громады деревьев. Это не море – это Волга в своем сорокаверстном разливе! Не снега кругом, а фруктовый сад в цвету, заливший уступы берега, сбегающие к реке. К югу и к северу цепью раскинулись красноглинистые крутые горы; справа, на самом горизонте, на них, будто в тумане, мерещится белый венец; над ним на небе тусклые, золотые отсветы: это далекий-далекий Нижний Новгород и главы Печерского монастыря.
А глянешь назад – засмеешься от радости! Нет деревьев, нет листвы – везде намела весна холмы и сугробы из одних цветов. Нет и дорожек, – одни сплошные триумфальные арки весны, все разубранные, все засыпанные белыми и розовыми цветами, с просветами ввысь голубого бархата.
Воздух пьянее вина.
Охмелела от него и вся безмерная пернатая рать; тысячами голосов где-то на воде томятся и стонут дикие утки, флейтами заливаются кулики, победно трубят гуси, только что совершившие далекий перелет из заморья. Век не поднялся бы с этой скамьи над обрывом, с которой видишь полмира!.. Но часы показывают девять, меня ждут хозяйки пить кофе.
Я встаю и по извилистым дорожкам иду среди цветочных снегов по царству Снегурочки.
Показываются два великана – две темно-зеленые ели, задумавшиеся на страже над двухэтажным, коричневым домом. Целое столетие шестнадцатью окнами в ряд глядит он на Заволжье. Длинная веранда полузаслонена картинами с густо разросшимися сиренью и жасминами; кусты их только что опушились нежною зеленью. Между колоннами веранды, в виде портьер, белеют длинные холщевые занавеси с пурпурной каймой. За ними виднеется стол, накрытый ярославскою синею скатертью, на нем серебряный самовар и кофейник на никелированной спиртовке. За столом, лицом к саду, в плетеном кресле сидит седая полная старушка в темном капоте; черноголовая дама лет сорока, худенькая и маленькая, стоит в белом летнем платье и следит за кофейником.
– С добрым утром!.. – произношу я, подходя к веранде.
Лица обеих хозяек поворачиваются ко мне и освещаются улыбками.
– А вы уже на яру побывали? – говорит брюнетка Анна Игнатьевна, жена давно покойного сына старухи, Варвары Павловны.
Я целую ручки обеих дам и сажусь пить душистое мокко. Выдержанный, чисто выбритый лакей в белых гамашах и в перчатках подает легкий завтрак – Дашковы живут на английский лад. Их всего четверо: отсутствуют два сына Анны Игнатьевны, еще не приехавшие на каникулы из Оксфордского университета. Это будущие кавалергарды и миллионеры: кроме громадного имения в нижегородской губернии, Дашковым принадлежит свыше двадцати тысяч десятин земли на Урале и несколько заводов.
За кофе продолжается разговор о Волге и о моем путешествии: я только накануне вечером приехал на пароходе из Ярославля. В нижегородском имении я в первый раз; впервые же я познакомился и с Варварой Павловной, безвыездно живущей в нем.
Лицо ее – лицо старой няни, белое и добродушное. Но, вглядевшись, улавливаешь в нем барыню еще крепостных времен: в складе губ, в выцветших, водянисто-голубоватых глазах есть что-то властное и упорное; они определяют – наш ты или чужой, стоишь ли чести разговора с нею. Чувствуешь, что весь мир для нее – классная доска, с которой стерли давно решенную арифметическую задачу и на которой уцелели лишь две-три цифры – ее близкие.
Анна Игнатьевна – подвижная и нервная. Она курит папиросу за папироской, и лицо ее, угловатое и некрасивое, отражает ее мысли и настроения: игра мускулов на нем беспрерывная. Но проявляет настроения только лицо, но никогда не слова и не жесты: Анна Игнатьевна в высшей степени выдержанна и корректна. Свекровь она не любит, но полна внимания к ней; воспитанность заменяет любовь, и холодная, каменеющая старуха, кажется, даже предпочитает ровное внимание беспокойным чувствам.
После кофе Варвара Павловна берет меня под руку и спускается со мной в сад. По другую сторону ее идет Анна Игнатьевна. Медленно мы движемся по аллее из кленов и тополей: воздух напоен густым смолистым ароматом. За нами, храпя и сопя, вперевалку плетется жирный черномордый мопс с висящим на боку языком. То и дело попадаются уютные уголки, и из них выглядывают, как бы зовя на свиданье, искусственные гроты и камни-скамейки, заросшие кустами.
За поворотом аллеи открывается что-то странное – часть небольшого лужка покрыта как бы игрушечными памятничками из белого и черного мрамора.
«Кроткая Мими. Умерла 5 мая 1856 г.», – читаю я потускневшую золоченую надпись на ближайшем; «Пуль-пульчик. Умер 3 сентября 1860 г.»
Это фамильное собачье кладбище.
Мы останавливаемся обозреть его, а мопс вперевалку направляется к памятнику кроткой Мими, обнюхивает его, затем решительно подымает ногу и оказывает собачьи знаки внимания покойнице.
– Попка, глупец, сюда! – сердито кричит Варвара Павловна и дергает рукой сверху вниз так, как будто бы стучит палкой – «сейчас сюда»!!
Но Попка занят выполнением долга уже на чьей-то другой могиле и лишь после этого с деловым видом возвращается к своей повелительнице.
Парк невелик и занимает вершину горы: с нее, будто каменные водопады, спадают с террасы на террасу лесенки; от них разбегаются дорожки по фруктовому саду; вид на Волгу из боковой аллеи поразительный.
– Ну, устала… домой!.. – произносит Варвара Павловна, пройдя две аллеи, и мы возвращаемся, но другим путем, мимо большой оранжереи. На веранде Варвара Павловна высвобождает свою руку из моей.
– Мы обедаем в час, по-деревенски! – заявляет она. – В пять пьем чай, а в восемь ужинаем. У нас обычай таков, – и гости свободны, и хозяева. Читайте, гуляйте, делайте что вам нравится. Нас не занимайте, и мы вас занимать не будем!
Я попросил разрешения осмотреть дом, и Анна Игнатьевна пошла вместе со мною.
Варвара Павловна – вдова генерала и, вместе с тем, сектанта, когда-то известного в аристократическом кругу Петербурга. Одно время он был даже выслан из России.
Учение генерала заключалось в отрицании церкви и духовенства. Признавалось им одно евангелие. На собраниях его последователи слушали речи, пели духовные стихи, а злые языки уверяют, будто бы и поплясывали на манер хлыстов. Книга их песнопений под заголовком «Любимые стихи» вышла в свет в разгар Дашковщины [35]35
Минцлов, по-видимому, слегка изменяет название религиозной секты 70—80-х гг. XIX в., получившей название «пашковство» по имени ее основателя, отставного полковника гвардии В. А. Пашкова.
[Закрыть]в Петербурге, в 1880 году, но вскоре же подверглась запрещению и уничтожению. Генерал ли кропал эти духовные вдохновения, другой ли кто – не знаю. За границей, кажется в Лондоне, им было издано особое, карманное евангелие; отличие его от обыкновенного заключалось только в том, что на полях против некоторых текстов, казавшихся генералу особенно многозначительными, были по-средневековому натиснуты красные указующие персты и сделаны красные же отметки. Впоследствии полиция отбирала и эти евангелия.
Генерал усердно вербовал себе последователей, и для окрестных крестьян самым убедительным тезисом в его учении были разные щедрости и льготы, изливавшиеся только на «уверовавших». По Дашковскому евангелию выходило, что помощь надлежит оказывать только кучке своих людей. Интеллигентная публика попадала в ряды Дашковцев либо от безделья, либо в чаянии протекции.
Старичок жил в полное удовольствие – поплясывал и поучал в своих сорока аппартаментах, как просто надо жить по евангелию… картинка, словом, получалась та же самая, что и в Ясной Поляне; имения нищим ни там, ни здесь не раздавали, а приумножали, и только более тонкое чутье подсказывало Дашкову, что шлепать босиком по дворцу как-то не так, и он ходил в штиблетах.
Варвара Павловна являлась его ярой сторонницей и последовательницей: память покойного в ее глазах была окружена апостольским ореолом, и никто из семьи не смел в ее присутствии всуе, без должного благоговения, упомянуть имя генерала.
Обходя дом, я заметил, что чуть не в каждой комнате имелись фотографии или писанные пастелью и красками портреты какого-то очень пожилого господина в штатском платье, с бритым лицом. Везде голова портрета была чуть-чуть склонена к правому плечу, в глазах и в складках виднелось деланное стремление к небу, и в то же время по всему лицу растекалось умиление перед своими добродетелями и предвкушение, что его вот-вот возьмут живым на небо. Вся эта прокислая святость делала лицо фальшивым и неприятным. Уж не Дашков ли? – подумал я.
– Кто это? – обратился я к своей спутнице.
– Мой свекор! – крепко прикусив папироску, ответила Анна Игнатьевна.
В доме повешенного о веревке не говорят, и я, сделав пару попыток вызвать свою спутницу на разговор о генерал-сектанте, прекратил их: распространяться на эту тему она, видимо, не желала, но по тону ее голоса и игре лица я вывел заключение, что от своего святого свекра она далеко не в восторге.
Мы обошли весь дом. Миллионы и поколения собрали в его сорока комнатах множество ценных и старинных вещей, но дара творчества и артистического чутья Каменева у обладателей не было. Эти комнаты не уносили души ввысь от земли: наоборот, они прочно привязывали к ней. Я шел среди еще живых Александровских времен, затем в тридцатых, в сороковых и в шестидесятых годах…
Мебель разных стилей в значительной своей части вышла из рук собственных крепостных мастеров и была несколько тяжелее и увесистей заграничной. И это шло к дому земли, придавало ему особый уют.
В последней комнате – в библиотеке – Анна Игнатьевна оставила меня одного.
Три стены были вплотную обставлены огромными ореховыми шкафами со стеклянными дверцами. Три окна, полузакрытые тяжелыми портьерами густого малинового цвета, глядели поверх сада на Заволжье.
Среди комнаты располагался длинный стол, до полу покрытый сукном; на нем грудами лежали разные иллюстрированные журналы. Матовые обои, скатерть на столе, глубокие, удобные кресла вокруг него и у окон – все было малиновое.
Шкафы были не заперты. Одну за другой я растворял дверцы и пробегал глазами надписи на корешках книг. Преобладали английские, затем французские; русских имелось совсем мало – только беллетристика самых последних годов и первой четверти девятнадцатого столетия: остальные три четверти этого века были отмечены только случайными книгами.
Как и следовало ожидать, книг мистического и религиозного содержания оказалось много, причем опять-таки преобладали английские. Американцы были представлены чуть ли не полностью, и нельзя сказать, чтобы с приязненным чувством рассматривал я украшавшие книги снимки с иезуитски смиренных лиц заокеанских пустосвятов, в таком изобилии, как нигде, произрастающих на благодатной почве Нового Света.
В боковом маленьком шкафу находились картонажи, набитые письмами и рукописями; их я, не зная, – тайна они или нет, – не рассматривал.
Певучий звон гонга вызвал меня из библиотеки к обеду. Я вышел из нее с тем неприятным состоянием в мозгу, какое несомненно бывало у средневековых богословов после долгих важных прений и соображений о количестве херувимов, серафимов и о райских распорядках.
– Ну, как вам у нас нравится? – задала мне трафаретный вопрос старая генеральша.
Я отозвался в восторженном тоне. И нельзя было ответить иначе: казалось, что мы сидели на зеленом острове над белыми облаками из цветов. Легкий ветерок наносил на нас неизъяснимые ароматы. Мир с его людьми, шумом, лесами и водным простором был где-то далеко внизу…
– Нашли в библиотеке что-нибудь интересное для себя? – продолжала Варвара Павловна.
Она, видимо, ожидала, что я немедленно впаду в умиление от подбора столь назидательных книг, произведенного, надо думать, покойным апостолом. Но в моих глазах все они являлись лишь грудой жеваного сена; зачисление себя в ряды апостолов якобы новой веры в Северной Америке есть нечто иное, как один из способов делать карьеру и создавать благополучие на человеческой глупости. Разумеется, от ответа в таком духе я воздержался.
– Есть очень интересные вещи, – сказал я, – у вас довольно много сказок, легенд; имеется даже такая редкость, как «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьева! [36]36
«Поэтические воззрения славян на природу» – главный труд крупнейшего исследователя и собирателя памятников народного творчества А. Н. Афанасьева (1826–1871); вышел в трех томах в 1866–1869 гг.
[Закрыть]
Черты лица старухи окаменели.
– Вас интересуют такие пустяки? – проронила она ледяным тоном.
– А что на свете не пустяки? – спросил я в свою очередь.
– Душа!.. – был раздельный ответ.
– Да не легенда ли и она?
– Вы не верите в Бога?!
– В какого?
Варвара Павловна даже подалась назад.
– Как в какого? Бог, кажется, один!
– В Бога Апокалипсиса, в бога-зверя, не верю. Но что в пространстве существует какая-то неизмеримая сила – в этом я убежден. Истинный Бог еще неведом.
– Плохо же вы читали евангелие!.. – проронила моя собеседница.
Не с указующим ли перстом? – мелькнула во мне насмешливая мысль.
– Возможно… – согласился я, чтобы не вовлекаться в спор: это занятие по меньшей мере нелепое, так как споры никого не убеждают, а только раздражают.
Анна Игнатьевна, сидевшая как на иголках, бросила на меня благодарный взгляд за своевременное отступление с поля бесполезной битвы. Разговор перешел на более безопасные темы, но Варвара Павловна уже почти не принимала в нем участия.
Ели дамы чрезвычайно мало, и порции, соответственно их аппетиту, были крохотные. Я, между тем, чувствовал себя в состоянии съесть полмира и с грустью увидал, что и обед в этом доме был на английский лад: супом были покрыты лишь донышки тарелок – правда, из великолепного фарфора; дичи мне досталась ножка бекаса в ноготь величиною, а бараньи котлетки оказались в половину самого скромного по размеру вареника.
Я нацепил свою на вилку и уже собирался сразу отправить ее в рот, да вспомнил, что это шокинг, и разделил ее на две почти невидимые части.
– Не хотите ли еще? – любезно осведомилась Анна Игнатьевна.
Если б была возможность стрясти себе на тарелку всю ту горсточку котлет, что находилась на никелевом блюде, – можно было бы заморить червячка, но брать одну было бесполезно. Я отказался.
За кофе я поднял вопрос о продолжении моего путешествия; выехать я решил на следующее же утро.
– Не знаю, кого бы вам указать из окрестных помещиков… – раздумчиво сказала Анна Игнатьевна, – мы ни у кого не бываем! Впрочем, вот Алябьевы?.. у них, кажется, найдется то, что вас интересует… как вы думаете, маман?
Варвара Павловна неопределенно качнула головою.
– Ну, – произнесла она, – интересного там теперь только стены…
– Меня главным образом тянет туда, где можно купить что-либо… – заметил я, – дворцов я навидался на своем веку достаточно, и меня гораздо более занимает упадок и разрушение…
– В таком случае объезжайте все дворянские имения подряд! – проронила Варвара Павловна. – В ином виде их почти не найдете здесь… да и по всей Руси!
– Мы вам дадим кучером старика Михайлу: он знает весь уезд!.. – сказала, крепко затягиваясь дымом папиросы, Анна Игнатьевна.
– Нет, ради Бога не надо! Это совершенно невозможно!
– Отчего?
– Во-первых, я неизвестно сколько времени буду плутать по уезду, а затем, не могу же я на ваших великолепных рысаках ездить скупать старые книги! Ведь я насмерть перепугаю кого-нибудь: подумают, что это сам губернатор за недоимками прикатил!
Анна Игнатьевна усмехнулась: – Пожалуй, верно!..
– Да и покупки вам из-за лошадей вдвое дороже обойдутся: лишнее везде требовать будут! – решила практическая старуха.
– Как же вы сделаете? – спросила Анна Игнатьевна.
– А найму себе мужичка! Позвольте мне приказать кому-нибудь из людей нанять мне толкового человека поденно?
– Но ведь у них же имеются только телеги… как же вы поедете в ней?
– Чудесно поеду: вся тайна в количестве сена для сиденья!
Анна Игнатьевна опять улыбнулась:
– Пусть будет по-вашему… попробуйте!
Я отправился бродить по саду.
В трех местах на краю обрыва из зелени вставали легкие белые колоннады полукруглых греческих беседок. Ниже белым прибоем безбрежного моря вскидывался на береговые уступы фруктовый сад.
Я спустился по каменной лестнице и забрался в самую гущу его…
Каким ограниченным человеком надо быть, чтобы думать о проповедях, о мистере Смите, о сапогах всмятку, когда перед тобой настежь развернуто все, до краешка чего лишь коснулся ум человека; философия, знание, религия, наслаждение, счастье, – все, что как мир под радугой сливается под одним понятием – красота?!. Один взгляд на нее более просветляет душу, чем пуд философских творений; это отчетливо сознавали отшельники и созерцатели.
Как хорошо мне думалось, как легко дышалось!
Мягкий, теплый ветерок стал подувать сильнее; запушил снег из лепестков. Не прошло и получаса – началась метель. Земля, дорожки, стволы деревьев, горы – все скрылось в белом, душистом вихре, обрызнутом каплями золота от лучей солнца. Нет-нет и белые завесы взвивались, размахивались, и вдруг вспыхивала яркая синь неба, разверзался вид на горы или на Заволжье. Через мгновение все опять задергивалось хаосом.
Метель цветов!.. Кто мог бы выдумать тебя, повторить?!
Мне, как зимою, занесло голову, плечи, грудь… по щекам текли нежные прикосновения лепестков. Такого волшебства я уже больше не видал в жизни!
По белому ковру выбрался я из сада в парк, и меня окружила зелень; вершины аллей шумели, внизу же не ворохнулась ни травка.
За кустами у одного из гротов я услыхал голоса, – мужской и женский, – и остановился. Нежничал тенор, старавшийся сахаром пропитать каждое свое слово. Ему отвечало конфузившееся сопрано.
В имении никого посторонних, кроме меня, не было, и парочка, забравшаяся на свиданье в чужой парк, заинтересовала меня. Я осторожно выискал местечко, откуда можно было взглянуть на нее, и увидал, что у грота сидит на скамье пожилой, раскормленный донельзя повар в белой куртке и в белом переднике. Жирное лицо его украшали черные эспаньолка и усы, имевшие вид коротких, толстых жгутов. Волосы на голове были прилизаны и разделены прямым пробором. Как все толстяки, он сидел, широко разведя колени; руки его были сложены на живот, и он вертел мельницу перстами, украшенными золотыми кольцами. Черные, масленые глаза его были скошены на соседку.
Рядом с ним, чуть поодаль, сидела, вся подобравшись и потупившись, несколько раз уже виденная мною в доме миловидная горничная Варвары Павловны – Ариша. Лицо ее все пылало, губы и ноги были поджаты, руки находились под передником; русую голову увенчивала в виде дворянской короны накрахмаленная наколка.
– Нет, уж этому номеру с вашей стороны не пройтить!.. – говорил повар, – это уже антанде с гарниром-с!
– Я и не понимаю, что вы такое говорите?.. – ответила не подымая головы Ариша.
– Разговор обыкновенный-с, петербургский, как у нас по-столичному полагается-с! Вы, значит, барышня, можно сказать, цветочек, а я бабочка-с… вот вы меня своим амбре и должны осчастливить!
Ариша слегка подбросила фартук на своих коленях и прохихикала.
Туша повара вдруг всколыхнулась: он сделал попытку обнять соседку, но та вовремя уклонилась и отодвинулась.
– Этого уж и не надо совсем, Никанор Ильич!.. – недовольно сказала она.
– Вот это так апельсин?! – воскликнул повар. – Как же не надо?! Разве я вам не кавалер? Посмотрите вашими замечательными глазками, что кругом делается? А-а-ах-с!!. – он завел под лоб глаза и задергал из стороны в сторону напомаженной головой.
– Где делается? – Ариша выпрямилась и оглянулась.
– Да во всем естестве, на всей планиде-с!.. – Никанор Ильич описал нечто вроде широкого круга обеими руками. – Весна, любовь-с… свинья и та чувствует, а уже что же в человеке вершится? Как бульон на огне вот здесь кипит-с!.. – Он словно в подушку постучал кулаком в грудь. – Должны вы меня полюбить, верьте чести!








