355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Пепел и снег » Текст книги (страница 15)
Пепел и снег
  • Текст добавлен: 7 апреля 2019, 21:30

Текст книги "Пепел и снег"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

Болезнь Александра Модестовича выражалась в следующих признаках, или, прибегая к языку Виленских медицинских светил, – припадках: сильнейшая горячка, а с нею озноб с холодным потом и похолоданием конечностей, сердцебиение, слабость в теле и отсутствие каких бы то ни было желаний, при помутнении сознания – бред, причём в бреду произносилась одна и та же фраза: «Она видела меня! Она порывалась отворить дверь!..». Посему даже неискушённый в медицине человек мог понять, что к больному по некоему замкнутому кругу возвращается раз за разом одно, чем-то поразившее его видение (Иван Черевичник, человек простой, неучёный, охотник, привыкший смотреть сразу в суть предмета, объяснил себе эту возвращаемость видений самым замечательным образом: какая б мысль ни была, а голова-то круглая!)... И так час за часом до совершенного изнеможения, до короткого, не приносящего облегчения, сна, за которым следовал новый приступ, новый душевный надрыв. Приходя в сознание, Александр Модестович стыдился своей болезни, ибо догадывался, что корни её в чрезмерной его впечатлительности, – от этого стыда он то бледнел, то покрывался румянцем. Силился встать. Но Черевичник и Аверьян Минич удерживали его на ложе у костра, совершенно убеждённые в том, что любой недуг, не исключая и душевного, можно изгнать огнём. Но не тут-то было!.. Недуг молодого барина никак не поддавался, и Черевичник с Аверьяном Миничем принуждены были обратиться за помощью к Знахарю, коего разыскали на второй день болезни неподалёку в лесу. Навели на Знахаря местные крестьяне, хоронящиеся в глухих дебрях от Антихриста. Как звать-величать его, не сказали, так как того не знали сами, и обращались к нему запросто, хотя и с некоторой боязливостью (признак несомненного уважения) – Знахарь, Дедушко. Человек этот представлял собой образ удивительный, романтический: росточка маленького – дитя и только, – волосом рыжий, нос картошкой, телом сухонький, но с ручищами превеликими. Глянешь на этого дедка впервые и не сообразишь сразу: не то рак перед тобой с клешнями, не то Домовой, не то сам языческий бог Велес. А уж ума у Знахаря – не занимать стать! Неделю, что Господь мир сотворял, будет говорить – не повторится. И наговорит тебе такого, о чём ты и не слыхивал и к чему свой ум-разум отродясь не прикладывал. И всё будет правда; послушаешь, сам убедишься, и разведёшь руками – как же ты до такой истины собственнолично не дошёл, без поводыря, без философа доморощенного, без этого сучка-старичка с копной рыжих волос не докопался.

Жил он в небольшой избушке на сваях в заболоченной пойме Днепра – в месте, сколь живописном, столь и недоступном. К себе на печь редко кого пускал. И когда болезный люд нуждался в помощи Знахаря, приходили на край болотца, сотворяли молитву и погромче выкликали: «Дедушко!.. Дедушко!..». И он приплывал к ним, стоя в узенькой долблёнке.

Лечил Знахарь травами-корешками, а также зашёптами и всё очищающей молитвой. Александра Модестовича он поставил на ноги за три дня. Бред унял корнем валерианы. Горячку снял зашёптами. Вот пример одного из них[43]43
  Заговор приводим здесь без сокращений в надежде, что он поможет какому-либо из читателей в нужный момент избавиться от лихорадки. Оговоримся, однако, что любые, даже самые простые, заговоры становятся особенно действенными, если произносят их с глубокой и твёрдой верой в Господа нашего Иисуса Христа.


[Закрыть]
:

«На горах афонских стоит дуб мокрецкой, под тем дубом стоят тринадесять старцев со старцем Пафнутием. Идут к ним двенадесять девиц простоволосых, простопоясых, и рече старец Пафнутий с тремянадесять старцами: кто сии к нам идоша? И рече ему двенадесять девицы. Есть мы царя Ирода дщери, идём на весь мир кости знобить, тело мучить. И рече старец Пафнутий своим старцам: зломите по три прута, тем станем их бити по три зари утренних, по три зари вечерних. Взмолились двенадцать дев к тринадесять старцам с старцем Пафнутием. И не почто же бысть их мольба. И начата бита их старцы, глаголя: ой, вы еси двенадесять девицы! будьте вы трясуницы, водяницы, разслабленныя, и живите на воде студенице, в мир не ходите, кости не знобите, тела не мучьте. Побегоша двенадесять девиц к воде студенице, трясуницами, водяницами, разслабленными.

Заговариваю я раба Александра Модестовича от изсушения лихорадки. Будьте вы прокляты двенадцать девиц в тартарары! отъидите от раба Александра Модестовича в леса тёмные, да дерева сухия».

После заговора Дедушко обыкновенно возносил молитву: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь». А иногда и подолгу молился, воздевая к небесам клешни-ручищи: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Вот как слово ценил!.. Засим сказывал Дедушко сказочку про Иоанна Крестителя и про жён бесовских, дочерей царя Ирода, про лихорадок, трясовиц, кумох и ворчушей, кои «изыдоша из моря на весь свет» числом в несколько тысяч. А у главных из них двенадцати имена звучали прелюбопытно. Александр Модестович, лекарь, запомнил их, ибо имя каждой отражало свою сущность: первой имя было – Женнохолла, или Трясовица, второй – Перемежающая и Дневная, третьей – Безумная, четвёртой – Переходная, пятой – Скорбная, шестой – Разслабея, седьмой – Пухлая, восьмой – Тайная, девятой – Белая, десятой – Противна, одиннадцатой – Причудница, а двенадцатой лихорадки имя – Смертная... И о всякой из них говорил Дедушко очень обстоятельно да приговаривая, что каждая «проклята самим Господом нашим Иисусом Христом и Святыми Отцами, аминь». Дальше сказывал: грозил Иоанн жёнам-лихорадкам Крестом Господним, хранителем Вселенной, а также архангелами, ангелами, херувимами, серафимами и прочими. И бежали ненавидящие дьяволы от раба Божия Александра Модестовича – ибо воду студёную, воду ключевую лил Дедушко с креста ему на горячечную главу.

И грезил Александр Модестович, про Ольгу забыв. Видел монастырь на горе афонской. Видел старца Пафнутия с рыжей гривой волос. И говорил ему старец: «Трудные, трудные времена, сынок, а лёгких времён, увы, не предвидится...» Видел Александр Модестович и священную реку Иордан, и Иоанна Крестителя, апостола, в ней. Потом видел усекновенную голову Иоанна на золотом блюде. И говорила Александру Модестовичу усекновенная голова: «Ты всего лишь песчинка перед Господом, но ведь ты твёрдая песчинка!..».

Узнав, что сей юноша лекарь, Дедушко помедлил отпускать его от себя и беседовал с ним, выздоровевшим, зри вечера подряд. Первый вечер всё более выспрашивал – чему научают лекарей в Вильне. Два других вечера, на зорях, сам говорил: поучал – не поучал... делился мыслями, какие, полагал, не лишне знать любому лекарю. А как мы надеемся, что и лекари обратят внимание на этот скромный труд, то изложим вкратце содержание речей оного досточтимого старца:

«Натура, окружающая человека, и сам человек – как родитель и чадо. Плоть от плоти. Человек – это чистое озеро, это река, бегущая через годы и естество. Человек един с другим человеком, ибо и тот – тоже вода (озеро, река). Человек был бы един и со зверем, и с птицей, если бы те имели душу. Но зверь и птица – вода мутная либо это мёртвая стоячая вода, тёмная вода, тяжёлая вода. Объединяет человека со зверем только плоть, что есть прах. Бег реки, ручья – это душа; движение и ясность – это душа; прозрение, проникновение, постижение, вера, мысленный полёт – это всё душа. Врачуя тело, никогда не забывай о душе. Лечи и душу. Первое лекарство для души – мир и покой. Второе лекарство – любовь. И третье лекарство для души – забота о ближнем. Это святое чувство связывает душу с землёй, с плотью, с будущим этой плоти, ибо ускоряет движение благотворных соков в плоти.

Человек – это та же плоть, что и дерево, куст, трава, воздух и тому подобное, но только наделённая душой – величайшим даром Господним, наделённая мыслью и речью – признаком души. Лечение – дело непростое. Следует разделять: для плоти – лекарства осязаемые, травы и коренья, а также заговоры, для души – покой, ласка и молитвы, а против дьявола – заклятия. Человек и земля единосущны. Оба призваны родить и творить. И служить друг другу. Человек живёт на возделанной земле и уходит в землю. Он уходит в могилу точно так же, как зерно ржи в пашню, и начинает новый круг. Плоть растворяется в земле, как крупица соли в воде. Кровь в земле – что в жиле. А душа возвращается к Господу. И по весне зеленеют поля...»

Ещё вот что говорил Знахарь:

«Как высоко голову ни задирай – всё равно будешь ниже Господа; как в гордости перед людьми ни заносись – всё равно ты червяк среди червяков, хоть и лекарь. Знание твоё и умение тебе не принадлежат. Ты взял их в долг у Господа. Постарайся получше использовать сей долг. Врачевание твоё – Божья искра. Она должна светить.

Ещё я дам тебе знание о смерти. Тебе, лекарю, пригодится это знание, как и тебе, простому человеку. Жизнь возвеличивает многих, смерть уравнивает всех. Смерти не бойся, смерть прекрасна. У человека в свете две невесты – Жизнь и Смерть. Они разные, но обе прекрасны. Тебе, лекарю, должно быть известно, как разумно устроено человеческое тело. Однако и оно представляется нескладным и несовершенным в тот благословенный миг, когда душа отлетает на Небеса. Ибо плоть человеческая изначально и вечно греховна. Смерть – избавление от оков плоти, смерть – избавление от тягот земной жизни, смерть – долгожданное приглашение к Господу...»

Кажется, от этих слов просто так, как от досужей болтовни, не отмахнёшься. Да и следует ли! Вон куда повернул сердешный – Смерть прекрасна!.. Розовощёкий молодец, усомнившись, усмехнётся – вот так блажь! Но тот, кто уж снял последнюю в своей жизни мерку, мерку для домовины, а то и достал домовину из чулана, да подтесал на ней все шероховатости, да любовно обил изнутри парчой, да с предусмотрительностью, порождающей душевный трепет, положил в изголовье подушечку помягче, с вышитой надписью покрасивее (что-нибудь из библейских книг; из Екклесиаста, например: всё – суета и томление духа!), – тот воспримет эти слова всем сердцем, как самые желанные, как самые мудрые, как залог того, что за последней чертой, за печатью мрака начинается с едва заметной тропки новая дорога – прекрасная и на сей раз бесконечная, ибо поведёт она к Спасителю, сколь непознаваемому, столь и недосягаемому... И пусть не забывает каждый: придёт его время, и недоверчивая усмешка сменится восторгом, последним восторгом – я видел Иисуса! я видел истинный свет!.. И тот уважаемый лекарь, подтвердивший факт смерти, сам однажды станет перед чертой, и тот священник, что закрывает усопшему глаза, вдруг заметит, что уж спустился с горы и идти дальше некуда, а с ними и автор этих строк... и Вы, любезный государь, читающий эти строки... Дай Бог нам всем вспомнить тогда это неожиданное: «Смерть прекрасна!».

Александру Модестовичу также довелось «блеснуть» перед Знахарем познаниями в медицине, но вышло это не преднамеренно. Надо сказать, герои наши очень хотели отблагодарить хозяина за его гостеприимство и за оказанную помощь. А так как они не имели с собой ни денег, ни сколько-нибудь ценных вещей, то и надумались устроить прощальный пир. Черевичник вызвался добыть дикую козу и без долгих разговоров отправился в лес, а Аверьян Минин загорелся желанием приготовить что-нибудь честь по чести и тем самым доказать, что французы и гессенцы имели основание таскать его за собой целую неделю. Не прошло и двух часов, как коза была на месте. Александр Модестович, хоть и не бакалавр, но уже хирург с достаточно твёрдой рукой, взялся произвести лапаротомию[44]44
  Чревосечение (лат.).


[Закрыть]
, что и сделал довольно ловко при свете костра. Извлекая наружу один за другим неостывшие ещё органы, он по ходу дела принялся объяснять Черевичнику их назначение и взаимные связи – хотя и не погружаясь глубоко в физиологическую науку, а лишь слегка касаясь кое-каких понятий (при всём своём желании ни Александр Модестович, ни обучавший его профессор Лобенвейн, ни адъюнкт Мяловский, ни глубокопочитаемый господин Нишковский, ни кто бы то ни было ещё из древних и современных учёных и мыслителей не смогли бы объяснить всего, происходящего в живом организме, ибо мир, созданный Богом, бесконечен во всех направлениях и проявлениях, и сколько бы ни трудиться над ним пытливым умам, сколько бы ни светить наукам и искусствам, всех тайн им, однако, не постигнуть и не изобразить), заменяя учёные термины простыми словами, понятными крестьянскому уму. К чести Черевичника будет заметить, что многое он знал и без объяснений, поскольку внутренние органы дикой козы мало отличаются от внутренних органов козы домашней. Случилось присутствовать при «вскрытии» и Знахарю. Но, как мы уже говорили, росточка он был малого, едва не карлик, одежду носил не яркую – рогожу рогожей, – сам лёгонький, ходил неслышно, да, видать, и не всегда имел охоту показываться на глаза, – присел Дедушко неподалёку на пенёк, бородку кулаком подпёр, замер и как в воздухе растворился; рядом пройдёшь – не заметишь. Был в ладах с природой дедок. Лекцию Александра Модестовича выслушал с неослабным вниманием. Но когда юный лекарь, руководствуясь принципами сравнительной анатомии, взялся доказывать, что не только домашняя коза, но и сам человек мало отличается от козы дикой, а ещё меньше – от свиньи (!), Дедушко никак не смог с этим согласиться. Он сорвался со своего пенька и, показавшись на свету, обнаружил себя, а засим процитировал одного из старинных авторов: «Богословцы реша, яко человек есть второй мир мал: есть бо небо и земля, и яже на небеси, и яже на земли, видимая и невидимая – от пупа до главы яко небо, и паки от пупа дольняя его часть яко земля; ибо земля имеет силу рождательскую и прохождение вод... тако и в сей нижней части человека сия суть. Паки же в горней части его, яко на небеси светила, солнце и луна, гром, ветр, лице и в человеке и во главе, очи и глас и дыхание и мгновение ока, яко молния скорошественно...». Оспаривать это авторитетное и своеобычное мнение Александр Модестович не стал, тем более что считал – сказанная аллегория может преотлично ужиться с действительностью; человек столь сложен, внутренний мир его столь противоречив и един одновременно, что под него, при желании, можно подогнать любую аллегорию.

Аверьян Минич в тот день превзошёл самого себя. Кушанье, им приготовленное, распространяло божественный аромат и имело вид в высшей степени благолепный. И всё бы получилось, как было задумано, отблагодарили бы старичка обильной трапезой, изысканным, будто с царской охоты, яством, да вот беда – давно уж не ел Дедушко мяса. Как ни уговаривали его, как ни нахваливали блюдо, – и близко к столу не подошёл. А вот мякиш хлебушка отломил да лопушком каким-то остался сыт. Много ли ему было нужно! Повспоминал молодость за нехитрой снедью, хлебные крошки из бороды вычесал пятернёю на ладонь, проглотил и признался: последний раз вкушал скоромное на поле под Полтавой – вскоре после известной баталии. Сам Пётр Великий жаловал его бараниной, запечённой на шведском шомполе. Повздыхал: давно то было. Тут Александр Модестович прикинул приблизительно, сколько Знахарю должно быть годков, и порядком подивился – невероятно старый гриб! А Дедушко уселся поудобнее и, знай себе, повествует: с годами усыхать стал, мослаки поистёрлись, укоротились; в молодые лета, однако, ростом был высок, под стать Петру, вот хотя бы как этот корчмарь, лешак бородатый, ей-ей! дюжего шведа на багинете поднимал запросто...

Наутро распрощались.

Опять двинулись за французской армией; по широкой Московской дороге пошли считать верстовые столбы. Нового проездного свидетельства не искали, ибо приметили, что проверяющие офицеры удовлетворялись и старым. Обманывали офицеров в три голоса: не нашли-де в разрушенном Смоленске канцелярии, потому не продлили бумаг. Да это было сейчас и не очень важно. Офицеры спрашивали свидетельства больше для острастки. Сотни и сотни отставших, бредущих возле обозов солдат (легкораненых, больных, дезертиров, принявших видимость больных и подобных) вообще не имели никаких бумаг. Неразбериха на дороге творилась несусветная. Но многим из тащившихся за обозами, да, должно полагать, и самим обозным, неразбериха эта явно шла на пользу, и потому она была неодолима.

Время текло, как песок сквозь пальцы. Дни мало отличались друг от друга: дорога, унылый пустынный пейзаж, биваки, кострища, шалаши, грубая еда, жара, дым, пыль столбом, кони, фургоны... Александр Модестович уже настолько привык к неустроенностям походной жизни, что жизнь иная, хотя бы та, какою он жил всего месяц назад, представлялась ему теперь неправдоподобно идеальной – слишком идеальной, чтобы быть естественной, и казалась прошлая жизнь с её размеренностью, основательностью, чистотой, беззаботностью, с учёбой и любовью, с мечтаниями – бесконечно далёкой, чужой даже, будто довелось подсмотреть её из чьего-то прекрасного сада, или жизнь эта была вовсе и не жизнь, а чудесный спектакль, сыгранный в эмпиреях актёрами в розовом (образ земных скрипучих подмостков, этого гнездовища страстей и тараканов, никак не вязался в мыслях Александра Модестовича с идиллией дома Мантусов). Герою нашему не однажды приходилось ночевать где-нибудь под кустом, в траве, полной снующих насекомых, в песке; не раз бывало, продолжая путь, всю ночь дремал в седле. Он удивлялся этой обнаруженной в себе способности: прежде ему не удалось бы заснуть и во мху. Но ныне он так изматывался за день да к тому же за время скитаний столь загрубел телом, что обрёл способность засыпать, едва смежив веки, в дичайших условиях – будь то в ветвях дуба, накрепко привязавшись к узловатому суку, или в огромном дупле, свернувшись калачиком, будь то на голой земле, под ветром, и под дождём, и с холодным полевым камнем под головою. И спал – не добудишься. Умывался росой или из лужицы, из ключа. По субботам устраивал «баню» – в какой-нибудь кстати подвернувшейся бочке или подходящем корыте; мылся щёлоком.

Времени для размышлений имел, как всякий человек в дороге, – знай себе, погоняй мысль мыслью, мечтания воспоминаниями. И, понятное дело, все мысли Александра Модестовича, и воспоминания, и грёзы были об Ольге, которую знал, кажется, всего мгновение, а догонял, как будто, целую вечность – так долго, что уж начал и забывать. Аверьян Минич, человек неразговорчивый, по обыкновению молчал; ежели за день словечко вымолвит – и то хорошо. Себе на уме, никому не помеха! Зато Иван Черевичник вдруг разговорился: всё сетовал на свою неграмотность, на свой скудный разум. Приставал к барину с вопросами, часто наивными (хотя наивность эта происходила не от слабости ума, а от отсутствия образования), порой с явными поползновениями на глубокомыслие (и первый философ пришёл от сохи!), но в основном неглупые. Смущала Александра Модестовича лишь исключительная широта интересов Черевичника: от сюжетов библейской истории до секрета приготовления пороха, включая медицину, астрономию, механику, математику и иные дисциплины. Задаваемые вопросы убеждали Александра Модестовича, что в «скудном разуме» Черевичника не существует сколько-нибудь заметной системы или основы, на коей, как снег на ветках, должно задерживаться чистое знание, но в то же время разрозненных обрывков этого чистого знания и несвязанных начатков его было в голове у Черевичника тьма тем. День за днём всё спрашивал-выспрашивал Черевичник, а однажды вдруг и сам выдал размышление (связалось-таки что-то!) – и такое, что могло бы, по мнению Александра Модестовича, сделать честь и учёному мужу; о богатстве: что есть богатство? что есть ценность?.. Ценности есть преходящие и непреходящие; от рождения до смерти – разные ценности; меняется обстановка – меняются и ценности, а перед смертью – всё обесценивается, лишь остаётся ценным покой души. Так и не иначе!.. Лишь значительно позже Александр Модестович понял, что мысли о богатстве не случайно беспокоили невинный ум этого доброго человека. Что же до неграмотности Черевичника, коей тот сильно тяготился, то её надлежало бы поместить скорее среди плодов лености и нерасторопности самого Черевичника, нежели относить на счёт неблагородного его происхождения или несчастливо подобравшихся обстоятельств. Александр Модестович напомнил, что Черевичник – человек свободный, и со свободой своей волен поступать как ему заблагорассудится: можно бить баклуши, а можно и чему-нибудь поучиться. И поелику разговор об образовании зашёл нешуточный, то Александр Модестович поспешил подкрепить свои слова убедительным примером: один из профессоров Виленского университета, некто Матусевич, – выходец из государственных крестьян кость от кости; предки его на господ спину ломали, а он теперь чад господских научает уму-разуму!.. И закончил маленьким наставлением: кто желает прозреть – прозреет, кто потянется к свету – тому нет препон, не остановят его ни кандалы, ни рогатки; известно, доброму человеку – всякий опыт на пользу, а время для совершенствования – целая жизнь; кто же без царя в голове, тот и без копейки в кармане, и не при деле – человек пропащий...

Однако вернёмся к нашему повествованию.

После Смоленска сопротивление русских армий резко усилилось. Арьергардные бои почти не прекращались: денно и нощно было слышно, как на востоке громыхали пушки. Кроме арьергардных, произошли и крупные сражения при Валутиной Горе, у деревень Пневная Слобода, Михалевка, а также при селе Лужки и ещё во многих местах вблизи деревень и переправ, названий которым французы не знали. Потери с обеих сторон были огромные. Поля сражений, усеянные сотнями и сотнями бездыханных окровавленных тел, встречались обозу ежедневно: так, что многих они даже перестали впечатлять – ехали по трупам, грызли твёрдые русские сухари и от нечего делать городили всякий вздор (не иначе, обманывали себя, ибо, крути не крути, не было уже среди обозных былой безмятежности – нервничали, не могли скрыть тревоги в глазах; что ни день, множились слухи о нападавших на обозы крестьянах и всякого сброда; припомнили и старое прозвание сего разбоя – la petite guerre, то есть малая война).

При дороге стали находить раненых: сначала но одному, по двое, потом больше и больше – десятки, сотни. Русские, немцы, итальянцы, французы – они сползались к тракту со всей округи, с полей битв, где их бросили вчера, позавчера, неделю назад, не оказав простейшей помощи, не перевязав ран, – попросту, с лёгкой душой «не заметив». Эти несчастные в изорванных грязных мундирах, бледные, исхудавшие, с запавшими в орбиты воспалёнными глазами, с обнажёнными ранами, гноящимися и полными червей, – ползли, а кто мог, ковыляли на примитивных костылях на восток за обозами, поддерживая друг друга, помогая – русский французу, француз русскому. Цеплялись за повозки, умоляли обозных о помощи, просили доставить их к лекарям. У кого были деньги, совали их обозным в руки; самых богатых подбирали. Другие, кто покрепче духом, кому претило унижение, кто ещё питал какие-то надежды, продолжали ползти, являя собой страшное зрелище, оставляя на пыльной траве, на обочине бесконечные кровавые полосы, теряя лоскутья материи, коими пытались перевязывать раны, волоча за собой обессилевших умирающих товарищей. Были такие, что плакали в голос и проклинали всех и вся от унтера до генерала, от капрала до маршала. Иные стонали, мучимые нестерпимой болью, и, не находя облегчения и уж не ожидая ниоткуда подмоги, призывали к себе смерть – однако и смерть оказывалась глуха к их воплям. Кое-кто, смирившись с жалкой своей участью, презрев гордость и честь, пели лазаря, собирали подаяние.

Само собой, Александр Модестович, лекарь по призванию, человек добрый и совестливый, воспитанный в духе милосердия и любви, никак не мог остаться равнодушным к солдатам, находящемся в столь бедственном положении. Стоит ли удивляться, что, едва завидев протянутые к нему в мольбе руки, едва встретившись с полными страдания глазами, он тут же позабыл и думать о себе, о собственных невзгодах, ставших вдруг такими ничтожными, и не скоро уже вспомнил о цели своего путешествия?

Он спрыгнул с коня, нашарил в ранце, притороченном к седлу, корпию, и со сноровкой, обнаруживающей в нём не постороннего медицине человека, перевязал одного раненого, затем другого, третьего... Но невеликий запас корпии скоро вышел; пришлось порезать на длинные лоскуты подвернувшийся под руку офицерский суконный плащ. Перевязал ещё двоих раненых. Подумал: вот, не прошёл день впустую, помог пятерым. А как поднял голову, чтобы оглядеться, так и оторопел: докуда хватало глаз, стояли вокруг него, сидели или лежали солдаты и офицеры, нуждающиеся в услугах лекаря. Лица их – у кого чёрные от пороховой гари, у кого забрызганные кровью, а у кого белее мела от кровопотери или серые цинготные – все были обращены к нему, как листья деревьев к солнцу. Эти люди смотрели на Александра Модестовича с вновь вспыхнувшей надеждой, с мольбой, со слезами в глазах; зажимали сочащиеся раны грязными тряпицами, поддерживали друг друга... Александр Модестович оглянулся на дорогу; от своего обоза он безнадёжно отстал. Аверьян Минич и Черевичник в ожидании стояли поодаль. Двигались на восток свежие воинские части... А раненых между тем становилось всё больше. Это было как в кошмарном сне: они выползали из жита, из кустарников; рискуя попасть под колёса или оказаться насмерть затоптанными пролетающей кавалерией, они переползали с другой стороны тракта; они, казалось, вырастали прямо из земли. Кто посильнее, подтаскивали одного за другим умирающих или уже умерших, кричали друг другу: «Лекарь! Лекарь! Хирург пришёл! Слава Богу!..». Жуткий сон. Страшное, страшное поле – живое! Месиво стенающее, плачущее, копошащееся – кровавый исход безумной бойни, чудовищная кухня смерти. Тяжкий дух витал над этим полем, дух тлена, дух гниющих ран... Ждали, что скажет лекарь. Разведёт руками – вынесет приговор, возьмётся помочь – блеснёт подобно небесному светилу. Лекарь же ничего не сказал, достал бистурей: «Кто первый?» И возрадовались: зашумели, закричали на двунадесяти языцех. Ближе всех к нему стоял седоусый россиянин, артиллерист с обожжёнными руками. За всех пал Александру Модестовичу в ноги:

– Помилуй, родимый, спаси! – сам рад-радёшенек. – Без тебя пропадём. Смотри, сколько нас, детей человеческих...

Три дня и три ночи работал Александр Модестович в этом поле. Днём при свете солнца, благо, погода стояла ясная, с лёгким западным ветерком, не предраспологающим к возникновению миазмов; ночью при свете лучин и незатейливых плошек в чиненной-перечиненной, брошенной французами штабной палатке. Спал урывками по два-три часа в сутки. В первый день справлялся бистуреем, что был подарен ему, прилежному ученику, достопочтенным хирургом Нишковским. Раны перевязывал всё теми же суконными бинтами – грубыми, но чистыми. Однако уже на другой день раненые раздобыли неизвестно где внушительных размеров лекарский саквояж, в котором содержался крайне необходимый инструментарий: ножницы, пулевые щипцы, шпатели, серебряные щупы, ланцеты, а также хирургические иглы. И хотя в том, счастливо обретённом саквояже было ко всему перечисленному навалом корпии, надолго её всё равно не могло хватить. Посему Александр Модестович обязал с десяток-другой «выздоравливающих» щипать корпию из чистого полотняного белья.

В описанных полевых условиях, даже с такими старательными помощниками, как Аверьян Минин и Черевичник, но, увы, при скудном всё же наборе инструментов, при почти полном отсутствии лекарств и, что немаловажно, без достаточного хирургического опыта Александр Модестович, разумеется, был не в состоянии производить сложные вмешательства. Ему приходилось трудновато. Однако многое удавалось: довольно успешно он извлекал пули, останавливал кровотечения, ампутировал конечности в случаях сильного размозжения костей или если конечность держалась на лоскуте; следует отдать должное, он умело иссекал, чистил и сшивал раны, используя классические швы – узловой и отбивной. Для обездвижения переломов придумал повязку, состоящую из мха или льняной кострицы и пяти-шести дощечек – сии дощечки накладывались поверх совмещённых костных отломков и накрепко прикручивались несколькими тряпичными бечёвками. С личинками мух, вызывающими в ране нестерпимый зуд, боролся очень простым способом – капая на повязку по нескольку капель скипидара, флакончик которого как нельзя более кстати обнаружил в саквояже.

Известно, что в хирургической практике перед оператором постоянно встаёт вопрос о выборе способа обезболивания. Хорошо, если есть из чего выбирать. У Александра Модестовича выбор был невелик – вроде как у средневековых лондонских лекарей, которые, производя операцию, непрерывно звонили в большой колокол и тем самым заглушали истошные вопли очередного пациента, – вот, собственно говоря, и всё «обезболивание». Под рукой у Александра Модестовича не было ни опия, ни белладонны, ни эфира, ни морфия, ни белены, ни мандрагоры. Оперируя конечность, он обезболивал её по методу Амбруаза Паре – сильным стягиванием у основания жгутом; для вмешательства на внутренних органах предпочитал rausch-обезболивание – иными словами, давал раненому несколько глотков водки из фляги. Ну, и уж если не помогали ни чудодейственный жгут, ни отменный rausch, а раненый, не владея собой, метался и дёргался под занесённым ланцетом, то приходилось прибегать к самому древнему и надёжному способу наркоза: здоровила Аверьян Минич подкрадывался к раненому сзади и внезапно оглушал его ударом увесистого деревянного молотка по темечку. Потеряв сознание, несчастный на некоторое время затихал, и Александр Модестович в спокойной обстановке, не раздражаясь и не отвлекаясь на уговоры, производил любые необходимые операции.

Другая крупная проблема, вставшая перед нашими героями, была – прокормить каким-то образом эту когорту солдат, этих ослабленных людей, которые, ощутив улучшение самочувствия, тут же ощущали и мучительные голодные спазмы. Причём чем лучше чувствовали себя раненые, тем голоднее они были. Надеяться на помощь проходящих по дороге обозов не приходилось, ибо те крохи, какие, поддавшись на уговоры, отрывали от себя жуликоватые обозные, могли сравниться разве что с милостыней в неурожайный год. А от милостыни, понятное дело, сыт не будешь. Другие же источники пропитания, как то: разбитые воинские склады, богатые неразграбленные деревни, манна небесная или славные Иисусовы хлебы и рыбины – поблизости не наблюдались. Однако затруднение это разрешилось само собой, когда Александру Модестовичу удалось договориться с местными крестьянами об отправке раненых подальше от театра военных действий, а именно – на юг, вглубь Калужской губернии. Во всяком случае, у Александра Модестовича не возникло ни малейших сомнений на предмет того, что и русские, и французы найдут в российских лечебницах и достаточный уход, и кусок хлеба, и, если понадобится, духовного пастыря. На двенадцати подводах отправили с крестьянами свыше восьмидесяти (!) человек до реки Югры, с тем, чтобы они там связали плоты, нашли лодки и спустились в Оку, а дальше уж как Бог на душу положит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю