Текст книги "Пепел и снег"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Марш, марш, марш! Перебои со снабжением всё чаще... (Дальше полстраницы тщательно вымарано цензурою, очевидно, о голоде, который всерьёз уже испытывают авангардные части «большой армии»; возможно, и о мародёрстве, и о других нарушениях дисциплины, которые стали не редкостью даже среди солдат французского происхождения, – сплошь и рядом наши герои видели пьянствующих, ворующих, грабящих, насилующих и дерущихся между собой французов, начиная от рядовых солдат и кончая довольно высокими офицерскими чинами, увы!) Порой мы натыкаемся на продовольственные склады. Русские впопыхах забывают уничтожить их, а может, не исполняют приказов по небрежности – у них дисциплина тоже как будто не в почёте, они, отступая, даже не все сжигают мосты. Найденное продовольствие несколько поддерживает наши рационы – это тот самый случай, когда мы всё единодушно благодарим российскую небрежность. Но в наших ранцах, кажется, уместится полмира!.. Сухари, каша – каша, сухари. Русских трудно назвать гурманами.
12 июля завязалось крупное дело под городом... (название города вымарано цензурою)[41]41
Дюплесси пишет о сражении под Витебском, вблизи Ост– ровна, которое длилось несколько дней: 12—15 июля.
[Закрыть]... Русский арьергард, который мы по недоразумению приняли за одну из немецких частей и за которым со спокойным сердцем шли, вдруг обстрелял нас из пушек и атаковал. Мы дождались наконец: россиянин огрызнулся и показал своё лицо. Началось, Господи, – значит, скоро кончится. Мы расставим мулов: каждого в своё стойло, и – домой. Прекрасная Франция! Ты далеко, но ты уже ближе, чем вчера. Любящий сын в трудную минуту может ли не воскликнуть: «Благословенная страна!..». Итак, я не бывал ещё в столь крупном сражении, и мне не с чем сравнить его. Но скажу честно: о противнике я был худшего мнения, я почитал его за труса. Русские дерутся мастерски. Природная небрежность, о коей я упоминал выше, не мешает им в этом. И упорства им не занимать. Здесь мы впервые задумались над тем, что очень непросто будет победить армию, один арьергард которой способен задержать наше продвижение на целых четыре дня, нанести нам ощутимый урон и кое в ком поколебать уверенность в успехе. Мюрат, как всегда, на высоте. Прирождённый полководец, гений! Однако, несмотря на это, нам пришлось бы туго, не подоспей на подмогу вице-король Евгений Богарне. В ходе баталии были моменты, когда многие из нас подумывали, не поспешили ли они относиться к противнику с надменностью, а некоторые – так задали отчаянного драпа. Особенно подвижными в этом смысле оказались пехотинцы и артиллеристы. Хотя открылось, что и среди гусар есть страдающие овечьей боязливостью. Но всё обошлось, слава Богу! Подкрепления подошли вовремя, и русские сдали позиции. Битва продолжалась по окрестным лесам на довольно обширной территории. Она как бы распалась на отдельные схватки. То справа, то слева слышались пальба и сабельный звон, а то принималось грохотать отовсюду сразу. И мы, кавалерия, тщетно старались успеть во все концы. Бились и второй день, и третий... Общее впечатление такое: я предпочёл бы числить русских в союзниках, а не во врагах. Но маленького ли капрала удел выбирать союзников и врагов?..[42]42
Возможно, здесь Дюплесси каламбурит; Маленький капрал – одно из прозвищ Наполеона.
[Закрыть]
Теперь у нас отдых. Сидим по квартирам уже неделю. Чего ждём? Опять же слухи самые разные: одни говорят – конец кампании, другие – что пойдём дальше, на Смоленск. Но меня это сейчас не волнует, я научился жить одним днём, сиюминутным впечатлением, научился наслаждаться теми благами, какие меня окружают, не мечтая попусту о лучших. Уже одно то, что я лежу на койке, расслабив члены, – благо. И умиротворение в душе – высшее благо. Кажется, я лежал бы так вечно.
Городок неплох, хотя кое-что в нём сгорело и хотя он переполнен войсками, способными превратить в бордель даже Божий рай. Многие жители ушли, бросив свой кров, а те, что остались, боятся выглянуть наружу. Прямо на улицах и во дворах лежат раненые. Хирурги врачуют их, прикрывая от солнца зонтами. На носилках уносят умерших... Неутомимый Лежевен где-то раздобыл волынку. Она особенная: с козлиной головой-навершием. Когда Лежевен раздувает мех, появляется и крутобокое тело козла. Мыс музыкой. Лежевен смеётся. Глядя на его рожу, на «козла», смеёмся и мы. У нас всё хорошо...
Береги себя, отец. Береги тётушек. Постараюсь писать чаще.
Твой Анри
Глава 7
Витебск Александр Модестович и Черевичник прибыли с большим обозом фуража, посланным из Виленской губернии. Потолкавшись на улицах среди солдат, выведали кое-какие новости. А именно: армии Барклая-де-Толли и Багратиона по-прежнему отступали; причём отступали они с очевидным намерением соединиться под Смоленском, – как говорили между собой гренадеры-итальянцы, это соображение может быть вполне понятно даже пьяному сапёру. А один раненый в шею тамбурмажор уверял собравшуюся вокруг него госпитальную публику, что русские армии уже соединились и теперь наспех возводят под Смоленском полевые фортификации...
Александр Модестович в Витебске поогляделся. Несколько крупных сражений, какие имели место за последнюю неделю, заметно поубавили у французов спеси. И хотя российские войска к сему времени оставили и Литву, и как будто всю Белоруссию, ощутимой радости это французам явно не доставляло.
Во всяком случае, зримо она никак не выражалась. Наоборот: злость, нервозность и подозрительность стали для солдат «большой армии» объединяющими качествами (всего за какой-нибудь час Александр Модестович вынужден был трижды предъявлять выписанную ему в Полоцке подорожную). Иллюзия о добром французе-освободителе, о прекраснодушном якобинце во фригийском колпаке быстро развеялась. Химера обрела образ химеры. Сами французы способствовали тому, грабя, насилуя, казня и поджигая, устраивая на беженцев облавы в лесах и подобное. И хотя повсюду, и в больших городах, и в заштатных городишках, находилось немало людей, приветствовавших вступление французов, однако через день-два разбойного грабежа и безумных пьяных оргий их становилось значительно меньше. Даже строжайшие приказы Бонапарта оказывались бессильны восстановить порядок. «Большая армия», растянувшись на сотни и сотни вёрст, постепенно превратилась в гигантскую мифическую змею, голове которой не всегда было известно, что делал в данную минуту хвост.
В Витебске Александр Модестович узнал про одно обстоятельство, какое заставило его не на шутку встревожиться за судьбу родителей и сестры: оказалось, к тому времени, когда они, выезжая на Витебск, – 16 июля, – только покинули поместье, город уже был занят французами, и если Мантусы не прослышали об этом пораньше и не направились окольными путями на Невель, то как раз должны были угодить в лапы к неприятелю. Осознание этого обстоятельства прямо-таки обожгло сердце Александру Модестовичу, и он, утирая набежавшие слёзы, в тысячный раз проклял императора французов, а вслед за ним и императора россиян, и Цезаря, и Тамерлана, и Фридриха Великого, и остальных, и самоё войну, и гадкую человеческую натуру, не могущую жить беспечально, и слабоумие власть имущих, не нашедших иных путей решить споры, кроме как убийством тысяч безвинных людей, и до десятого колена проклял того вероятного мародёра, какой мог остановить карету Мантусов. Александр Модестович два дня выспрашивал у витебчан про свою семью, описывая и самых дорогих его сердцу беженцев, и их экипаж, и даже упоминая масть коней, какие были запряжены. Он ходил по дворам, стучался в глухие двери... Дабы не испытывать терпения читательской аудитории излишними подробностями, мы опустим описание витебских поисков и того трепета, который испытывал наш герой, разговаривая с очередным горожанином и всякий раз ожидая, что вот сейчас именно этот господин вспомнит самое ужасное... Скажем только по секрету, что вынужденное путешествие семейства Мантусов прошло благополучно, что они вовремя были предупреждены другими беженцами о близости французов, и вовремя же свернули на Невель, и в тот самый час, когда Александр Модестович сокрушался по своим родным, они уже проезжали живописные предместья Санкт-Петербурга (Мантусы, кстати сказать, всю дорогу очень надеялись, что Александр Модестович, уехавший в тот памятный несчастливый день столь внезапно, поспешно и бездумно, обещавший скоро вернуться и нагнать карету и не вернувшийся, всё же поступил сообразно с оговорённым планом и, – один ли, с Ольгой ли Аверьяновной, – не мешкая, отправился в Петербург, где и ждёт их теперь в объятиях деда, генерала Бекасова, и со всем прилежанием доброго медикуса отвечает на обстоятельные генеральские расспросы).
Через два дня, не найдя следов своего дорогого семейства, – ни тех, что совершенно успокоили бы его, и ни тех, что ввергли бы его в омут сильнейшей тоски, – Александр Модестович выехал на смоленскую столбовую дорогу. Верный Черевичник, хоть и вздыхал ежечасно и заговаривал, как бы между прочим, о доброй барыне и об учёном барине, а также о своей разумной Ксении, какая наконец-то носит под сердцем дитя, сопровождал его. Как мы уже говорили, всем случайным попутчикам, любопытствующим на предмет цели их путешествия, наши герои рассказывали романтическую историю о мелкопоместном шляхтиче, авантюристе, отправившемся на войну в поисках любимого брата. В роли шляхтича, само собой, выступал Александр Модестович, владевший польским языком так же свободно, как и родным, как и несколькими другими европейскими языками; разыскиваемым братом был мосье Пшебыльский – личность блистательная и заметная, но претенциозная и до одиозности честолюбивая. Любопытствующих же находилось немало, если учитывать, что Александр Модестович был не менее, чем мосье, блистательной и заметной личностью, и, к тому же, в своём гражданском платье и с хорошими манерами очень выделялся на фоне толпы обряженных в мундиры, хамоватых обозных.
Не проехав и половины пути, узнали о большом сражении за Смоленск. После упорного сопротивления, кровопролитнейших жестоких боёв русские сдали и этот город. Но французам победа обошлась дорого: до двадцати тысяч солдат закончили свою героическую жизнь под стенами Смоленского кремля. Александр Модестович, «любящий брат», осторожно, дабы не быть в очередной раз заподозренным в шпионаже, напуская на себя некоторую взволнованность, приличествующую переживающему за судьбу близкого родственника человеку, интересовался, участвовала ли в деле конница Понятовского. Выяснил, что участвовала, что среди штурмующих отрядов занимала не последнее место. Александр Модестович всё ещё верил, что он на правильном пути. Усомниться ему сейчас – значило бы отказаться от самих поисков. Но от одной этой мысли становилось нехорошо на душе. Александр Модестович боялся не верить и старался всячески поддерживать свою веру: безустанными рассуждениями о чести и долге, о верности любящих сердец и вышней приуготовленности их друг для друга, о справедливости, о возмездии (в надежде на то, что Господь, творя возмездие, вложит меч именно ему в руку, а не в руку какому-то постороннему, непричастному к его бедам), подыскивая новые и новые веские, обоснованные доводы в пользу своего образа действий. Однако все его размышления и умозрительные построения, как будто не лишённые здравого смысла, блекли и рассыпались, едва он, в который уж раз, задавался простым вопросом: что если пана Пшебыльского с самого начала не было среди поляков Бонапарта?
Неуверенности этой не предвиделось бы и конца, если бы случай не свёл Александра Модестовича с человеком по прозвищу Marmiton, что в переводе с французского означает – Поварёнок. Интерес к этому человеку он проявил, когда обоз уже приблизился к днепровскому берегу и до Смоленска было рукой подать. Александр Модестович видел Поварёнка и прежде раза два, да всё как-то издалека, мельком, стряпающего для обозных на привале. А тут, срезав путь на повороте и обогнав с десяток подвод, он вновь стал в колонну уже между отрядом артиллерии и скрипучей, гружёной провиантом, колымагой, которой правил Поварёнок-Marmiton, и увидел его, можно сказать, глаза в глаза. Человек-исполин в форме французского пехотинца, разлезающейся по швам, мрачный, смуглый, чернобородый, он восседал на мешках и ящиках, и неподвижностью своей, и холодностью, и безучастностью к происходящему, – отрешённостью даже, – напоминал скалу. Рассмотрев наконец сего видного представителя поваренного ремесла (на которого, кстати, обозные объедала нарадоваться не могли, при этом только и судачили, что о приготовленных им дивных гастрономиях), Александр Модестович вдруг сообразил, что личность Marmiton’a ему явно знакома, и если б не эта удручающая обезображивающая мрачность, и не французский мундир, определённо с чужого плеча, то оный человек, как две капли воды, был бы схож с корчмарём Аверьяном Миничем... От такой безумной мысли вздрогнуло сердце и потемнело в глазах, однако Александр Модестович поспешил удостовериться в истинности своей догадки: сойдя на обочину, он прямо-таки впился глазами в великана Поварёнка, и тем самым, хотел – не хотел, привлёк к себе его внимание... По мере того, как мрачность сходила с лица этого человека и лицо его светлело, в нём проступало всё больше мягких черт (узнаваемых и как будто даже родных) добрейшего Аверьяна Минина. И вот уж прояснились его глаза, и задрожали губы, и изумлённая улыбка довершила чудесное преображение: Marmiton исчез бесследно, а корчмарь, отец прекрасной Ольги, через какую-то секунду буквально скатился с высокого возка и заключил Александра Модестовича в железные объятия.
Обозные были немало удивлены столь внезапной перемене и столь бурному проявлению чувств в человеке, образ которого они уже привыкли отождествлять с образом Аида. А как французы всякий божий день не могли нарадоваться на кухню, то и весьма ценили своего кухаря, хоть и россиянина, и следили за ним пристально, дабы тот не сбежал, и потому не сумели скрыть повышенного, болезненного даже, любопытства к человеку, с коим их драгоценный кухарь обнимался, и не преминули испросить у него passeport. Отдав дань бдительности, обозные успокоились и оставили наших героев наедине, однако присматривали за ними: кто с облучка, а кто из-за возка.
Между тем Александр Модестович и Аверьян Минич скоро справились с нахлынувшим на них от неожиданной встречи волнением и уж оставшуюся до Смоленска часть пути были неразлучны: красно говоря, сидели в возке на одной доске и держались за одни вожжи. Едучи так, берёзовыми ветками отгоняя от коней слепней и оводов, поведали друг другу каждый свою историю. Рассказ Александра Модестовича мы по вполне понятным причинам приводить не будем, а злоключения корчмаря изложим вкратце.
...Все мытарства Аверьяна Минича, да, пожалуй, и не его одного, начались в тот треклятый день, когда Юзеф Пшебыльский подкатил в коляске к корчме и обманом (сказавшись: де нарочно послан Мантусами за Ольгой), так подло, так недостойно образованного человека и гувернёра почтенной семьи, увёз Ольгу. И обставил дело столь ловко, и со столь честными глазами, и столь складно говорил, что Аверьян Минич, повидавший на своём веку и обманов, и подлостей, не сразу и спохватился. А как спохватился да бросился запрягать коня, так и нагрянули французы, не оставив времени и в обрез. На беду, заправлял теми французами какой-то сумасшедший: ни с того ни с сего взялся вешать человека. Из какой страны он пришёл? В каком суде заведён этот скверный порядок: вины не спросив, намыливать верёвку?.. Но избавил Господь! Прислал спасителя, хоть и образа его не явил. Благородное отважное сердце! Наделал переполоха в стане недоумков, помешал загубить безвинную душу... Засим три дня прятался корчмарь по окрестным лесам, три дня проливал слёзы по похищенной дочери. И не найдя в слезах облегчения, отправился на поиски вора. В одну деревню заглянул, поспрашивал мужиков, зашёл скрытно и в другую. Потом решил, что искать пана нужно среди панов, и пошёл туда, где, по слухам, воевали россиян поляки, где отчаянно дрались дивизии князя Понятовского (эти слова отозвались радостью в сердце Александра Модестовича, ибо герой наш помыслил так: если Либих с Аверьяном Миничем, будучи людьми очень разными, независимо друг от друга подумали об одном и том же, значит, оба недалёки от истины). Пробирался Аверьян Минич на Витебск всё лесами, топкими болотами, опасался выходить на тракт, поскольку образ петли крепко засел в памяти и не хотелось без особой нужды показываться на глаза какому-нибудь новому живорезу, вроде Бателье. Обретаясь в лесах, наш корчмарь пообозлился на весь белый свет, пооборвался, оголодал. Питался тем, что находил под ногами, – ягодами, кореньями, грибами; дважды посчастливилось ему сбить камнем птицу. На третий раз, добыв куропатку, собрался корчмарь запечь её на угольях, но сам попал как кур во щи: четверо французов завернули на дымок. Опять же, не устраивая долгих разбирательств, приготовили мародёры петлю и уж было накинули её на шею корчмарю, да тут, слава Богу, в самое время поспела куропатка и дала о себе знать волшебным ароматом, устоять перед которым был бы не в силах ни один солдат. Набросились французы на тушку, румяную, с хрустящей корочкой (а на четверых куропатку разделить – по укусу на каждого), вмиг отделили мясо от костей и тут сообразили, что подозрительный оборванец, которого они намеревались казнить, настоящий мастер, и если не быть дураками и даровать ему жизнь, то за умением его можно будет и в тяжкие дни похода премило почревоугодничать, ибо человек этот, имея под руками птицу и ничего более, сумел приготовить лакомство, какое не стыдно было бы поставить и на генеральский стол. Так корчмарь и оказался в обозе, и к чести его следует сказать, что за две недели обозной жизни он ни разу не уронил цехового достоинства: фельдфебелю-немцу варил отменные супы, французу Патрику, – как бишь его по батюшке, – готовил несравненные антрекоты (и тем весьма вредил французской армии, ибо сказанный Патрик очень скоро налился в загривке, раздался в боках, как кот при доброй хозяйке, и стал лепив, и тяжёл на подъём, и мало думал о том, как ускорить продвижение обоза, зато проявлял чудеса изобретательности, изыскивая для себя кусок говядины); а швейцарскому монаху Бернарду Киркориусу, невесть зачем идущему за армией Бонапарта, пек душистые лепёшки на пахтанье. И завёл себе в обозе немало приятелей. Кстати будет заметить, что в складках и швах мундира у Аверьяна Минича завелись ещё и иные приятели – те, которые изрядно досаждали ему своим вниманием. И, забегая наперёд, скажем, что Александру Модестовичу стоило немалых сил и упорства избавить своего старшего друга от этой «радости» – от взрослых особей и гнид, от этих неизменных спутников войн.
К вечеру того же дня остановились в полуверсте от Смоленска. Попробовали каши из общего котла; Аверьян Минич бросил каждому по черпаку в лопуховые листья. Александр Модестович и Черевичник согласились друг с другом, что со времени гостевания у благородного и добросердечного лекаря Либиха в Полоцке они вкуснее не едали.
Ночь провели при дороге на берегу Днепра, наскоро построив шалаш возле палатки упомянутого уже Патрика и большого шатра гессенцев. Последние до утра пили вино и горланили немецкие песни. Монаху не спалось, и он монотонным голосом читал латинские молитвы. Время от времени перекликались караульные, ухал филин. Под утро повеял лёгкий восточный ветерок и принёс запах гари, резкий и как будто прилипчивый. Им в одну минуту пропахло всё – одежда, руки, еловые стенки шалаша, как и сама земля. Гессенцы заговорили о Смоленске...
С восходом солнца продолжили путь.
Никогда прежде Александр Модестович в Смоленске не бывал, но и теперь нельзя было с уверенностью сказать, что побывал в нём, потому что собственно города уже не существовало: не было сколько-нибудь сохранившихся улиц, а были лишь именуемые улицами кривые проходы, наспех расчищенные меж грудами камня и завалами битого кирпича, меж тлеющими, дымящими и смердящими пожарищами, меж опрокинутыми пушечными лафетами, меж брошенными сломанными телегами и всевозможной рухлядью. Не было площадей, а были лишь жуткие пустыри, заваленные гниющими трупами солдат, по коим шныряли туда-сюда стаи одичавших злющих собак, – казалось, над пустырями этими и среди полдня царила ночь. Не было жителей: кто-то успел уйти, а кто не смог, оказался похороненным под развалинами, – хорошо, если не заживо. Не было ни неба, ни земли – дым ел глаза. И кто входил в сей несчастный город, тот стремился поскорее из него выйти, ибо в нём теперь поселилась Смерть, ибо в нём – в городе высоких некогда башен и высоких же храмов – теперь не осталось ничего выше и совершеннее крышки гроба...
Когда ехали через Смоленск, печально было глядеть по сторонам. А порой – и страшно, и невыносимо. Французы, гессенцы приуныли: они рассчитывали на отдых по квартирам, они жаждали увеселений в большом городе – с музыкой, зрелищами, с девицами, они алкали наживы, наконец. Но не с кем было веселиться и нечего здесь было поднять с земли, разве что обожжённую тряпичную куклу, или разбитый горшок, или никому не нужный, проеденный молью зипун. Обобраны были и трупы, что лежали на кучах камня, и в самих этих кучах были мародёрами прорыты норы – искали хоть что-нибудь, на худой конец. Сказать, что Александр Модестович и Черевичник были подавлены видом разрушенного города, – значит, ничего не сказать. То, что осталось от города, отразилось у них на лицах... город умер у них на лицах. Александр Модестович пару раз заметил, как Черевичник украдкой утирал слезу. Разочарованный Патрик боролся со своим разочарованием: доедал вчерашний антрекот. Фельдфебель-немец был мрачнее осенней тучи. Монах Киркориус вообще боялся открыть глаза: так и ехал на плешивом ослике, зажмурившись, перебирая чётки и шепча Мизерикордию; у него на выбритой лысине временами поблескивало солнце, пробивавшееся сквозь завесу дыма.
При слиянии двух улиц случился затор. С полчаса стояли у какой-то полуразрушенной церкви, от нечего делать разглядывали закопчённые остатки её стен и покосившийся, засиженный воронами голый каркас купола. По-за церковью двигалась кавалерия, от цокота копыт о булыжник звенело в ушах. Александр Модестович и Черевичник, желая из любопытства увидеть пресловутую французскую конницу на марше, взобрались на завал кирпича и обугленных брёвен. По другую сторону завала проезжали неспешным шагом эскадрон за эскадроном всадники в серых мундирах с красными лампасами, с красными же воротничками и в киверах с квадратным верхом. На пиках у них красовались трёхцветные флажки. Оглядевшись и увидя повсюду ровные ряды всадников – весьма однообразную картину, – Александр Модестович скоро потерял к ним всякий интерес. Он смотрел на проезжающие эскадроны невидящим взором и думал о чём-то своём, быть может, даже и о бренности бытия. Уж очень глубокомысленный у него был тогда вид. Между тем навряд ли бы он проявлял к сим кавалеристам столько безразличия, если бы знал, что видит перед собой польских уланов. Но, увы, он не знал этого, поскольку, как мы уже говорили, почти совершенно не разбирался ни в знаках различия, ни в национальных мундирах европейских государств. Приблизительно через четверть часа поток всадников иссяк, последние из них скрылись за поворотом. Потянулись обозы – бесконечные, как сами дороги, разноязыкие и пёстрые, как древние Афины. Александр Модестович собрался уж было спускаться к своим гессенцам и к Аверьяну Миничу, но Черевичник удержал его за плечо:
– Смотрите-ка, барин! Вот тот человек на облучке, закутанный в рядно! Он будто прячется...
Александр Модестович без труда отыскал глазами этого сумасброда, кутающегося в тряпьё в такую несносную жару да ещё надвинувшего на самые глаза большую чёрную шляпу. Тот правил великолепной, крытой лаком дорожной каретой, запряжённой четвёркой лошадей, и, по-видимому, крайне нервничал, ибо никак не мог обогнать тянувшийся впереди фургон с ранеными, – то намеревался обойти его справа, то пытался протиснуться слева. Однако проход в развалинах был чересчур узок для любого из манёвров. Наконец фургон, прижавшись к краю, остановился, и четвёрка лошадей, подгоняемая кнутом, рванулась вперёд. При этом полы рядно распахнулись, под встречным ветерком приподнялись поля шляпы, и Александр Модестович в короткий миг успел рассмотреть странного возницу:
– Да это же мосье!
Изумлённые, стояли без движений несколько секунд – глядели в спину гувернёра, нахлёстывающего лошадей, высматривали в зашторенных окнах кареты хоть щёлочку, дабы узнать наверняка, здесь ли Ольга. И вот (Александр Модестович готов был побожиться, что явилось ему на самом деле, что не почудилось!) одна из шторок приподнялась, и показалось испуганное лицо Ольги, и тут же испуг сменился на радость – это Ольга увидела Александра Модестовича, который возвышался над развалинами, словно античный бог над храмом. Но едва лишь Ольга собралась подать какой-то знак и для того подняла руку, как карета скрылась за поворотом.
Александр Модестович был на грани безумия:
– Она видела меня! Видела!..
На что Черевичник неуверенно пожал плечами.
Александр Модестович, не страшась расшибиться, кубарем скатился с завала прямо к копытам своего коня. Александр Модестович не помнил, как вскочил в седло, как махнул напрямую, по камням и брёвнам – вверх! вверх! через завал!
Обозные гессенцы схватились за головы:
– Куда прёт этот полоумный шляхтич? Он же переломает ноги коню! Он и себе свернёт шею!..
Но Бог миловал и Александра Модестовича, и его коня, и не допустил до увечий. И благополучно преодолев препятствия, наш герой ринулся в погоню, ринулся на подъёме душевных сил, под ликование сердца, нимало не помышляя о том, что не имел при себе ни сколько-нибудь внушительного оружия, ни плана действий, сулящего хоть какой-то успех. Однако столпотворение, царившее повсюду в Смоленске, – столпотворение, развивающееся по своим неписаным законам, могущее счастливо соединить и с лёгкостью разлучить, помешало Александру Модестовичу, запрудив разрушенный город бричками, колясками, колымагами, фурами, фаэтонами, тарантасами, телегами, а также табунками коней, стадами коров и войсками, войсками, войсками...
Напрасно Александр Модестович метался от развалин к развалинам, напрасно умолял обозных и погонщиков ускорить движение, напрасно бросал коня на штурм руин, – пока не вырвался за город, он не имел даже крохотной надежды как-то повлиять на события и тем изменить собственную судьбу. За городом Александр Модестович съехал с дороги и рысью помчал вдоль неё. Через пять минут он нагнал карету, и сердце его вновь возликовало, и голова закружилась от счастья – он опять увидел Ольгу. Она кричала ему что-то и порывалась открыть дверцу кареты изнутри. Пшебыльский же, заметив погоню, внезапно свернул на просёлок но другую сторону тракта и в мгновение ока скрылся из глаз. Пока Александр Модестович пробивался к тому просёлку сквозь нескончаемый строй французских кирасиров, пока объяснялся с чрезмерно подозрительным кирасирским полковником, от кареты Пшебыльского, понятное дело, и след простыл. Но Александру Модестовичу не представилось возможности даже поискать этот след, ибо, откуда ни возьмись, на просёлке появилась дюжина польских улан с саблями наголо. Уланы поскакали галопом навстречу Александру Модестовичу, и тот понял, что спешат они по его душу, что настало самое время прощаться с жизнью. У поляков же, видно, не было в намерениях проливать безвинную кровь; они развлекались, посмеивались на скаку, столкнули Александра Модестовича вместе с конём в канаву – и были таковы...
Едва придя в себя и сообразив, что произошло, Александр Модестович выбрался на безлюдный просёлок и, горемычный, сел посреди него; он зажал в ладонях оцарапанное чело и сидел так – с болящей душой и разбитым сердцем, – пока не подъехали к нему Черевичник и Аверьян Минич (узнав о неожиданной встрече с мосье Пшебыльским, корчмарь бежал из обоза чревоугодников; причём бедлам, имевший место в городе, немало способствовал ему в этом), оба взволнованные и полные решимости действовать.
Здесь и держали совет: как быть дальше. Разногласий не имели, поскольку знали уже, что идут по верному пути. А как у всех троих после Смоленска не было подорожных свидетельств, то и решили – на тракте понапрасну не маячить, шишей в мундирах не искушать, а продвигаться потайными тропами, хотя и от дороги надолго не удаляться, дабы быть в курсе того, что там творится, дабы поскорее отыскать вора Пшебыльского (все трое были уверены, что гувернёр с большой неповоротливой каретой недолго будет вояжировать по просёлкам и через час-другой воротится на тракт). Того ради пожелали друг другу запастись терпением и, не мешкая более, тронулись в путь.
Так двигались они и день, и второй, и третий: торопясь, обгоняя обоз за обозом, а затем выглядывая откуда-нибудь с опушки в надежде не пропустить весьма приметной лакированной кареты. Давно уж оставили позади и приунывшего Патрика, и выпивох-гессенцев, а за ними опередили и ещё добрых полтора десятка обозов, и уж догнали уланов Понятовского (слышали польскую речь, когда уланы по известной надобности отходили к кустам и при этом беспечно перекликались), но экипажа мосье всё не видели.
Само собой разумеется, вышеописанные перипетии не могли пройти бесследно для нежного чуткого сердца и впечатлительного юного ума. Александр Модестович и прежде не слыл ни ухарем-рубакой, ни ветреным волокитой, напротив, как человек хорошо и тонко воспитанный, познавший и глубину чувств, и высоту эстетического наслаждения, нрав имел спокойный лирический, а склад ума – кабинетный (увы ему, даже не кулуарный!), потому был расположен к бережному обращению, ибо даже грубое слово его больно ранило; настрой его души всегда был направлен на сострадание и милосердие, и, как большинство милосердных, он сам оказывался чрезвычайно уязвим (вот тема для размышления: милосердность и уязвимость – не от одной ли матери чада!). Если же к перечисленным особенностям прибавить слабости незакалённого – по молодости лет, по оранжерейности содержания – характера, то получим в итоге не что иное, как хрупкий тонкостенный сосуд чистейшего (непорочного) звучания и изящнейших форм. И вот волею судеб сосуд сей попадает в невероятный катаклизм – выброшенный из крепкого старинного комода, он катится с аллегорической горы, подскакивая и позванивая на ухабах, кувыркаясь и перекувыркиваясь, и в один пренеприятный момент со всего маху ударяется о камень... Иными словами, наш Александр Модестович внезапно заболел. Почувствовав недомогание, он долго крепился и не подавал виду, однако недуг обложил его не на шутку. Александр Модестович полдня молчал, потом час вздыхал, полчаса постанывал и вдруг приник головой к конской гриве и едва не вывалился из седла – благо, верный Черевичник оказался рядом.