355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Пепел и снег » Текст книги (страница 8)
Пепел и снег
  • Текст добавлен: 7 апреля 2019, 21:30

Текст книги "Пепел и снег"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Но вот минуло назначенное время, часы в гостиной пробили половину шестого, затем и шесть, а Ольги с Аверьяном Миничем всё не было. Мантусы забеспокоились, и более всех, конечно, Александр Модестович, – нервничая и строя разные, извиняющие Ольгу предположения, он проглядел все окна. Мосье Пшебыльский, не исключавший, что в доме знают о его симпатиях к Ольге, предпочёл не мозолить домашним глаза. Под каким-то предлогом он удалился в библиотеку и прятал среди книг своё довольное лицо, своё приподнятое настроение. В начале седьмого, когда до мосье донеслось из гостиной восклицание Елизаветы Алексеевны: «Допустимо ли так опаздывать!», расположение его духа ещё более улучшилось, он даже принялся намурлыкивать себе что-то под нос; посматривая в окошко, мосье громко шелестел страницами...

В половине седьмого Александр Модестович велел Черевичнику заложить коляску и, сказав, что наверняка встретит Ольгу с её отцом в пути, выехал со двора. Вскоре Александр Модестович услышал «всполошный» колокол, и тревога его усилилась – не стряслось ли чего в корчме, не о пожаре ли извещают набатом народ!..

Проехав четыре версты, отделяющие поместье от Русавьев, он не встретил ни души. Зато на тракте было необыкновенное оживление. Кавалерийские отряды и одиночные всадники сновали взад и вперёд; в направлении Полоцка тянулись гружёные обозы, им навстречу, погромыхивая на ухабах, шибко катились обозы порожние; Александру Модестовичу не раз приходилось съезжать на обочину, уступая им путь; экипажи, среди которых встречались и дорогие, украшенные резьбой, расписные кареты вельмож, собрались на дороге в таком множестве, что у Александра Модестовича сложилось впечатление, будто все, кто имел средства передвижения, вдруг сговорились и отправились в путешествие. То и дело случались заторы. Военные бранились, горячились, едва не силой сгоняли с тракта мешающих их движению штатских. То тут, го там вспыхивали ссоры. Это скопление людей на дороге, вначале удивившее Александра Модестовича, очень скоро натолкнуло его на догадку, от которой похолодело на сердце. Боясь, что догадка окажется верной, Александр Модестович даже не стал никого ни о чём расспрашивать. Слишком чудовищным ему покачалось сознание того, что возможно именно сейчас, при ясном солнечном небе, где-то рядом, уже в его отечестве, поля, засеянные житом и пшеницей, обратились в поля сражений и засеялись смертью. Александр Модестович ехал, глядя прямо перед собой, ехал молча; Александр Модестович как бы замкнулся в себе, быть может, таким образом он хотел продлить мир или хотя бы иллюзию мира, хотя бы внутри себя. Всю дорогу он пытался объяснить столпотворение на тракте какими-нибудь мирными причинами. Но безуспешно. Наконец, подъехав к корчме, Александр Модестович разыскал Ольгу. Слава Богу, с ней не приключилось ничего дурного. Что же касается происходящего вокруг, подтвердились худшие опасения Александра Модестовича: император Бонапарт начал войну против России, и войска его уже переходят Неман.

Глава 5

омолвка и обручение Александра Модестовича и Ольги состоялись лишь через неделю. Причём собственно о помолвке между будущими родственниками речи почти не велось, ибо события последних дней складывались неблагоприятно, и все умы только и были заняты этими событиями. Модест Антонович, однако, полагал, что Бонапарту со всеми его армиями русских не одолеть, а потому война не продлится долго; Модест Антонович строил свои умозаключения на очень простой мысли: французам, что и говорить, удалось выиграть сражения под Аустерлицем, у Пултуска, при Прейсиш-Эйлау, при Фридланде (никто не будет оспаривать ни лучшей организации французских войск, ни гения Бонапарта!), но в границах Российской империи, а уж о коренной России и речи нет, победить французам не удастся; Модест Антонович сам видел, с каким упорством русские дерутся на чужбине, и он не сомневался, что собственный дом они будут защищать с ещё большим упорством. Суворовский солдат, он оценивал положение, пользуясь старыми, привычными ему и его поколению мерками, в это тревожное время он подозревал только, что российская армия уже не та, слышал, что и противник у неё покрепче, а точно не знал, однако с похвальной уверенностью предвещал, что Наполеона остановят в крупном сражении где-нибудь перед Вильней. Аверьян Минин совершенно не мог с этим согласиться, так как уже знал точно, что два дня назад, шестнадцатого числа, император французов лично въехал в Вильню. Но спорить с барином не стал; он знал своё место и снисхождением Модеста Антоновича не злоупотреблял, сидел, отмалчивался, изредка кивал да со степенной медлительностью приглаживал свою окладистую бороду. И весь разговор за скромным угощением состоял, пожалуй, из одного, никем не прерываемого мажорного монолога хозяина. Назавтра же Аверьян Минич послал к барину полового рассказать об истинном положении на театре военных действий. Так в поместье узнали, что «большая армия» переправлялась через Неман целых четыре дня, что она почти не встретила сопротивления русских, если не считать мелких стычек, узнали, что французами уже захвачены Ковно и Вильня и что наступление продолжается по нескольким направлениям... Бедный Модест Антонович после этих известий два дня пребывал в подавленном состоянии духа и почти не выходил из своего кабинета, а когда наконец он сумел вернуться к обычному для него душевному спокойствию, то объявил, что отступление это, но всей вероятности, не что иное, как хитроумная тактика русских военачальников, и в качестве примера привёл войну скифов против персидского царя Дария, в которой полчища персов были завлечены вглубь скифских степей и там, на выжженной земле, мучимые зноем, жаждой и голодом, они были разгромлены отряд за отрядом. С этим его мнением молчаливо согласились все домашние, кроме мосье Пшебыльского. Тот уже с неделю как не прятался в библиотеке, с утра до вечера был в прекрасном настроении, говорил исключительно по-французски, часто насвистывал что-нибудь, заигрывал с прислугой и если усмехался, то усмехался открыто. Пшебыльский сказал, что французские войска увлечены вовсе не «хитроумным» манёвром русских, то бишь бегством, а азартом, который сродни охотничьему. «Ужели вы думаете, сударь, – смаковал тему мосье, – что Бонапарту неизвестна тактика скифов и что он не принял её в расчёт? Ужели вы думаете, что можно всерьёз сравнивать войско древнего персидского царя с армией Наполеона, представляющей собой по существу объединённую армию Европы?.. Что касается до русских: всем известно – они хорошие вояки; их воины неприхотливы и терпеливы. Но им сейчас нечем драться, их склады пусты, ибо их интенданты сплошь воры. Российское воровство, сударь, – Наполеону первый союзник!..» Модест Антонович на этот раз решил уклониться от споров – недосуг да и козыри все выпали в руки мосье. Обстоятельства складывались не в пользу русских, это становилось яснее с каждым днём, переломный момент в ходе войны, увы, не наступал, неприятель быстро приближался (что уже знали все, однако никому не было доподлинно известно, где он находится в сию минуту – за сотни вёрст или на расстоянии дневного перехода). Среди дворян распространялись самые тревожные толки: о больших потерях в русских армиях, об измене военачальников-немцев, коих было в высших чинах едва ли не большинство, о дезертирстве солдат, набранных в Виленской, Лифляндской, Курляндской губерниях, о растерянности и панике в обеих российских столицах, о повальном бегстве её

придворных и прочее, и прочее. Надежды на скорое окончание войны становились всё призрачнее, и чем меньше места оставалось надеждам, тем вольготнее в душе располагался страх.

Елизавета Алексеевна, а с нею вся челядь, не выходили из домовой церкви – денно и нощно молились за победу православного оружия...

Скоро на тракте появились беженцы – всё больше пеший люд с узлами и заплечными мешками, со скотиной. Усталые, серые от пыли, до смерти напуганные «пришествием» антихриста и грядущим за ним концом света, они стращали народ всякими ужасами, из которых часть видели сами, а частью были наслышаны от очевидцев. Где теперь находятся Бонапартовы войска, ответить не могли, пожимали плечами, разводили руками и делали такие робкие глаза и с таким трепетом озирались, будто речь шла о войске Сатаны, которое могло одновременно присутствовать повсюду. Другие ругались, грозили отомстить «басурманину», но бежали дальше; третьи звали с собой. Словом, текла мутная река, в которой невозможно было отличить правду от вымысла, опасность от безделицы, разумное от безрассудного, мужественного и порядочного человека от малодушного себялюбца. И уже один вид этой мутной реки, реки слёз и проклятий, поколебал многих из тех, кто видел её. И если кто-то полагал ранее, что общее бедствие – не такое уж и бедствие, или что оно никоим образом не коснётся его, пройдёт мимо, то, поглядев хотя бы с четверть часа на толпы угрюмо бредущих беженцев, такой человек очень скоро терял уверенность в своей исключительности, недосягаемости, и начинал понимать, что общее бедствие это всё же не воз старьёвщика, который проедет мимо независимо от того, бросишь ты на него что-нибудь из хламья или нет, – лишь обдаст тебя тяжёлым духом и – будто бы не было его; общее бедствие, катившееся по тракту ныне, грозило переехать каждого, переломать хребет и рёбра, грозило вмять тебя в твою же землю и обратить твой дом в твою домовину, и что самое обидное – даже не заметить этого, как не замечает старьёвщик червяков и муравьёв, которых давят колёса его воза... Так, поколебавшись, многие готовы были оставить родные места и пойти за этими людьми. Не отличалось единством и уездное дворянство: кто-то по-прежнему считал себя в полной безопасности, но таких оставалось всё меньше, а кто-то всерьёз подумывал о переезде. Ходили упорные слухи, будто Бонапарт с сочувствием относится к литовским и белорусским дворянам, к шляхте, поскольку считает их угнетёнными, и, даруя им свободу, обещая привилегии, рассчитывает видеть их в числе своих союзников. Тайком от властей обсуждали сей вопрос и сходились в том, что молва в данном случае может иметь под собой основание: если Бонапарт со своей громадной армией двинет далее на восток и начнёт захватывать собственно русские губернии, то ему будет не безразлично, кто останется у него за спиной – верный человек или тот, кто припрятывает для удобного случая нож. Вполне разумно выглядело и предположение, что император французов ищет, на кого можно опереться, кто поддержит его провиантом, кто даст квартиры его солдатам, кто проявит заботу о раненых... Быть может, всё обстояло именно так, но беженцы говорили обратное: грабят и жгут, невзирая на чины и лица, и благородных имён не выспрашивают... Модест Антонович мучился сомнениями несколько дней. Утром, когда первый солнечный луч проникал в его комнату, когда через раскрытое окно до его слуха доносился жизнерадостный щебет проснувшихся птиц, Модест Антонович, поразившись на свежую голову, до какого сумасшествия могли дойти люди, надеялся, однако, что страхи преувеличены, и решал остаться. Это его решение горячо поддерживал мосье Пшебыльский, говоря: «Французы – цивилизованные люди! Они не тронут тех, кто встретит их, – встретит пусть не с распростёртыми объятиями, но хотя бы приветливо». Вечером, когда из-под печей и из углов медленно выползали сумерки, когда всё в природе затихало, а дом, готовясь ко сну, вздыхал и скрипел, у Модеста Антоновича сердце замирало от мысли, что сумасшествие – это состояние, характерное для человеческого общества, что так было во все времена и так будет, что сумасшествие не имеет границ, – ко всякому новому знанию, ко всякому устойчивому положению люди по обыкновению приходят дорогой наибольших страданий, ценой наибольших потерь. С этой мыслью Модест Антонович не мог не считаться, и, засыпая, он принимал решение: поутру начинать готовиться к отъезду. Но назавтра опять приходил тёплый солнечный луч, а весёлое щебетание птиц вносило в ход мыслей спокойствие и упование на благополучное и скорейшее разрешение всех трудностей.

Ближе к середине июля на тракте появились первые русские отступающие части. Говорили, что это армия генерала Барклая-де-Толли, а другая русская армия – генерала Багратиона – отступала южнее. Ещё говорили, что царь покинул армию. Уездное дворянство склонно было считать отъезд царя чуть ли не капитуляцией, но офицеры, бывавшие в усадьбах на постое, придерживались иного мнения, а именно – достаточно с порфироносного Александра Павловича и проигранного Аустерлица, достаточно и позорных договорённостей 1807 года; офицеры даже осмеливались утверждать, что монарх, не отмеченный от рождения даром военачальника, но состоящий при армии, уподобляется неумному барину при хорошем управляющем – из ревности ли к успеху, из честолюбия ли, а может, просто из самодурства он суётся во все дела, всё поправляет по собственному разумению; когда же дела вконец расстраиваются, он, невежда, клянёт управляющего. Не так ли было при Аустерлице?.. От этих же офицеров стало известно, что не всё-то русские бегают, а и удалось им не однажды от начала кампании крепко потрепать противника: под Вилькомиром и при местечке Закревчизна, также под Миром и совсем недавно – под Салтановкой. Однако силы были слишком неравные, Бонапарт привёл в Россию такую огромную армию, какую ещё не знала история. Кроме Вильни и Ковно, французы уже заняли Кобрин, Слоним, Гродно, Новогрудок, Минск, Могилёв и много других городов, местечек и деревень. Война всего лишь месяц как началась, а почти вся Белоруссия уже была завоёвана. Решительное сражение, на которое делал ставку Модест Антонович, до сих пор не состоялось, и похоже было на то, что в ближайшее время оно не состоится, ибо русские армии, с самого начала отделённые друг от друга значительным расстоянием, никак не могли соединиться, чтобы совместными усилиями остановить Бонапарта.

Уныние царило в полках.

Модест Антонович, стоя возле тракта, смотрел на солдат, уходящих к Витебску, – подавленных, тихих, измотанных в непрерывных переходах, израненных в стычках, страдающих от жары (солнце в последние дни палило так, будто собиралось растопить камни на дороге); офицеры с обветренными, обгоревшими от солнечных лучей лицами, в выцветших киверах и касках, в мундирах, пропитавшихся пылью до такой степени, что по эполетам и петлицам теперь не всякий бы смог определить чины и службы, напоминали мрачных серых призраков, – эти самые офицеры после договора в Тильзите только и жаждали реванша, пять долгих лет они томились на грани бесчестья, и вот им представился случай, и они не сумели использовать его, и теперь отступали, мучимые собственным бессилием, испившие горькую чашу бесславия. Неимоверно пыля, за полками следовали обозы. Маркитанты, не слезая с телег, покупали у крестьян хлеб, сало, табак. Стонали раненые, повязки их были грязны и облеплены мухами. Лекари не успевали оказывать помощь, они делали перевязки на ходу, прямо в фургонах. Порядок движения почти не соблюдался: отставшие пехотинцы шли рядом с отрядами кавалерии, гренадеры с сапёрами, ополченцы с егерями. Артиллеристы, пытаясь обогнать обозных, настёгивали лошадей, лошади же, уставшие, сморённые жарой, искусанные слепнями, не слушались хлыста: вздрагивали, приседали под его ударами, но ходу не прибавляли. Возчики бранились отчаянно. Пушки на лафетах и зарядные ящики надолго застревали между телегами с фуражом и провиантом. Случись сейчас поблизости неприятель, и артиллеристы вряд ли смогли бы встретить его достойно.

Так, посмотрев на уходящую армию, Модест Антонович решил всё же готовиться к отъезду. С тяжёлым сердцем прошёл по комнатам... Сборы семьи Мантусов были бы недолгими, а багаж небольшим, если бы не книги и многочисленные коллекции. Чтобы отправить всё в Петербург, следовало бы воспользоваться поездом, по меньшей мере, из десяти – двенадцати экипажей. Бросить же милые душе собрания здесь, на заведомое разграбление – это было сверх человеческих сил.

Вышли из затруднения просто. С собой решили взять только самое ценное – редкие и старинные книги, для которых приготовили два добротных, окованных железом холмогорских сундука; для всего прочего освободили одну из кладовок – средних размеров комнату в цокольном этаже позади зимней кухни. Стены кладовки были выложены из необработанного дикого камня, пол – из брусчатки, а потолок представлял собой кирпичную кладку почти столетней давности, поддерживаемую двумя арочными перекрытиями. Сложив здесь всё, что требовалось сохранить, можно было бы выставить дверную коробку и заложить вход наглухо камнем и глиной. Тогда никому из посторонних и в голову бы не пришло, что за этой сплошной стеной сокрыта целая комната, ибо планировка цокольного этажа была до крайности мудрёная, не менее десятка чуланов и чуланчиков отделялись друг от друга узкими коридорами и тупичками, и даже прислуга, попадая в этот лабиринт, чувствовала себя не очень уверенно, пусть бы и с лампой в руке, – тут владычицей была Ксения, жена Черевичника... Не откладывая более, приступили к делу. Со всего дома сносили вниз стопки книг и папок, бесчисленные ящички и коробейки, шкатулки, ларцы, поставцы, картины в резных и лепных рамах, мешочки с чучелами, посуду и прочее. Причём работала не только дворня, но и сами хозяева (Елизавета Алексеевна уже недели две как не вспоминала о мигрени: или погода устоялась, или же таким неожиданным образом подействовали на её организм общая беда и напряжение последних дней), и мосье Пшебыльский с ними не жалел холёных рук. Даже маленькая Маша, мотылёк, вся в розовом, в бантах и лентах, в оборках и помпонах, стуча по каменным ступеням каблучками деревянных туфель, носила в кладовку по две-три книжки. Рассчитывали управиться за пару дней.

Скажем теперь несколько слов об Александре Модестовиче и Ольге.

Те общественные потрясения, свидетелями которым они были и которые уже коснулись их, тот чудовищный катаклизм, именуемый войной, который, подобно разрушительной буре, неумолимо приближался к ним и уже коснулся их своим холодным дыханием, – это укрепило их чувства, это наполнило обоих пониманием значимости друг друга, и они уже мыслили себя не иначе как единое целое, и будущее своё видели лишь из своей любви, как из храма, и только с любовными узами принимали его; они не сомневались теперь, что разлука будет означать для обоих смерть, а единение есть их жизнь вечная. Они готовились к отъезду в Петербург. Александр Модестович, понятно, не мог продолжить обучение в университете – Вильня была занята неприятелем, но зато Александр Модестович мог теперь не разлучаться с Ольгой; он не раз ловил себя на мысли о том, что много радуется своей любви и, с тех пор, как встретил Ольгу, мало сожалеет о прерванной учёбе. Положа руку на сердце, Александр Модестович признавался себе и в том, что в сознании его не очень много места занимали скорбь или страх как результат начавшихся военных действий; была лёгкая взволнованность, не более, был, пожалуй, и некий интерес – во что всё выльется... Александр Модестович затруднялся объяснить наверняка происхождение сдержанности его чувств по отношению к войне: то ли все его мысли и желания были сосредоточены на Ольге, то ли всё совершающееся где-то за пределами его видимости не воспринималось им достаточно полно и представлялось чем-то, безусловно, меньшим, нежели было в действительности (общее лихо ещё не задело его как следует, и монстр не занёс над ним лапу), то ли он верил в байки об освободительной миссии армии Бонапарта и полагал, что белорусскому дворянину на белорусской земле нечего бояться ни за свою честь, ни за достояние, и потому патриотическое зерно не дало в нём бурного роста, а может, присущие всякому человеку эгоистические начала умиротворяли душу постоянным напоминанием о предстоящем отъезде в столицу (не бегстве – всего лишь вынужденном отъезде)... Но уже одно то, что Александр Модестович признавался себе в своих слабостях, много значило, возможно, даже делало ему честь, ибо нужно иметь немало мужества, чтобы, доискиваясь причин своей гражданской незрелости, рыться и в тех собственных качествах, которые считаешь худыми и от которых хотел бы избавиться, и нужно иметь много же мужества, чтобы понимать, что от влияния основы своей, от влияния человеческого естества, возвышенного и ничтожного одновременно, при жизни тебе избавиться не удастся. Помогая Ольге и Аверьяну Минину укладывать вещи, Александр Модестович последние два дня почти не покидал корчму. Однако не только сборами занимался Александр Модестович. Будет кстати заметить, что в корчме в это время расположился походный лазарет. Повсюду на скамьях, на сдвинутых табуретах, на наспех сколоченных нарах и просто на полу лежали теперь раненые; на полах производились операции. Из-за недостатка корпии[27]27
  Корпия – нащипанные из полотняной ткани нитки, ранее употреблявшиеся в качестве перевязочного материала, вместо ваты.


[Закрыть]
всё постельное бельё было пущено на перевязки. Запас вина пошёл на обезболивание: раненого напаивали допьяна и уж затем делали всё необходимое – ампутацию ли, иссечение ли омертвевших краёв раны, извлечение ли осколков раздробленной кости, другое ли. Воздух корчмы был насыщен испарениями (на плите постоянно кипятили воду), запахами многих лекарств, перемешанными с резким духом крови и зловонием гниющих ран. Когда военные лекари узнали, что Александр Модестович учился медицине, то доверили ему несколько перевязок, а потом и пару не очень сложных вмешательств. После того, как Александр Модестович справился, очень хвалили его и хирургическую школу господина Нишковского, к которой юный лекарь себя причислял. И дабы показать, что похвала их искренняя, хирурги приобщили искусные руки Александра Модестовича к вмешательству более сложному, нежели перевязки дурно пахнущих ран и удаление из раневых каналов обрывков платья и ниток, – в качестве помощника лекаря Александр Модестович участвовал в операции по извлечению пули из тела некоего полковника Д.; пуля, скользнув по ребру справа, обошла под кожей грудную клетку и засела у раненого где-то под правой лопаткой – случай весьма любопытный. Старший хирург остался доволен сноровкой и той сообразительностью, какую Александр Модестович проявил в ходе операции, и пророчил ему хорошую лекарскую судьбу и даже известность, – в том, конечно, случае, если он, закончив образование, не поленится и будет совершенствовать своё мастерство. К сей похвале хирург добавил, что если Александр Модестович сейчас пожелает остаться при лазарете, на должности фельдшера, например, то он, хирург, может составить ему протекцию перед полковым начальством. Александр Модестович, польщённый высокой оценкой, однако, отказался от протекции и сказал, что уж коли ему не суждено закончить образование в Вильне, он может продолжить его в Дерптском университете, – это были планы на отдалённое будущее, в настоящее же время, сказал, ему предстоит исполнить некоторые обязательства по отношению к своим ближним. При этом он посмотрел на Ольгу так выразительно нежно, что седовласому хирургу стало всё понятно и без дальнейших объяснений. Хирург дружески потрепал Александра Модестовича за плечо и согласился, что обязательства к столь прекрасным ближним – это должно быть прежде всего, это должно стать основой будущего благополучия, это нужно сберечь всенепременно; теряя губернии, теряя города, теряя накопленные богатства и славу непобедимых, спасти хотя бы любовь...

Пока лазарет работал в корчме, пока он, погрузившись на фурманки, не отправился на восток в хвосте отступающей армии, Александр Модестович оказывал лекарям и фельдшерам посильную помощь, чем заслужил не только благодарность раненых и больных, коим облегчил страдания, но и уважение медиков; к тому же, человек наблюдательный и сметливый, он имел здесь хорошую практику, которая так пригодилась ему впоследствии.

Дом Мантусов перестал быть домом в привычном для его хозяев смысле. Ныне в опустевших комнатах неуютным гулким эхом отзывались шаги и голоса, открылись взору потемневшие углы и вытертые обои. Драпировки, снятые со стен, и гардины с окон оказались пыльными, выцветшими и побитыми в складках молью; их бросили там, где сняли. Из каминов вдруг потянуло сыростью, а двери и половицы теперь скрипели неимоверно. По анфиладе комнат гулял сквозняк, под полом то и дело затеивали возню и пищали мыши. Повсюду валялся какой-то сор. Шкафы, комоды и буфеты с распахнутыми дверцами и выдвинутыми ящиками выглядели жалко, осиротело. Люди в доме бодрились, крепились, однако ощущение осиротелости закралось и в душу к каждому из них, как будто и из их душ, словно из ящичков, повынимали что-то бесконечно дорогое мм, без чего они уже не могли оставаться прежними, без чего их завтрашний день уже не сможет стать продолжением дня сегодняшнего, ибо начнётся отсчёт нового времени – времени, в котором нет места ни домашнему уюту, ни благополучию, ни добрым чаяниям, времени сумасшествия, в котором нет места здравомыслящему человеку. Дом как будто враз постарел, у него не было будущего, том вздыхал, только прошлое оставалось под его кровлей, или это вздыхал кто-то из прислуги, а эхо носило звук из одной пустой комнаты в другую. Воробьи, влетавшие через открытые окна, прыгали по полу и клевали осыпающуюся с потолка побелку. То в одном конце дома, то в другом сами собой хлопали двери. В стенах что-то тихонько потрескивало, – может, это был их стон, а может, трудился древоточец. На крыльцо чёрного хода, видели, присел передохнуть невесть откуда взявшийся немощный старец, а возможно, он и не приходил ниоткуда, возможно, он жил здесь всегда – грозным гудом гудел в трубах, когда разгорался в печах огонь, или веселился, путая людям волосы во сне и завязывая в тугой узел шнурки, бывало с форточками шалил, заигрывал с занавесками, подшучивал над хозяевами, пряча от них какую-нибудь нужную вещицу; быть может, это он вздыхал сейчас в пустых комнатах, а как понял, что лишний здесь, что никому и в голову не приходит позаботиться о нём, со смирением собрался в богадельню. Да был ли он! Оглянулись домочадцы – пусто крыльцо...

Уложились Мантусы в срок, как и рассчитывали: на третий день поутру замуровали вход в кладовку. Завтракали на кухне без чинов и церемоний. Перед трапезой с особым вдохновением прочитали молитву «Очи всех на Тя, Господи, уповают...». И уповали, через маленькое окошко поглядывали во двор, где Черевичник готовил к дороге крытый экипаж и коляску – покачивал кузова, пробуя рессоры, смазывал дёгтем оси. Модест Антонович позвал Черевичника к столу; за едой, понятное дело, повёл с ним разговор о вещах суть важных: для всего ли багажа найдётся место, да в каком состоянии кони – тот не хром ли, а этот, старый, выдюжит ли долгий путь, – да упряжь всю ли пересмотрел, да сменил ли треснувшее дышло. С настороженностью, какую не сумел скрыть, спросил о движении на тракте:

– Что армия? Всё ещё идёт?

– Идёт, барин. Который уж день идёт. Сегодня смотрели чуть свет. Армия та же, да солдат не тот – всё больше битый, отставший по слабости. На мой скудный разум, это последние, – с минуту помялся Черевичник, добавил: – Говорят, уже и Полоцк отдали.

– Полоцк? Да... – Модест Антонович посмурнел. – Что ж, поедем и мы. Нет ни сил, ни возможности оставаться здесь долее.

Ехать намечали на Витебск, а оттуда на Невель.

Был слух, что французы, пройдя через Глубокое и Ушач, уже подошли к Витебску, и будто бы под Витебском произошло крупное сражение. Но этому не особо верили, как не верили и тысячам других, самых невероятных слухов. О ходе военных действий судили по тому, что видели на тракте, – и, кажется, большими успехами русские генералы похвастать не могли.

За последними приготовлениями не заметили, как Черевичник вышел к лошадям, не обратили внимания, и как мосье Пшебыльский выскользнул за ним. Между тем гувернёр, человек видный из себя и бросающийся в глаза, должен был обладать необычайным проворством, чтобы исчезать вот так, неприметно для маленького общества. Хватились Черевичника и Пшебыльского только через четверть часа, когда понадобились сильные руки, чтобы поставить дорожный сундук в задок экипажа. Тут обнаружилась ещё одна пропажа – исчезла со двора коляска. Кинулись в конюшню посчитать лошадей и нашли под яслями Черевичника – в беспамятстве, с разбитой головой, с залитым кровью лицом. Шум поднялся, все ахали и охали, потом заговорили наперебой; бедняжка Ксения голосила. Оправившись от неожиданности, Модест Антонович и Александр Модестович подтащили Черевичника к бочке с водой и принялись омывать ему рану и лицо. Елизавета Алексеевна пыталась увести из конюшни Машеньку, дабы та, страдающая чрезмерной впечатлительностью, не расхворалась от вида крови. Но Машенька, кроме впечатлительности, страдала ещё и исключительным любопытством и никак не шла за матерью.

Когда Черевичник очнулся и сел, волнение домашних несколько улеглось. Осмотрелись: все были здесь, кроме гувернёра. Сам Черевичник не мог сказать ничего путного. Вначале он даже не предполагал, кому понадобилось его ударить. Но немного погодя припомнил: за минуту до удара видел во дворе гувернёра, потом вошёл в конюшню подсыпать лошадям овса, и дальше – мрак, провал... Конечно, было маловероятно, чтоб Черевичника ударил кто-нибудь другой. Почти не сомневались, что это дело рук гувернёра: он и Черевичник с самой первой встречи не терпели друг друга. Однако, чтоб развеять последние сомнения в причастности Пшебыльского к сему неожиданному преступлению, решили осмотреть его комнату, – а вдруг он сидит там, ни в чём не повинный, ничего не подозревающий, и, уложив личные вещи, коротает оставшееся время за каким-нибудь незатейливым чтением вроде любовной переписки Абеляра. Александр Модестович, а за ним и Черевичник, уже оправившийся настолько, что мог передвигаться без посторонней помощи, поспешили подняться наверх. Увы, Пшебыльского на месте не было. Комната его являла собой такой же нежилой вид, как и весь дом. Кровать без постели и тюфяка стояла наискось, стулья были зачем-то опрокинуты, стол, не покрытый скатертью, со столешницей, безобразно залитой когда-то чернилами, вообще выглядел вызывающе, дверцы конторки – распахнуты, по сукну разбросаны огарки свечей... Уже собираясь уходить, обнаружили за дверью резной кленовый ящичек о двух скобяных замочках и старый кожаный саквояж с вытертыми углами. В ящичке оказалась пара тульских пистолетов в хорошем состоянии и заряженных, а саквояж, к великому и продолжительному изумлению Александра Модестовича и Черевичника, был доверху набит пачками новеньких российских ассигнаций разного достоинства. При ближайшем и внимательнейшем рассмотрении открылось, однако, что ассигнации были фальшивые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю