355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Минцлов » За мертвыми душами » Текст книги (страница 5)
За мертвыми душами
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:56

Текст книги "За мертвыми душами"


Автор книги: Сергей Минцлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

– Вы правы… – проговорил Каменев. – Вполне согласен с вами.

– А клавесины у вас действуют? – спросил я. – Я очень люблю их звук… голос прошлого!

– О, да!.. как же их не любить? ведь Гайдна, Моцарта и Рамо надо играть только на клавесинах – они писали для них, а не фортепьяно. У них совершенно иной звук: в фортепьяно по струнам бьет мягкий молоточек, а у клавесин за струны задевают металлические перья. И струны совсем иные, тонкие…

Мы умолкли.

– Вы не чувствуете, что мебель говорит? – заговорил Каменев. – Я иногда часами сижу здесь и слушаю. Из нее истекает как бы шелест, какие-то воздушные волны… мы не знаем еще языка тишины, но он существует несомненно.

– Предметы так же излучают из себя энергию, как и человек, – сказал я. – Это те же электрические аппараты, но гораздо более слабые, чем мы. Их речь доступна только нервам.

– Правда! – воскликнул Каменев. – И лучшее доказательство этому тот факт, что можно нагипнотизировать вещь и послать ее куда угодно: она произведет то же действие, что и сам гипнотизатор. Есть злые вещи и добрые вещи, как это ни звучит странно!.. И предки были правы, когда верили в колдовство: мы только изменили его название… Чудо есть, но оно естественно.

– В воздухе уже носятся очередные великие открытия… – ответил я. – Мне кажется, что вот-вот должны изобрести аппарат, который заставит заговорить стены и все неживое. Жизнь человека – это непрерывное излучение энергии. Ее воспринимают и ею пропитываются все здания и все вещи… они должны заговорить!

– Вы верите, что есть места, где человека тянет к самоубийству или убийству? – вдруг спросил Каменев.

– Безусловно!

– Да… это магнит своего рода!.. – он долго, не отрываясь смотрел на угол камина, потом очнулся и мягко опустил свою руку на мою, лежавшую на диване, и тихо пожал ее.

– Рад, что вы приехали!.. – как бы пояснил он свое движение. – Вижу, что есть на свете еще такой же чудак, как я!..

Мы прошли в следующую комнату и попали в наполеоновские дни. Все кругом было светло-зеленое; обивку стен и мебели покрывали как бы разбросанные, вытканные, тугие лавровые венки. Огромный диван поддерживала пара золоченых грифонов… До полного сходства с Фонтенбло не хватало только наполеоновских вензелей. Справа близ двери стояло небольшое старинное фортепьяно с инкрустированной перламутровой каемкой вокруг крышки.

– Единственный анахронизм!.. – заметил Каменев, указывая на него рукою, – Зильберман 1762 года, один из первых инструментов, вышедших из его рук. Фортепьяно ведь изобретено только в 1760 году.

– Немец и здесь первый обезьяну выдумал? – сказал я.

– Не совсем, – возразил хозяин, – фортепьяно почти одновременно появилось и в Англии; там их работал Цумпе. Он у меня стоит в кабинете, и мне кажется, что Цумпе глубже и певучее Зильбермана.

Следующая комната оказалась типичной музейной галереей с двумя рядами невысоких шкафов-витрин вдоль стен. Слева тянулись сплошные ряды всевозможного фарфора, справа – фаянс и терракота.

Я не стану описывать собрания Каменева: для этого нужен был бы целый том. Там находились редчайшие статуэтки из Танагры, этого города утонченного вкуса, изящества, красавиц и… петушиных боев; две Клодионовские вакханки, кормящие сатира виноградом, чайный сервиз для влюбленной парочки фабрики Сен-Клу самого начала восемнадцатого века и т. д.

Сколько времени провели мы, принимая ванну красоты, – не могу сказать. Нас свела на землю Поля, явившаяся с приглашением к обеду.

– Как, обедать? – удивился я и вынул часы. Стрелки показывали девять.

– Я очень поздно ложусь и так же встаю… – пояснил Каменев. – Для меня этот час обеда нормальный. А вы считайте, что вы ужинаете… все дело ведь в воображении!..

Марков уже восседал, как Будда, когда мы вошли в столовую. На животе у него, как на столе, была разостлана салфетка, заткнутая одним углом где-то между тремя подбородками. Суп был разлит по тарелкам, и Марков приготовился к бою: в одной из рук, лежавших по сторонам тарелки, он держал кусок хлеба, в другой ложку, пикой торчавшую вверх из его кулака.

– Вздремнул? – спросил его Каменев, садясь между нами.

– Умом подумал!.. – прохрипел Марков, и на лице его появилось что-то вроде улыбки: предвкушение обеда, видимо, смягчило его сердце.

За обедом продолжались разговоры о старине. Говорили мы с хозяином, Марков только мычал и изредка как холодным душем окатывал нас крутым словечком. Еда поглощала его всецело, и он истреблял ее в неимоверном количестве.

Каменев то и дело подливал ему в хрустальную чашу баккара подогретого лафита, этой вечно молодой крови Франции; яркие, алые пятна лежали на снежной скатерти у тонких ножек наших чаш. Обед состоял из трех блюд и сладкого крема. Марков наглотался до того, что едва пыхтел; покончив с последним куском, он повращал глазами, затем потер себе ладонью печень.

– Есть чувствительность!.. – прохрипел он. – Поешь чуть-чуть и уже дуется, анафема!.. Надо с кем-нибудь посоветоваться!

– Я же тебе рекомендовал профессора! – сказал Каменев.

Марков отмахнулся, как от мухи.

– Ну его!.. терпеть не могу обращаться к знаменитостям!

– Обратись тогда, мой друг, в Петербург к своему старшему дворнику… – мягко и даже участливо ответил Каменев.

Я улыбнулся. К моему удивлению, Марков не рассердился, а раскрыл, как пушечное жерло, рот и прохохотал: будто три камня прокатились друг за другом по полу.

После обеда я и хозяин отправились осматривать последнее, что оставалось, – библиотеку. По пути мы задержались в небольшой комнате, увешанной портретами предков хозяина; в числе их был и известный фельдмаршал [25]25
  Возможно, художественный вымысел Минцлова. Однако созвучие фамилий Каменев и Каменский позволяет предполагать, что имеется в виду портрет генерал-фельдмаршала М. Ф. Каменского (1738–1809).


[Закрыть]
.

– Посмотрите на этого… – проговорил Каменев, остановившись против одного из портретов. На меня глянуло худощавое, бритое лицо с поведенным в сторону длинным носом. Над небольшими, хитро высматривавшими зеленоватыми глазами в виде двух желтых кустов топорщились только у самого переносья росшие брови, что придавало владельцу их изумленный вид. На прилизанной голове, над узким, но высоким лбом торчал кок, свидетельствующий, как и покрой платья, что изображенный человек жил в начале тридцатых годов.

– Это брат моего деда, Павел Павлович… – продолжал Каменев. – Он был изумительно скуп и, как говорят предания, где-то здесь в саду зарыл большой клад из золотых пятирублевок.

– Вы не искали его?

– Искал отец, но тщетно. Эта комната пользуется дурной славой: уверяют, будто по ночам Павел Павлович выходит из рамы и отправляется в сад к своему золоту.

– Вот бы посмотреть, куда он ходит! – шутя сказал я.

– Был опыт… – ответил Каменев. – У нас жил еще при отце лакей Федор, человек лет тридцати пяти, очень серьезный и положительный. Он и взялся выполнить эту затею. Усадили его на ночь вон там… – хозяин указал на полинявшее зеленое кресло, стоявшее в самом дальнем углу, – и оставили одного. Мы никто не ложились и решили просидеть в столовой до рассвета. Двери все в доме были отперты.

– Ну, и что же дальше?

– Сначала Федор заснул, «не стерпел тишины», как он пояснял потом. Среди ночи он очнулся: ему почудилось, что он в комнате не один. Всмотрелся в темноту и видит, что на раме белеют две руки и из нее, как из окна, нагибается и в упор глядит на него Павел Павлович. Не шевелясь, точно по воздуху, отделился он от стены и встал около пустой рамы. Потом мысленно погрозил Федору пальцем и пошел к двери, на пороге снова обернулся и опять погрозил. Федор окостенел, прирос к месту. Через минуту опомнился, вскочил и бросился за видением: выбежал даже на двор – но там царила темнота и никого и ничего видно не было…

– Жуткий, однако, сон!.. – вымолвил я.

– Не сон! – твердо выговорил хозяин. – Как раз в ту минуту все мы услыхали, что на дворе обеспокоились и завыли собаки. Вой этот стоит по сих пор у меня в ушах!.. собаки чувствуют то, что нам недоступно. И когда вслед за воем ворвался к нам в столовую Федор, – мы поняли, что присниться ему ничего не могло!

Я чувствовал себя странно: хозяин говорил с глубоким убеждением, а между тем рассказ его выходил за пределы неведомого, допускаемого мной. Каменев, видимо, пришел в некоторое возбуждение, и я удержался от оспариванья рассказанного им и только спросил: – На этом опыт и кончился?

– Нет, кончился хуже… Федор с той поры стал каким-то тревожным и рассеянным. Его заставали днем стоящим перед портретом и даже говорящим ему что-то. Его тянуло, как он сам признавался, к портрету. В те времена у наших соседей пятнадцатого августа происходило большое торжество, и мы все уехали к ним на обед и на бал, – чуть не на круглые сутки. Федор воспользовался этим случаем и забрался на ночь в портретную. Горничные проследили, как он пришел туда с мешком и лопатою, но близко подступить не решились.

В полночь опять все слышали, как взвыли собаки, а утром на зорьке сторож наткнулся на Федора. Он словно загнанная лошадь лежал в аллее; мешок и лопата отыскались потом в разных концах сада. Что с ним случилось, что он видел, – добиться так и не удалось…

– Он сошел с ума?

– Не вполне, а почти что… не двигаясь пролежал целый день в своем чулане и ни звука не отвечал никому. В сумерки сорвался с места, похватал свои вещи и без расчета, без единого слова исчез неизвестно куда…

Мы перешли в зал.

Там, заложив короткие руки за спину, делал послеобеденный моцион Марков. Лафит, видимо, привел его в хорошее настроение и он даже рычал какой-то невообразимый марш. Слышно было только «ррам-ррам-тара-рам», и, не будь зал освещен, я бы дал голову на отсечение, что по нему разгуливает цепная собака.

На наши шаги он даже не оглянулся.

Вход в библиотеку был из зала.

Четыре огромных шкафа со стеклянными дверцами у двух стен, пушистый персидский ковер на полу, четыре мягких, сплошь кожаных кресла вокруг овального стола из темного дуба среди комнаты, старинное, главным образом восточное, оружие на всех свободных простенках – вот что представилось моим глазам в библиотечной.

Каменев настежь открыл дверцы всех четырех шкафов. Книги вытягивались на полках стройными рядами; все они были в отличных переплетах.

– Пожалуйста, – произнес хозяин, – все к вашим услугам! Если угодно – займитесь чтением или приходите ко мне: я ложусь только с рассветом. А если устали – в кабинете вам, вероятно, уже постлана постель; у меня правило не стеснять никого…

Я поблагодарил.

– Буду рад, если останетесь поскучать со мной несколько дней… – добавил Каменев. – У меня погостит еще и Валерьян Павлович Марков, он, наверное, понравился вам…

Должно быть, на лице у меня отразилось сомнение. Каменев уловил его.

– Он еж и материалист, – ответил он на мою мысль, – но доброты он необыкновенной.

Я остался один и стал осматривать содержимое шкафов. Два левых сплошь были заняты французскими изданиями XVIII века, этими милыми томами-крошками в нежных, почти бархатных переплетах из кожи. В двух правых помещалась русская литература; я заметил, что время Каменева как бы остановилось лет десять назад: книги этого последнего периода отсутствовали совершенно.

Как описать то, что испытывает человек, оставшись наедине в большой библиотеке?

Он в огромном обществе старых знакомых. Он медленно продвигается среди толпы их, улыбается одним, делает вид, что не узнает других, радуется и восхищается встрече с третьими… Попадаются любимые, дорогие друзья, слышится полузабытая, милая речь, оживает то, что давно ушло, заколыхнулось туманом…

Был час ночи, когда я закрыл тоненький квадратный томик, в который был погружен.

Время было ложиться. Я поставил на место книжку – первое издание «Кузнечика-Музыканта» [26]26
  Поэма Я. П. Полонского под таким названием вышла впервые в свет в 1859 г. (См.: Полонский Я. П. Стихотворения. Л., 1954. С. 421–444). Очевидно, по просьбе автора поэма была иллюстрирована B. А. Гартманом, «Картинки с выставки» которого послужили темой для фортепианного цикла М. П. Мусоргского под тем же названием.


[Закрыть]
, автор которого сам не понимал, какую великую вещь он создал, – и вышел в зал.

К удивлению моему, он по-прежнему был ярко освещен; на всех стенах горели лампы. Казалось – вот-вот должны были впорхнуть наряженные по бальному гости… но в окна смотрела тьма, в доме не слышалось ни звука; зал был пуст.

Портретная сияла тоже. Павел Павлович испытующим, хитрым взглядом проводил меня. Я вступил в наполеоновскую комнату [27]27
  Двигаясь со своими войсками на Смоленск в 1812 г., Наполеон останавливался в некоторых дворянских поместьях. Видимо, намек на то, что, по преданию, именно в этой комнате он ночевал.


[Закрыть]
… и она была освещена, пуста и безмолвна.

Приходилось ли вам бродить в одиночестве ночью по огромному, вымершему, наполненному светом зданию? Уверяю вас, что в потемках идти гораздо приятнее: в темноте вы только слабо чувствуете близость чего-то странного, при освещении же вы, кроме того, ждете и его появления. Свет солнца – это в своем роде тончайшие, бесчисленные нити из шелка: они изолируют наши нервы и делают их днем невосприимчивыми к окружающему; ночь свободна от этой предохранительной паутины, воздух делается электропроводнее. Ночью поэтому мы чувствуем резче и яснее, и искусственный свет усиливает нашу восприимчив ость.

Рядом, в гроте зимы, раздался неясный звук: будто задели струну какого-то инструмента. Мягким шелестом провеял аккорд, другой… лесом и всплесками волн зашумела соната Моцарта.

Я беззвучно подошел по мягкому ковру к приотворенной двери и заглянул в щель.

За клавесином сидел Каменев. Мне видна была только спина его и голова, слегка откинутая назад: он играл по памяти.

Звук клавесина – это дуэт гитары и мандолины, и надо слышать его, чтобы оценить всю его нежность и прелесть. Рояль страстнее и могучее, но там, где нужны воздух, ясность и грация, не танго, а менуэт, – там клавесины незаменимы.

Каменев играл артистически.

Прозвенел и замер последний всплеск звуков. Каменев встал, выпрямился и закинул руки за голову. Лицо его показалось мне побледневшим, брови были сдвинуты, волосы находились в беспорядке. Ночное освещение, видимо, и на него действовало возбуждающе.

Я вошел к нему.

Каменев опустил руки, и лицо его приняло прежнее приветливое выражение.

– А… вы не спите! – произнес он.

– Я слушал вас… – ответил я. – Какой восторг эти клавесины и ваша игра!

Я произнес это от всей души. Каменев улыбнулся одними глазами.

– Скажите – каждую ночь ваш дом так освещается, как сейчас?

– Да… А как же иначе? – Каменев несколько удивился. – Лампы действуют до выгорания и гаснут сами… как жизнь.

– А вам не вредят эти ночи без сна?

– Что значит вредить? И во вреде есть польза, и в пользе есть вред… – Мы перекинулись еще несколькими фразами, и так как я чувствовал себя усталым и неспособным поддерживать беседу, то попросил разрешения отправиться спать.

Хозяин проводил меня до середины соседней комнаты.

– Скажите?.. – вдруг произнес он, остановившись. – Вы не чувствуете здесь ничего особенного? – он слегка оперся на письменный стол пальцами правой руки. Сукно близ того места точно лужей было залито большим чернильным пятном.

– Нет!.. – отозвался я, тоже остановившись. – А что?

– Так… – загадочно ответил он. – Здесь злые вещи. Эта комната зла и смерти!

– Значит, зло легко уничтожить!..

– Прошлое не уничтожается… – проронил Каменев, покачав головой. – Оно живет кругом и правит нами. Мы только пешки…

Мы расстались.

– А ведь ты спятишь!.. – думал я, идя к себе. И мне представилось, какое жуткое и странное зрелище должен был являть собой со стороны этот дом, сияющий по ночам среди леса огнями и в то же время безмолвный и мертвый, в окнах которого то здесь, то там появляется одинокая тень. В кабинете на двух кожаных диванах были приготовлены постели; на ближайшей к двери уже спал Марков.

Этот человек, видимо, был создан для отпугивания всего сверхъестественного, и приподнятое настроение, владевшее мной, сразу улетучилось от вида этой будничной туши, храпевшей самым сокрушительным образом.

Я разделся, задул лампу и улегся, но заснуть никак не мог – мешал сосед.

Вообразите, что рядом с вами настраивают оркестр или, вернее, что кто-то принялся вертеть скрипучую ручку совершенно разбитой шарманки с перепутанными валами, и вы поймете, чем являлось для меня соседство этого человека. Он бурчал, храпел, свистал, причмокивал, – словом, издавал все звуки, какие только возможно себе представить. Несколько раз я зажигал свечу, обозревал эту невероятную музыкальную машину и соображал, чем бы остановить ее, но придумать ничего не мог и проворочался до рассвета.

Мне приснилось, будто я нахожусь в глухом лесу, а кругом меня, с характерным фрррр… взлетают тетерева. Я открыл глаза и первое, что увидал, – был Марков, усиленно терший себе лицо мохнатым полотенцем. Звук фррр исходил от него. Он стоял в одних брюках, красные подтяжки резко выделялись на его белье. В окно глядело ясное солнечное утро.

– Пора просыпаться! – прохрипел Марков, опустив полотенце; глаза у него, казалось, были налиты вчерашним лафитом. – Здоровы вы спать!

– А вы храпеть! – ответил я. – Я напролет всю ночь глаз не смыкал!

– Да неужели? – удивился Марков. – Я храплю? и громко?

– На всю губернию!

Марков открыл свое пушечное жерло и опять пустил камнями по полу.

– Вот так чудеса! – проговорил он, перестав хохотать. – Прошу прощения! А теперь время кофе пить!

Он повернулся ко мне жирной спиной и отправился из кабинета.

Платье мое, высушенное и разглаженное, лежало на стуле около двери. Я быстро оделся, умылся и вышел в столовую. Марков находился уже там; перед ним стояла огромная чашка, вроде полоскательной, наполненная кофе и накрошенными сухарями. Он возил в этой каше ложкой и чавкал на всю комнату.

Поля налила мне стакан.

Меня потянуло поскорее уехать: все, что меня интересовало, было осмотрено, и дальнейшее пребывание в Каменке казалось мне бесполезным. Главное же, не знаю почему, но несмотря на уют и полную симпатию к хозяину, на нервах у меня остался какой-то легкий, неприятный осадок. Дом, душный воздух в комнатах от горевших всю ночь ламп, – все действовало определенно неприятно.

– Чудесная погода! – проговорил я. – Нужно б воспользоваться ей и пораньше сегодня уехать.

– Жарьте!.. – хрипнул Марков.

– Неловко: я не попрощался с хозяином! Он когда встает?

– Перед вечером. Вздор; надо и уезжайте: все так делают!

– Вы серьезно находите, что это не будет неудобным?

– Разумеется. К Чижикову торопитесь?

– Да…

– Дело. Вечером он пьян!

Я обратился к слушавшей нас Поле и попросил ее велеть моему вознице запрягать.

Поля удалилась.

– Странный обычай у хозяина, – заметил я, – ночь у него превращена в день!

Марков повел в мою сторону глазами, но так как рот у него был битком набит тюрей из сухарей, то ответа не последовало.

– Больной человек!.. – проговорил, наконец, он, прожевав и отправив заряд в свое чрево. – Вам разве не ясно?

Я опешил: – Как больной? Душевнобольной, вы хотите сказать?

– Почти… на проволоке балансирует…

– Но позвольте, тогда, значит, и я тоже душевнобольной? Я разделяю многие из его мыслей!

– Не знаю-с… вам с горки виднее, – отрубил Марков.

– В чем же вы видите его болезнь?

– В сыне. Сын его несколько лет назад застрелился.

– Здесь?

– В Петербурге. Видели паршивый письменный стол у окна: сюда привезли… сидя за ним застрелился.

Черное пятно на зелени сукна, виденное мною ночью, всплыло перед моими глазами.

– Почему? по какой причине?

Марков выкатил глаза, как яблоки, и постучал себя по лбу: – Вот по этой – дурак! – Он так отпихнул от себя пустую чашку, что та опрокинулась на блюдечко; лицо и шея его побагровели.

– Мальчишка!.. – продолжал он. – Студент – и «жизнь надоела»! Только «я», да что «я» у деток, а что с отцом будет – плевать! Себя убил – скатертью дорога… ко всем чертям! Болван! А отца за что искалечил?! Вот-с ночь за день и пошла. Безвыездно с той поры здесь сидит!

Я невольно поник головою. Слова Маркова сразу, совсем по-иному осветили мне внутренний мир этого бесконечно одинокого человека, блуждающего по ночам по освещенным хоромам.

– Знаете?.. – сказал я. – Вы бы как-нибудь удалили отсюда этот стол? Он, действительно, злая вещь для него!

– А что? опять говорил? Злая вещь, да? – встрепенулся Марков.

– Да. Я вчера не понял смысла этих слов!

Мой собеседник забрал в горсть усы, потом отпустил их.

– Знаю, что надо… не дает!

– Какая грустная история… – проговорил я, – такой он умный и интересный человек!..

– Колоссальный ум!.. талант, композитор… а уж… – Марков оборвал речь и отвернулся. В хрипе его, нежданно для себя, я уловил горечь и нежность, и передо мной разверзся просвет в душу этого человека: он принадлежал к породе ершей, у которых все слова звучат как ругательства и у которых много любви и тепла под наружными колючками.

Я попросил его передать хозяину привет и благодарность за приют и так интересно проведенный у него день, простился и отправился собираться в путь.

Когда я вышел на двор, лопоухие беляки уже дремали у подъезда. Мирон с ублаготворенным лицом ждал у дверей; увидав меня, он приподнял шапчонку и ухватил мой чемодан. Меня точно окатило водкою.

– Уж ты без меня никуда!.. – заговорил Мирон, запихивая вещи на козлы. – Ну, что бы ты без меня делал? пропал бы, как гусь под Рождество!

– Разговариваешь много, ракалья! – раздался позади знакомый сердитый голос.

Мы оглянулись.

Марков вышел меня проводить и стоял на верхней ступеньке подъезда. Лицо его было свирепо, руки торчали в карманах брюк, голова казалась совсем вросшей в плечи.

Мирон молча, проворно, точно опасаясь подзатыльника, взобрался на козлы. Я убедился, что книги мои уложены все полностью, и уселся на свое место.

– Желаю успеха! – хрипнул Марков и не без грации сделал мне ручкой наподобие балерины.

Мирон, выпрямившийся и подтянувшийся, как солдат на смотру, зачмокал и заработал вожжами. Развеселые, тоже, видимо, довольные Каменевскими харчами, взяли дружно; бричка быстро миновала двор. Один поворот, и нас окружила березовая роща; листья, точно желтые бабочки, садились на меня, на бричку и на белых коньков. Темный, загадочный дом потонул среди золотистых куп.

Мирон полуоборотился ко мне и принял свою обычную вольготную позу.

– Иль он не ел еще? – сердито спросил он, мотнув головой в сторону усадьбы.

– Кто?

– Да барин!.. господин Марков. Ах, уж и пес же! Человека видеть не может, чтоб не облаять!

– Злой, что ли, очень?

– Да не злой, добрый; в морду ежели кому даст – сейчас трешку вынимает, ей-Богу! Водкой, бывает, поит, вот что! Карахтер только такой ругательный. Ину пору такое загнет, что ах ты, Господи: дух из человека словом вышибить может… большого выражения господин!

В голосе Мирона сквозило почтение.

– А когда мы до Чижикова доберемся? – спросил я, невольно усмехнувшись.

– До Мартьяновки? Да тут верстов пятнадцать всего!

Я вынул часы. Мирон тоже заглянул в них.

– Это сколько же теперь времени?

– Семь.

– Ну вот и по солнышку столько же выходит!.. предоставлю в плепорцию! Э-эй вы, знаменитые! – и он принялся нахлестывать коньков.

Дорога вилась лиственным лесом. Он царственно окутался в золото и пурпур, и синева небес над ним казалась еще бездоннее, еще удивительней. Было свежо. В воздухе, как снежок, плыли белые паутинки.

Лес – это грезы земли… Ей снятся мрачные и светлые сны и тихо, будто туманы, вырастают шатры елей, кудри берез, зовущий в небо тополь.

Лес – место выхода подземных сил. Вот почему он страшен и загадочен для человека, давно оторвавшегося от этих сил…

Голос Мирона вернул меня из хоровода отрывков мыслей, неясных грез и Бог весть чего-то прекрасного и светлого, что, как гашиш, опьяняет всегда путешественника.

– Эва, Мартьяновку видать! – возгласил он, нацелив вперед заскорузлым перстом.

Лес кончился. За небольшим оврагом, на дне которого блестел ручеек, начинались бесконечные поля, частью уже перепаханные, частью отдыхавшие под паром. Они, как приподнятая за два угла пестрая турецкая шаль, подымались к горизонту, и на самом гребне белел среди совершенной пустыни дом, сразу отметный по своей стройке. Из-за него показывало желтый купол какое-то огромное дерево; больше кругом не виднелось ни кустика.

Я изумился; старина любила окружать себя густыми садами и парками, и отсутствие их вокруг такого истинно барского дома казалось непонятным.

– Что ж, он так спокон веку и стоял на юру, как голый в бане? – спросил я.

– Зачем? парк кругом дому раньше был, огромаднеющий. Вырубил его господин Чижиков.

– Для чего?

– Вот те здравствуйте, для чего! Для виду! Ишь, теперь дом за сто верстов со всех сторон видать! Что толку в лес-то лезть? Едешь, бывало, мимо и не миганет оттоль ничто; не знай, леший ли там, или живая душа! А теперь всякий видит – господин Чижиков проживает в свое удовольствие! Опять же липа в парке была хороша: сколько он за нее с токарей денег снял?

Я стал расспрашивать о новом владельце.

Происходил он из местных, мелких купцов; занимался подрядами и сумел нажить большие деньги. «Мельон, ей-Богу», – как заверял Мирон. Человек он, видимо, был очень честолюбивый и пошел по дороге пожертвований; это принесло ему звание попечителя местной гимназии, орден и даже какой-то значительный чин.

Мирон повествовал о нем чуть не с благоговением.

– Ума необыкновенного! – с самим губернатором за ручку здоровкается. В чилиндре ходит, в перчатках желтых! Все ему «ваше происходительство» говорят, ну то есть орел, во всей форме!

Я слушал своего болтливого возницу и поглядывал на дом. Это был настоящий двухэтажный дворец, хранивший отпечаток гениальной руки Растрелли [28]28
  Cведений о постройках Растрелли в Смоленской губернии найти не удалось.


[Закрыть]
. Со стороны дороги его отделяла невысокая, сквозная железная решетка. В значительном удалении от дома, позади него привольно раскинулись флигеля и службы.

Только что мы подъехали к перекрестку, из соломенного шалаша, стоявшего у самой дороги, вылезла грузная лохматая фигура в тулупе и подняла вверх руку на манер городового, останавливающего движение где-нибудь на Невском проспекте.

Мирон остановил коньков.

– Куда Бог несет? – лениво спросил мужик.

– Да к вам, не утруждайся, лезь назад, на покой! Будь здоров, добрый человек.

– Здорово, – отозвался тот, – ну, поезжай, коли к нам! И он полез обратно в шалаш.

Мирон свернул влево, и беляки доставили нас через открытые настежь ворота к шатровому подъезду.

– Книжки твои я уж сберегу! – вполголоса заявил мне Мирон. – Не робей, вали прямо в дом, там холуи доложат! – И он заторопился отъехать по направлению к дворовым постройкам.

Рядом с подъездом помещалась новая собачья конура; с нее свисала цепь, валявшаяся другим концом на земле; собака отсутствовала. Я поднялся по ступеням; парадная дверь была открыта, открытой оказалась и вторая дверь. В высокой передней было полутемно, вдоль стен ее шли коники для лакеев [29]29
  Коники для лакеев – «лавка ларем, рундук, ларь для спанья с подъемною крышкой» («Толковый словарь…» В. И. Даля. Т. 2. С. 151).


[Закрыть]
. Против входа стояли большие английские часы конца XVIII века; они показывали девять. Около них в виде изваяния фараона сидел, выставив реденькую русую бородку, какой-то простоватого вида человек в засаленном сюртуке и в грязной ночной рубашке без воротничка. Руки его были положены вдоль колен, голова запрокинута назад; спиною он опирался на стенку, из раскрытого рта вырывалось похрапывание.

Ни души кругом больше не было. Я подошел к спавшему и тронул его за плечо.

– М-м… да! – проговорил он во сне. Я потряс сильнее. По векам его пробежала дрожь, они раскрылись, и на меня в упор уставились два, еще ничего не видящих бессмысленных глаза. Любопытно было видеть, как сознание искрами стало вливаться в них. Человек вскочил и, будто умываясь, потер лицо ладонями.

– Что, что угодно? – забормотал он.

– Павла Павловича могу видеть? – спросил я.

Человек окончательно пришел в себя.

– Отчего нельзя… можно! – ответил он, окинув меня принявшими серый цвет проницательными глазами. – Вам по делу, что ли?

– По делу…

Я выбрал из визитных карточек самую торжественную, на которой были поименованы все ученые учреждения, членом которых я состоял, и дал разговаривавшему со мной.

– Вот… пожалуйста, передайте! Павел Павлович уже встал?

– Встал. Шампанское пьет… – ответил человек и с некоторым недоумением повертел мою карточку. – Обождите тут!

Он ушел, а я осмотрел великолепные часы, вот уже два столетия важно и точно отсчитывающие время, прошел раза два по людской… посланный все не возвращался.

Наконец он показался в дверях.

– Пожалуйста! – пригласил он.

Я направился за ним. Мы пересекли какую-то длинную комнату и вошли в большую гостиную.

– Подождите тут! – заявил мой вожатый. – Сейчас выйдет: убирается…

– Как убирается?

– Раздемшись хозяин был… в одних подштанниках… припараживается теперь!

Я остался один.

Гостиную наполняла далеко не изящная мебель шестидесятых годов; на полке у большого простеночного зеркала сияли новые золоченой бронзы часы, изображавшие двух возлежавших головами друг к другу необыкновенно носатых дев с неизвестно почему обнаженными грудями.

Я посидел в кресле, потом походил, опять сел… хозяин не показывался.

Дверь в дальнейшие комнаты была затворена. За ней послышались какие-то шерхающие звуки: будто щеткою чистили платье. Я сообразил, что там готовился парад.

Я встал и в ту же минуту две неведомо чьих руки – одна в розовом рукаве, другая в синем, проворно распахнули обе половинки двери и исчезли. Передо мной предстал, будто поставленный в раме, портрет во весь рост какого-то бритого господина в черном сюртуке с необыкновенных размеров Станиславом на шее. Голова портрета была несколько склонена к правому плечу, глаза прищурены, руки скрещивались одна с другой ниже пояса, причем на левой, приходившейся сверху, желтела перчатка. Волосы на голове этого господина были встрепаны и, видимо, только сейчас наспех кое-как приглажены. «Элегант с крулевской псарни» – мелькнула у меня в голове польская поговорка.

Секунд пять мы глядели друг на друга, как зачарованные. Первым ожил портрет.

– Не узнаю? – с величаво-приятной улыбкой, немного нараспев, выговорил он. – Но рад вас видеть под своими пенатами!.. – Голова его приняла естественное положение, глаза раскрылись по-настоящему и оказались мутными и осоловелыми; мы сделали несколько шагов друг к другу навстречу и поздоровались.

– Прошу садиться! – Чижиков с вывертом указал мне рукою на кресло, раздвинул фалды сюртука, опустился на диван и привольно раскинул по бокам себя руки. Запах вина распространился по всей комнате.

– По делу, стало быть, изволили пожаловать?

Я приступил к изложению:

– Дом ваш принадлежал родственникам Потемкина…

– Как же, как же! – Чижиков закинул ногу на ногу, выставил вперед довольно округлый живот и забарабанил по дивану всеми десятью пальцами. Обвислые щеки его и шея раздулись. – Не то что Потемкин, а и Екатерина Великая здесь у меня хаживала [30]30
  Возможно, Минцлов имеет в виду село Чижово Смоленской губернии, где в небогатой дворянской семье родился Г. А. Потемкин. Речь может идти также и о селе Духовщина, превращенном Потемкиным из дворцового села в уездный город (в 15 верстах от Чижова), в котором останавливалась Екатерина II. (См.: На земле Смоленской. Памятные места Смоленской области. М-., 1971. С. 174.)


[Закрыть]
. И этот, как его… Орлов; мелкоты-то всей этой сразу и не вспомнишь!

– Так вот я хотел познакомиться с вами и с вашими владениями. Вы разрешите их мне осмотреть, и описать потом?

– Как это описать? – хозяин несколько обеспокоился.

– В статье… в журнале напечатать?

В тусклых глазах моего собеседника показались искорки; видно было, что мои слова пробудили затаенное желание, давно гнездившееся в его душе.

– А!.. можно, отчего же… с нашим удовольствием!.. Вы, стало быть, из газетчиков?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю