Текст книги "За мертвыми душами"
Автор книги: Сергей Минцлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– На память о Глинке: вы такой поклонник его! Пусть они послужат вам в вашей библиотеке!
Делать было нечего! Пришлось шаркать ножкой, целовать ручку и говорить акафистные слова. Книги были увязаны в пачки, узкоглазая девка вынесла их на двор, и мы стали прощаться с хозяевами.
Оба вышли проводить нас. Я сунул в руку девки на чай рублевку, и она так ошалела от такой диковины, что сперва застыла, разинув рот и глядя на бумажку, и потом со всех ног, словно желая забодать, ринулась целовать мне «ручку». Я едва спасся в экипаже.
– Пошел! – сказал Ченников.
– Доброго пути! – крикнула хозяйка, посылая нам что-то вроде воздушного поцелуя. Мы, махая шляпами, беззвучно покатились по траве. Один поворот, и старый дом скрылся из вида…
III
– Да брат!..
продекламировал мой спутник. – А посему —
Мертвый в гробе мирно спи,
Жизнью пользуйся живущий! [9]9
«Мертвый в гробе мирно спи…» – заключительные строки баллады В. А. Жуковского «Торжество победителей» (перевод баллады Шиллера «Победный праздник») Минцлов приводит не совсем точно. У Жуковского:
Спящий в гробе мирно спи:
Жизнью пользуйся, живущий.
[Закрыть]
Я молчал; я еще был в аллее Глинки.
– Так ведь, а?.. – Ченников слегка хлопнул меня по коленке.
– Любопытная вещь, – ответил я, – в библиотеке Глинки отсутствовали французские книги; были почти сплошь все русские!
– Путное что-нибудь осталось?
– И даже порядочно. Я отобрал лишь квинтэссенцию.
– Что ж ты не сказал мне? – вскинулся Ченников, – все бы и забрали дочиста! Даром ведь отдавали!
Я отмахнулся.
– Полно! И так очень неприятно и неудобно вышло!..
Ченников неодобрительно посмотрел на меня.
– Ты вот что, друже, – назидательно произнес он, – коли взялся дело делать, так душевную меланхолию свою оставь! Грабь и тащи все, что ни увидишь – все равно собаке под хвост пойдет! Книги пыль разводят, места они много зря занимают, но и в печку их попросту запихать как-то неудобно, и вдруг является благодетель – твоя милость! Какие же тут могут быть церемонии?! А, во-вторых, – чем ты рискуешь? На тебя – извини за правду – все равно везде будут смотреть как на юродивого, ну какой нормальный человек поедет за сто верст киселя хлебать – за старыми книгами? Ведь это же мертвые души, ты Чичиков.
Меньше чем через час тройка принесла нас на постоялый двор в большое село. Там произошла пересадка.
Ченников, везде распоряжавшийся, как полицеймейстер на пожаре, вытребовал к себе некоего Мирона – рябого и невзрачного белобрысого мужичонку, занимавшегося извозом, и сам договорился с ним о дальнейшем моем путешествии, причем подробнейшим образом перечислил все имения, куда тот должен был меня завезти и на какую станцию железной дороги затем доставить.
Торг окончился к общему удовольствию, и Мирон побежал запрягать.
Я поручил свои книги приятелю, поблагодарил его за хлопоты, и мы распростились.
– Смотри же, будем ждать тебя! – сказал, садясь в коляску, Ченников, – Если не заедешь на обратном пути – клянусь, что не увидишь книг этих, как ушей своих! Помни же: грабь! – крикнул он уже на ходу, и коляска скрылась за воротами; пелена пыли, как дым от паровоза, разостлалась над улицей.
Через несколько минут на двор, звеня и бренча всеми железными частями, вкатилась запряженная парой лопоухих белых лошадок старая бричка с кожаным порыжелым и рваным сиденьем. Я уложил свои вещи, уселся. Мирон задергал вожжами, и мы среди бесновавшихся собак проехали немного по улице и свернули в проулок; кругом открылись желтые сжатые поля с темными линиями лесов на горизонте.
Мирон повернулся в полуоборот ко мне. Голубые глазки его внимательно осмотрели меня, словно взвесили, с сапогов до шляпы.
– К Батенькову едете? – проговорил он, – знакомые, что ли?
– Нет, по делу.
– Вот оно что! Овес, стало быть, покупать у него? Хороши овсы у него стояли, – во, истинный Бог! – Мирон показал рукой аршина на два от земли. – По купецкой части, стало быть, будете?
– По купецкой. А кто такой этот Батеньков? [10]10
Батеньков – этот персонаж не имеет никакого отношения к семье видного декабриста Г. С. Батенькова.
[Закрыть]
– Батеньков-то?
– Да.
– Барин. Барин как есть, во всей форме! – с убеждением ответил Мирон.
– Молодой он или старый?
– Молодой. Годов двадцать два ему: опеку года два только как сняли, померши родители-то у него! – Мирон захихикал и закрутил носом. – И прокурат же! – добавил, – как это приедет из Питера с приятелями – киятры в дому, пиры горой… Веселый!
– Далеко до его имения?
– До Вихровки-то? Пятнадцать верстов, вот сколько! – Он глянул на солнце, стоявшее уже довольно высоко. – В шесть часов на месте будем.
Расчет моего возницы оказался математическим: ровно в шесть часов дня мы точно по коридору из подстриженной акации въехали на просторный двор. Справа густой стеной стоял сад, слева, описывая широкий полукруг, отходила строго вытянутая линия хозяйственных строений. Из гущи сада, из-за кустов сирени блестели стекла мезонина барского дома.
Против него, между двух старых яблонь, одиноко росших на самой середине двора, бледно горели два костра; кругом них стояло четверо людей, помешивавших что-то в огне пламени. Тут же находились две большие бельевые корзины, наполненные разноцветными бумагами. Завидев нас, все оставили свое дело и повернулись в нашу сторону.
– Купца привез к тебе, Петра Иваныч! – прокричал Мирон, подъезжая к кострам. – Весь овес заберем!
Бричка остановилась, я слез.
– Могу я видеть господина Батенькова? – осведомился я у человека средних лет, сделавшего несколько шагов навстречу мне.
Одет он был в синюю русскую рубаху, подпоясанную ремнем, в пиджак и в высоких сапогах. По всей его фигуре сразу можно было заключить, что перед вами приказчик; весь он был настороженный, строгий и вместе с тем готовый сейчас же стать слаще акрид и меда.
– Барин в Петербурге, – слегка свысока ответил он, – чем могу служить?
В эту минуту из-за его спины взвились две книги и, растопырив листы как крылья, шлепнулись в огонь.
– Что вы это тут делаете? – спросил я вместо ответа и поспешил к корзинам. Обе они верхом были нагружены книгами, книги же горели вместо дров и в кострах.
– Очисточку производим, – снисходительно пояснил приказчик, – дрянь всякую велел барин посжечь!
Появилось еще двое людей, приволокших новую корзину с книгами.
– Ради Бога подождите, не жгите! – воскликнул я, – дайте сперва мне пересмотреть, может быть, я куплю их у вас?
– Пожалуйста… только смотреть не на что: одно лохмотье!.. А вам по какому делу желательно было видеть барина?
– По личному. Ах, как жаль, что его нет; нарочно ведь к нему приехал!
– Откуда изволили прибыть?
– Из Питера.
Строгая официальность исчезла с лица приказчика: персона превратилась в лакея. Он засуетился.
– Пожалуйте в дом-с! – совсем иным тоном заговорил он, – отдохните-с…
– Но ведь нет барина? – усомнился я.
– Так что же-с? Да они меня со свету сживут, ежели узнают, что я приезжего к ним не принял, пожалуйте-с! Бери, разиня, вещи, неси в дом!.. принц тоже! – крикнул он на облаченного в белый передник долговязого малого, уставившегося на меня, как в столбняке. Тот очнулся, ухватил мой багаж и стремглав побежал с ним вперед. Несмотря на уговоры приказчика, собиравшегося для моего удобства отослать корзины обратно в дом, я остался у костров и пересмотрел все, приготовленное к аутодафе.
Это были, главным образом, журналы: «Москвитянин», «Современник» и другие, но среди них попались мне Снегиревские: «Русские в своих пословицах» и «Простонародные праздники и суеверные обряды», изданные в сороковых годах [11]11
«Москвитянин» – журнал славянофильского направления, выходивший в Москве с 1841 по 1856 г. под редакцией М. П. Погодина.
Журнал «Современник», основанный А. С. Пушкиным, издавался в Петербурге с 1836 по 1866 г.
Упоминаются труды известного фольклориста, этнографа и собирателя Ивана Михайловича Снегирева (1799–1868): Русские в своих пословицах. Рассуждения и исследования об отечественных пословицах и поговорках. Кн. 1–4. М., Университетская тип., 1831–1834; Русские простонародные праздники и суеверные обряды. Кн. 1–4. М., Университетская тип., 1837–1839.
[Закрыть].
– Обидно, что разминулись вы с барином!.. – соболезновал тем временем приказчик. – Всего только третьего дня изволили они отбыть. Досадовать будет!
Неся отобранные мною книги, мы направились к дому.
От двора его отделяла длинная овальная курена, засаженная жасминами и сиренью; свежепосыпанная песком дорога огибала ее и проходила мимо подъезда. Дом был большой, темно-серый, еще александровской стройки, с обычными белыми колоннами той эпохи.
Мне показалось, что я где-то в окрестностях Петербурга: в такой чистоте и порядке все содержалось, начиная от подстриженных шпалер из акаций и кончая массивными медными ручками входных дверей. Контраст с Фирсовским имением был разительный.
Я не мог удержаться и, остановившись перед домом, вслух похвалил порядок, в котором все содержалось.
Приказчик был чрезвычайно польщен.
– Чистота у нас первое дело-с! – ответил он. – И сами барин с утра выйдут, как стеклышко, и с других того же требуют. Нельзя иначе: Европа-с!
Дверь подъезда стояла распахнутой; ее почтительно поддерживал долговязый малый в переднике, очевидно, состоявший в лакейской должности. Плетенная из веревки серая дорожка покрывала несколько ступеней лестницы и вестибюль; мы вошли в обширную лакейскую, обставленную кругом деревянными диванами, на которых когда-то сидели и дулись в носки поколения лакеев. Она была пустынна.
Малый в переднике очутился впереди нас и распахнул, как на сцене для входа короля, среднюю дверь. Мы вошли в похожую на коридор, довольно узкую комнату, всю увешанную портретами. Кое-где у стен стояли небольшие столы из карельской березы, а по бокам их, попарно, так же стулья с твердыми, как кирпичи, небесно-голубыми сиденьями и спинками.
– Патретная-с… – словно по секрету пояснил приказчик; в доме он, должно быть по привычке, стал объясняться только вполголоса.
Со всех сторон из потускнелых золоченых рам – этих окон с того света, на меня глядели напыщенные лица рода Батеньковых. Пудреные парики и разноцветные кафтаны указывали на Елизаветинскую и Екатерининскую эпохи. Выпяченные груди многих украшали многочисленные ордена и звезды.
– Все в рыгалиях-с! – благоговейно произнес мой спутник, – заслужить тоже надо было-с! А вот это папаши нашего нонешнего барина, Владимира Григорьича, – он остановился перед портретом благодушного, тучного старика, одетого в простой черный пиджак, – скончались шесть годов назад и как необыкновенно, – на антресолях библиотека существует, а в ней диван турецкий замечательный-с: лошадь на нем поперек уложить можно! Григорий Михайлыч – это они-с, – он осторожно лбом указал на портрет, – очень этот диван после обеда обожали. Велят завести граммофон, возьмут в руки книжку и лягут. Подержат-подержат книжку и уснут-с. А граммофон им для лучшего сна играет да играет – особый человек для заводу его состоял; ровно час должен был играть! Только однажды легли они, отыграл им граммофон все, что полагалось, стал их человек будить, ан в них уже и дыханья нет: отошли… Так все и осталось там наверху; молодой барин и к граммофону ни разу не коснулись, даже нота на нем лежит та самая, под которую Григорий Михайлыч скончались… Не узнать-с человеку назначения своего! – вздохнув, философски добавил мой спутник.
Из портретной мы попали в зал. Он был наполовину меньше Глинковского, но все же достаточно просторный. Несмотря на день, в нем было сумрачно: густая зелень кустов и деревьев почти вплотную закрывала окна и с левой и с правой стороны. Вдоль темных стен белели стулья с малиновыми, сильно выцветшими сиденьями. У противоположной стены безмолвно прижался рояль. Наши шаги и потрескиванье прекрасно натертого паркета нарушили тишину: отозвалось эхо, точно проснувшееся где-то под потолком.
Мы миновали сиреневую гостиную, наполненную мебелью еще Елизаветинских дней, отразились в высоком простеночном зеркале, с улыбкой проводил нас взглядом бронзовый золоченый амур, опершийся на такие же часы, и мы оказались в небольшой, но весьма уютной комнате; вдоль двух стен ее, в виде буквы Г, тянулся сплошной зеленый диван. Около него лежали мои вещи.
– Диванная-с… – произнес приказчик, – все приезжие господа здесь теперь останавливаются. Угодно помыться будет?
– Будьте добры… – ответил я.
Мой спутник указал на другую дверь.
– Там ход в столовую и в сад, ежели пройтись пожелаете. Может скушать чего угодно?
– Да, не отказался бы! – сознался я.
Приказчик вышел, а вместо него появился тот же малый с белым полотенцем в руке, с тазом и с кувшином воды.
– Как вас зовут? – спросил я, разоблачаясь.
– Гамлетом-с, – ответил он.
Я остановился.
– Гамлетом-с, – повторил тот, переступил с ноги на ногу, потупился и принял позу жеманной горничной. – Схожу я очень с этим принцем-с, барин и приказали так зваться! – скромно пояснил он.
Я не мог скрыть улыбки: передо мной стоял петый дуралей; нос у него был в виде кларнета, с раструбом, глазки удивительно напоминали пару подсолнечных семечек. Белобрысая голова его была густо напомажена, разделена ровным пробором и украшена такой гигантской бабочкой из волос, закрывавшей весь лоб и виски, какой я еще не видывал.
– А Офелия у вас есть? – осведомился я.
Гамлет хохотнул.
– Имеется-с…
– Кто ж такая?
– Девушка-с Глаша она, конечно, ну да барин Офелией кличут-с!
– Веселый барин у вас, как видно! – заметил я.
Гамлет опять похихикал.
– Веселые-с! – согласился он.
Только что я успел вымыться и одеться, вошел приказчик.
– Сейчас самоварчик поспеет, – сообщил он мне, – уж извините, не ждали вас, так кроме яичницы и цыпленка не сообразил ничего повар.
– И великолепно! – ответил я. – А пока до самовара вы, может быть, покажете мне дом и библиотеку?
– С великим удовольствием-с!
Комната за комнатой мы обошли весь низ дома; он казался музеем старинной мебели, нельзя сказать, чтобы роскошной, но все же стильной и выдержанной. Преобладал ампир, но что удивило меня, – ни безделушек, ни бронзы, ни часов, кроме виденного мною уже амура, в доме не имелось.
Я высказал свою мысль приказчику.
– Полно всего этого было! – ответил он. – Опекли только все вчистую. Двое опекунов ведь было, возьмите это в соображение-с?..
Мы очутились перед широкой деревянной лестницей, ведшей на площадку, а оттуда делавшей обратный поворот на антресоли. Ее огораживала дубовая балюстрада.
Мы взошли наверх и, миновав какую-то почти совершенно пустую комнату, вступили в святое святых.
Первое, что мне бросилось в глаза, было действительно необыкновенных размеров сооружение с высоченною спинкой, стоявшее у противоположной стены и более походившее на разрубленный пополам Ноев ковчег, чем на диван.
Три окна, полузакрытые тяжелыми портьерами из пестрой ковровой ткани, пропускали свет на правую стену; всю ее закрывали ряды книг, расставленных на открытых полках; между окнами, у среднего простенка, умещался круглый столик с граммофоном на нем; по бокам возвышались два готических кресла, обитые, как и диван, тою же ковровой тканью. Среди книг царил хаос: местами они лежали кучами, многие были растрепаны и не переплетены. У полок стояла бельевая корзина, наполненная ими же.
– Вы это все намерены сжечь? – с ужасом спросил я приказчика, указывая на полки.
– Зачем же все-с? – ответил он. – Только что без переплетов, то приказали барин изничтожить! Извольте сами видеть – срамота ведь, лавочка на толкучке, а не как в Европе-с!
– Значит, можно будет отобрать у вас кое-что из того, что без переплетов?
– Да хоть все заберите-с, – для нас одно удовольствие! И эту дубину сожгем! – угрожающе добавил он, видя, что я снял с полки одну из лежавших поперек нее книг большого формата. – Хоть и в переплете, а никуда не входит! Что не под ранжир, все, значит, приказали барин похерить!
– Да сам-то он пересматривал книги?
Приказчик даже как будто обиделся.
– Что вы-с? до этого они, извините, не доходят-с! Они что стеклышко всегда, а тут извольте видеть что – разврат-с. Мне приказано: «На эти книжки, – изволили они сказать-с, – только смотреть возможно, а читать их не мысленно-с!» А вот не угодно ли взглянуть на диван: книжечка кожаная на подушках лежит, та самая-с, что покойный барин в ручках перед смертью держивали… Чтобы не соврать, годов двадцать здесь ее помню!
Я развернул ее: то было туманное английское творение Юнга «Плач, или ночные мысли о жизни, смерти и бессмертии» [12]12
«Плач, или Ночные мысли о жизни, смерти и бессмертии»… – эта книга английского поэта Эдуарда Юнга (1683–1765), вышедшая первым изданием в 1742–1745 гг. в девяти книгах, переводилась в России в XVIII в. Она неоднократно упоминается в произведениях русских писателей и, видимо, пользовалась большой популярностью, особенно в провинции. Если «покойный барин» у Минцлова лишь только «в ручках своих перед сном держивал… для сну», то гоголевский почтмейстер из «Мертвых душ», «впадая более в философию», читал «весьма прилежно Юнговы ночи, из которых делал весьма длинные выписки по целым листам».
[Закрыть], изданное в Петербурге в 1799 году.
– Каждый день он ее читал? – удивился я.
– Нет-с… в ручках только держали, для сну, так я полагаю-с! Однако, самовар, надо быть, уже на столе; пожалуйте откушать сперва, а потом, коли вам в охоту с книжками разбираться, воротиться сюда можно-с!
Мы сошли вниз, в сплошь отделанную темным дубом длинную столовую. Резной, великолепный буфет, словно монумент, вздымался в глубине ее. На овальном столе, покрытом белой скатертью, пускал пары никелированный самовар, имевший вид вазы; поодаль стоял обеденный прибор для одного и фарфоровое плато с нарезанным черным хлебом.
Мгновенно, с той же стороны, откуда мы вошли, вывернулся Гамлет с подносом в руке, на котором помещалась тарелка с яичницей и маленькое блюдо с цыпленком.
– Пожалуйте-с! – произнес приказчик, отодвигая для меня стул.
Я сел.
– Присаживайтесь и вы со мной, Петр Иванович! – сказал я, указывая на свободное место.
Приказчик даже покраснел от неожиданности.
– Что вы, помилуйте-с!.. я и постою!..
– Садитесь, садитесь, – настойчиво потребовал я, – побеседуем, мне одному скучно. Чайку вместе попьем…
После нескольких повторений с моей стороны приказчик откашлянулся, присел напротив меня и стал разглаживать бородку, имевшую вид детской лопатки. Гамлет стоял, как в столбняке, раскрыв рот и не сводя с нас немигающих белесоватых глаз.
Приказчик покосился в его сторону.
– Пшел вон! – вполголоса, внушительно произнес он. Малый встрепенулся и пропал в мгновение ока.
– Уж вы извините, совсем он дурашный! – обратился ко мне приказчик. – Уткнется вот эдак в кого-нибудь глазами – до утра, выпучившись, простоять может.
– А почему его Гамлетом зовут?
– А вы уж знаете-с? Да ведь как же не Гамлет, глуп он очень! – Приказчик вдруг тряхнул головой и усмехнулся. – Барин, конечно, все это произвели: киятер тут со скуки на Рождестве затеяли. Этого самого Ваньку в Гамлеты поставили, а Глафиру, горничную, в Офелии. С тех пор их так все и кличут-с!
– Ну, а что же вышло из этого театра? – заинтересовался я. – Расскажите, пожалуйста. все.
– Оно занятно, конечно-с! – согласился приказчик. – Такое, можно сказать, вышло, что чуть не до самоубийства публика от смеха дошла. По-настоящему все производили, как в заправском театре-с. Костюмы актерам пошили, на Ваньку парик долгогривый нацепили, шпагу на бок ему повесили. Офелию в белое платье обтянули; полная она у нас очень, так будто в трике в каком вышла. Гостей созвали только особых-с, с пониманием которые. Подняли это занавес, первым Ванька отжаривать начал: «либо быть, либо нет» отчитал. Ну, в публике смешок. А как проголосил про стоптанные башмаки – того пуще-с; один гость плакали даже! Потом Офелия вышла, стали вдвоем раскомаривать; он по сцене от ней шарахается, она за ним, ловит его. Бежит она, а фасады у ней спереди и сзади в землетрясении… Он ей: «ты, говорит, мне не нужна!» и все с такой, знаете, с дамской жестикуляцией. «Иди в монашенки, у меня по царству и без тебя всего достаточно!» Ну она – «ах-ах!», конечно, да басом, голосок-то у ней, что у протодьякона. Да цоп за сердце себя – пронзило ее будто очень Гамлетово невежество. А уж какое там, извините, сердце: два дня до него не дорыться; прямо, значит, за молочный бидон себя ухватила, а они у нее бутылок на пять кажный-с! Публика выть начала: как поросята иные визжали, ей-Богу-с! Один барин, как откинулся назад в кресло, так и вымолвить ничего не могли; хотят что-то сказать, а сами «ик» да «ик» – вместо слов только одни пузыри выходили! Такой потехи наделали – трое суток потом в себя прийти не могли; до дрыганья ног доходили!
Смеялся и я, и это придало куражу моему собеседнику. Он нажал грушевидную кнопку электрического звонка, висевшую на лампе, и появился Гамлет.
– Скажи Глаше, чтобы ром к чаю принесла! – распорядился Петр Иванович.
Гамлет исчез. Приказчик деликатно подмигнул мне.
– Нарочно велел Офелии придтить! – сказал он. – Сами взгляните какова!
Приказания в этом доме исполнялись, как по щучьему велению. Очевидно, Батеньковские досуги были велики и обильны и он посвящал их на дрессировку слуг. Не прошло и трех минут – в дверях показалась невысокая, полная девушка лет двадцати четырех. Круглое белое лицо ее с густым здоровым румянцем было миловидно, и только густые, черные брови, крутым изломом сросшиеся на переносице, придавали ей что-то грозное и несколько портили общее приятное впечатление. Из-под них приветливо глядели большие карие глаза.
В обнаженных до локтя белых руках она держала подносик с порядочных размеров хрустальным графинчиком, наполненный темно-красной жидкостью.
– Здравствуйте… – глубоким грудным контральто произнесла она, наклоняя голову так, как давно уже разучились делать это женщины городов. Неторопливо она поставила около меня графинчик и обратилась к Петру Ивановичу.
– Барин где ночевать будут – в диванной?
– Да, – ответил тот, – там сготовьте постелю…
Девушка удалилась.
– Видали? – спросил, выждав с минуту, приказчик.
– Красивая!.. – ответил я. – Очень приятное лицо у нее!..
Я подлил своему собеседнику в чай хорошую порцию рома, и он сделался еще разговорчивей. Из рассказов его я узнал, что барин его недавно окончил Петербургский лицей, и всевозможные подробности из жизни семьи Батеньковых. Молодой хозяин вырисовывался передо мной во весь свой рост: выхоленный, несомненно неглупый, кандидат в чудаки, а быть может, в герои или подвижники: у нас, на Руси, такое «лампопо» [13]13
Лампопо – шутливый перевертыш, означающий «пополам». По В. И. Далю – «напиток из холодного пива, с лимоном и ржаными сушками» (Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 2. С. 236). В романе Н. С. Лескова «Соборяне» Термосесов называет так напиток, состоящий из смеси пива и меда. «Какое же это ланпопо? – возражает ему дьякон Ахилла. – Это у нас на похоронах пьют… пивомедие называется».
[Закрыть]водится.
После третьего стакана я поднялся и снова отправился в библиотечную продолжать пересмотр книг. Раскрасневшийся, с блестящими глазами, Петр Иванович, переместивший в свою утробу больше полуграфина рома, увязался за мной. Шел он на этот раз уже без прежней почтительности, крепко ступал на каблук и разговаривал отнюдь не вполголоса. Частица «с», уснащавшая его речь до чая, была им забыта.
Спутником на этот раз он оказался довольно неприятным, так как все время разглагольствовал и отвлекал меня своей болтовней от дела. Я не слушал и лишь изредка подавал ему краткие реплики.
Пересматривал я только книги без переплетов и наткнулся среди них на значительное количество весьма любопытных. Среди таковых имелись: изданная в очень малом количестве экземпляров в 1872 году в Варшаве «Наша семейная летопись» Авенариусов [14]14
«Наша семейная летопись» Авенариусов – автор этой книги – Н. П. Авенариус, брат известного в свое время беллетриста В. П. Авенариуса.
[Закрыть], очень редкие воспоминания Бурнашева [15]15
Имеются в виду «Воспоминания из моей частной и служебной деятельности (1834–1850 гг.)» В. Бурнашева (М., 1873). Эта книга зафиксирована в «Книгохранилище С. Р. Минцлова» под № 1056 с пометкой: «Напечатано 50 экземпляров, с автографом». Минцлов далее сообщает, что в его собрании имеется также вырезка из журнала «Русский вестник», в котором были первоначально напечатаны эти воспоминания с автографом М. И. Пыляева, крупнейшего знатока петербургской и московской старины, а также его четверостишием, где М. И. Пыляев высмеивал и автора воспоминаний, и редактора консервативного журнала М. Н. Каткова:
Не удивляйся Бурнашеву,
Что подсунул ложь Каткову;
Не удивлюсь я и Каткову,
Как поверил Бурнашеву!
[Закрыть], путешествия в Нижний и в Киев Долгорукого [16]16
Очевидно, имеются в виду следующие книги поэта И. М. Долгорукого: Журнал путешествия из Москвы в Нижний, 1813 год. М., 1870; Путешествие в Киев в 1817 году. М., 1870. Оба эти издания зафиксированы в упоминавшемся «Обзоре записок, дневников, воспоминаний…». Книги такого рода, как было указано ранее, особенно интересовали автора романа.
[Закрыть]и другие. И вдруг глаза мои наткнулись на две странные, едва затиснутые на полку книги в четверку, с полустертыми натисками на корешках – «Житие и славные дела Петра Великого» [17]17
«Житие и славные дела Петра Великого» [с предположением краткой Географической и Политической Истории о Российском Царстве»] – книга была впервые напечатана в двух частях в типографии Дмитрия Феодози (Венеция, 1772). Начиная с «Опыта российской библиографии» В. С. Сопикова, авторство долгое время приписывалось Д. Феодози. (См.: «Книгохранилище С. Р. Минцлова», № 585.) Б. Унбегаун, автор статьи «Труд Захария Орфелина о Петре Великом и его петербургское издание» (Временник Общества друзей русской книги. Вып. IV. Париж, 1938. С. 209–222), доказал, что эта работа принадлежит перу известного сербского писателя и гравера Захария Орфелина. Подтверждает это и «Сводный каталог русской книги XVIII в.» (М., 1964. Т. 2. №№ 5027–5028). Этот труд был переиздан в Петербурге через два года после венецианского издания – в 1774 г., под редакцией и с примечаниями М. М. Щербатова.
[Закрыть].
У меня екнуло сердце. Неужели это Феодози? неужто Венецианское издание? – думал я, с усилием высвобождая большие томы. Наконец, я вытащил один и развернул: оно и есть. С титульного листа на меня глянуло: «Венеция 1772 года».
– А эти будете жечь? – спросил я не своим голосом.
Приказчик сидел, развалившись в кресле.
– Эту? – тоном судьи произнес он, принимая от меня книгу и взвешивая ее на руке. – Будем!
– Значит, я могу их взять?
– Всенепременно!..
Я все еще не верил своему счастью.
– Наверное, сожгли бы, правда?
– Не утруждайте себя беспокойством! – небрежно ответил он, – есть о чем разговор иметь?
Я молча отложил драгоценные книги к кучке уже отобранных мной. Немного погодя опять попалась переплетенная книжка, тоненькая и большого размера. Я раскрыл ее. То были письма царевича Алексея Петровича, увидавшие свет в Одессе в 1849 году [18]18
Письма царевича Алексея Петровича к его родителю. Одесса, 1849.
[Закрыть].
– Это тоже не под ранжир? – уже смело заявил я, показывая свою находку.
– Крысиная снедь… в печку! и охота вам соприкасаться, ей-Богу, пылища, паутина!..
Я присоединил и ее к своим.
Становилось уже темно и приходилось отложить окончание моей ревизии до утра.
Приказчик, несмотря на мои протесты, забрал в охапку все отложенные мной книги и сам понес их.
– Уж и не знаю, как благодарить вас! – сказал я, идя с ним по залу. – Такие это все интересные книги, что и сказать не могу; я и не видал никогда даже некоторых!..
– Помилуйте, что вы? – воскликнул приказчик. – Дерьма они стоют! Для вас оно, конечно, лестно, а для нашего барина – тьфу! Эдакую Азию в доме развели – до невозможности! В два дня велено, чтобы все это как стеклышко было… как по ниточке выровнять!
В моей комнате Петр Иванович ссыпал на диван всю ношу, обтряхнулся и подал мне руку с растопыренными пальцами.
– Теперь до свиданьица! – произнес он. – Спокойной вам ночи! А мне еще распорядиться кое-чем надо!
Я остался один со своими спасенными от огня сокровищами. Верите ли, читатель, схватил я оба старые, чуть тронутые червем тома Феодози, прижал их к груди и сочно отчмокал их: такая радость, такой восторг наполняли меня!
День выпал необыкновенно удачный: редких книг и сильных впечатлений набралось множество.
Я пересмотрел еще раз свои находки и решил пойти прогуляться. Через зал вышел я на обширную веранду. Из-за четырех массивных белых колонн глянули темные, местами тронутые золотом купы сада. Широкая лестница сводила в него; у дома раскидывался цветник, еще полный, несмотря на совсем близкую осень, разнообразных цветов.
За клумбами начиналась аллея.
Уже завечерело. Было тихо, так тихо, что ни один листок не шевелился на ветках.
Я спустился в цветник и пошел влево среди георгинов всяких форм и окрасок. Дорожка привела меня к другой – боковой аллее, и я, наслаждаясь свежестью и воздухом, медленно направился по ней. У поворота я остановился и огляделся. Впереди чернела густая чаща: в ней уже стояла ночь. Влево петлями бежала куда-то узенькая тропочка. Вправо пролегала березовая аллея, полная сумерек и белых привидений. Я свернул на тропку и через несколько минут очутился около шпалеры из низко подстриженной акации, служившей вместо ограды. По ту сторону ее, за пыльной дорогой, поднимались серые дворовые строения, справа от них, сейчас же за плетнем, вставала узкая полоса конопли. Из-за нее, словно косматые шапки Робинзона, торчали соломенные крыши крестьянских изб; дальше, на ясном, как бы хрустальном небе отчетливо рисовались зеленый купол и золоченый крест церковки. Стрижи сотнями реяли над нею; доносились звенящие зовы их, такие родные угасанию дня…
Стук двери заставил меня отвести глаза от дали и оглянуться; из крайнего флигеля, вероятно из людской, не спеша вышла Глаша. И только что она показалась, словно из-под земли, из-за плетня выросла огромная, неуклюжая фигура безбородого, здоровеннейшего верзилы в черном сюртуке и голубом галстуке.
– Офелия! О, нимфа! – с пафосом, басом провыла фигура, с размаху ударив себя в грудь кулачищем.
Рядом над плетнем поднялась другая, совершенно такая же дубина, явно семинарского происхождения.
– О, помяни меня в твоих святых молитвах! – на манер ектении проревела она.
Глаша шарахнулась в испуге прочь, но опомнилась и остановилась.
– О, чтоб вас!! – разостлалось ее звучное контральто. – Бугаи!!
Она плюнула от всей души и поплыла к дому.
За плетнем загрохотали как бы две телеги, несущиеся по кочкам: заржали охваченные полным телячьим восторгом семинары. Лицами оба они смахивали на инородческих идолов. Они обменялись друг с другом парой слов и кинулись в коноплю.
Я вернулся к аллее и стал продолжать по ней путь.
Была совсем ночь, когда я, обойдя сад, вернулся в свою комнату.
Я разделся, еще раз пересмотрел книги и с чувством полного удовлетворения задул свечу и растянулся на прохладной, белоснежной простыне. Но сна не было. Напрасно я ворочался с бока на бок на мягком пружинном диване: мысль продолжала оставаться наверху, у неведомых еще книг, и искала там новые драгоценности.
Лежать сделалось невтерпеж. Я сел, зажег свечу и взглянул на карманные часы: была полночь.
Рассчитывать встретиться с кем-нибудь в доме не приходилось, и я, надев лишь мягкие туфли, в одном белье, со свечой в руке вышел из своей комнаты.
Зал казался высоким, громадным храмом. Я поднял свечу, чтобы осветить большее пространство впереди, и шел беззвучно, как привидение; паркет едва похрустывал. Знакомым путем добрался я до лестницы, взялся рукой за перила и вдруг вспомнил, что там, куда я иду, умер человек.
Я не суеверен, но меня пощекотало неприятное чувство; я призадержался. Через какой-нибудь миг я, конечно, поднимался дальше, тем не менее у белой закрытой двери я прислушался, затем нажал ручку, отворил дверь и осветил комнату.
Все в ней было, как раньше. Спящим слоном вытягивался диван; портьеры длинными тенями свешивались от потолка до пола, на полках вкривь и вкось, еще безобразнее, чем днем, торчали натырканные кое-как книги. Было душно.
Неприятное ожидание чего-то непостижимого, гнездившееся в глубине души, исчезло совершенно. Я поставил свечу рядом с граммофоном, распахнул окна и погрузился в работу. Торопиться было некуда, я любовался одними изданиями, пробегал глазами другие, иными зачитывался…
Не знаю, который был час, когда я кончил, – вероятно, очень поздний. Кресло, на котором я сидел, оказалось окруженным валом из отобранных мною книг. Редкостей среди них не имелось, но интересных было много, и оставлять их на жертву огню было бы непростительно.
Свеча моя сгорела почти вся; я встал и почувствовал утомление; давно было пора идти спать, но уходить не хотелось. Предчувствовался рассвет, черное, искрившееся звездами небо начало бледнеть… Где-то далеко, далеко пропел петух, за ним – еще дальше – второй, третий… И опять оковала все волшебная тишина.
Мне захотелось завести граммофон и услыхать звуки, вместе с которыми улетела в это окно душа человека. Стало даже казаться, будто я вижу его лежащим на диване – такого грузного, с большим, облыселым и добро душным лицом, выбритым начисто.
Я покрутил ручку механизма и пустил круг, а сам сел на подоконник. Раздалось шипение, пробежала по невидимому фортепьяно хрустальная прелюдия, и неведомые руки трепанули по струнам гитар и мандолин: зазвенела и завертелась, вся в коленцах и выкрутасах, когда-то знаменитая, развеселая полька-трамблян.
Я слушал, не отрывая глаз от звездного неба. Не думалось, а чувствовалось. И прежде всего было неизъяснимо странно, что хозяина нет, что он ушел навсегда, а в опустевшем доме очнулась и поет и хохочет все та же полька-трамблян…
Хрип и треск сменили музыку; я поспешил остановить круг и, взяв свечу, отправился к двери. Огромная черная тень выросла на стене рядом со мною. Я не хотел ее сопровождения, вытянул вперед руки с огнем, и она исчезла.
Уснул я у себя, как пристреленный.
Утром, только я открыл глаза, первое, что отразилось в них, были приотворенная дверь и выглядывающая из-за нее обеспокоенная физиономия с бабочкой. Бабочка этот раз была весьма встрепанная.
Увидав, что я проснулся, Гамлет вошел в комнату.
– С добрым утром-с, барин! – произнес он, забирая для чистки мое платье. – А мы уж сумлевались, все ли с вами благополучно?
– Да разве ж я так заспался?
Я схватился за часы: они показывали всего восемь.
– Не во сне дело-с! – таинственно ответил Гамлет и слегка нагнулся ко мне, держа на руке мои вещи. – Барин покойный опять этой ночью по дому ходили-с! – вполголоса доложил он.