Текст книги "Пепел и снег"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Мы покинули этот тихий уютный город. Долго ли Изольда будет помнить о моей любви? Не знаю. Женское сердце – загадка. Мне казалось, что я разгадал её, когда делил с Изольдой ложе, но стоило мне подняться по звуку трубы, как сомнение закралось в мои мысли. И тогда я постарался убедить себя в том, что, уходя, ничего не теряю, ибо ничего не имел. Так, мне кажется, легче перенести страдание. Я никому не должен, а это уже славно! По отношению к старому Бинчаку я, возможно, был бесчестен. Но Тот, Кто судит в вышине наши поступки, Кто дарует любовь, не скажет ли мне обратное – справедлив?..
Твой Анри
2-е ПИСЬМО ДЮПЛЕССИ
Мой дорогой отец!
По-видимому, это письмо уйдёт к тебе с той же почтой. Вот и прекрасно – тем большее удовольствие ты получишь за один раз! Сохрани мои письма. Я подумал сейчас, что когда-нибудь они смогут стать основой для весьма любопытных мемуаров. Кажется, нетрудно представить то далёкое счастливое время, когда я, пребывая уже в очень зрелом возрасте, окружённый детьми и внуками, буду сиживать на нашей террасе, увитой плющом, любоваться видом Сены и, взбадриваясь то и дело стаканчиком вина, вспоминать нескучные деньки российского похода. Ты улыбаешься скептически, я почти что вижу это: дескать, спятил юнец – возмечтал о старости в младые годы. Улыбайся, твоё право! Я слышу, ты говоришь насмешливо: «Веселись, юноша, в юности твоей...». Я и веселюсь. Мы веселимся. Мы устраиваем веселье из каждого пустяка. Это совсем не сложно, когда вокруг – сплошь молодые. Но, признаюсь, какие только мысли ни приходят случаем в голову, и особенно если ходишь одной дорожкой с госпожой Славой и с госпожой Смертью. Я заметил: эти две дамы никогда не бывают равнодушны к тем, кто спешит совершать подвиги. Обе они с интересом присматриваются к нам и время от времени выхватывают из наших сплочённых рядов какого-нибудь героя. И никогда не угадаешь их настроение: бывает, кто-то ищет Смерть и находит Славу, и часто – наоборот. Вот и думаешь, что счастливая старость – это красивая картинка на последней странице книги – книги, которую не каждому дано прочитать до конца... Но я говорил о мемуарах. Чтобы они однажды увидели свет, от меня требуются две вещи: до окончания кампании не угодить в объятия худшей из дам и постараться быть точным в описаниях.
Итак...
Мы переправились через Неман по трём мостам, наведённым недалеко от Ковно. Увы, я не гений и не владею в достаточной мере магией литературы! Так трудно подыскать подходящие слова – свежие краски, – так трудно найти точные сравнения – тонкие кисти, – чтобы изобразить сколько-нибудь натурально то великое скопище войск, какое явилось моему изумлённому взору утром 12 июня. Так хочется не приуменьшить значения виденного!.. Голова кружилась, кажется, не от бессонной ночи, а от невероятного спектакля, зрителем и участником которого я имел честь быть. Да что я! Даже Египтянин (Франсуа де Де, ветеран), всюду следовавший за Бонапартом с первого итальянского похода и повидавший немало разных армий, и баталий, и переправ, не нашёл нужным скрывать своё потрясение. Восторг так и светился у него в глазах. Египтянин – жизнелюб и вечный странник – сказал, что теперь можно бы и успокоиться, и умереть без сожалений о чём-то непознанном, ибо каждому из нас во всей последующей жизни, какой бы долгой она ни была, вряд ли откроется более удивительное зрелище, чем «большая армия» (так уже принято её называть) в первый день похода. А мы, к месту сказать, всегда с вниманием прислушиваемся к высказываниям нашего Египтянина, ибо он нам и старший брат, и учитель, и даже судья...
Так вот, представь себе, отец, излучину довольно широкой реки, представь умеренно всхолмлённую местность. Ты стоишь на каком-нибудь возвышении – да хотя бы на одном из холмов, поросших редкими деревцами и кустарниками, – и видишь на два-три лье вокруг себя. Прямо перед тобой три понтонных моста, по которым переправляются на другой берег колонны пехотинцев и вереницы всадников. Также десятки и десятки лодок и плотов курсируют между берегами. И вот что более всего поражает: куда бы ни достал твой взор – повсюду движение, повсюду солдаты Бонапарта. К себе поближе ты ещё можешь различить их по мундирам: здесь, кроме французов, ты узнаешь поляков, голландцев, испанцев, здесь много немцев – пруссаков, гессенцев, баденцев, рейнцев. Ты видишь возбуждённые лица, ты слышишь восклицания, смех. Отличное настроение для начала кампании!.. Чуть дальше ты уже не различаешь мундиров: колонны и ряды пехоты, отряды кавалерии, продолжая стекаться со всех сторон к мостам, вдруг сливаются возле них в сплошную черно-красно-белую массу. Не видно ни дорог, ни тропинок, войска идут фронтом – по полям, по редколесью, идут оврагами и холмами, мимо каких-то строений, вытаптывая огороды, затаптывая в грязь пересекающие их путь ручьи. Тут и там грохочут барабаны – с ними легче идти, с ними легче держать шаг... А ещё дальше, на российском берегу, – вавилонское столпотворение; где уж там разглядеть отдельного солдата даже через зрительную трубу! Тот берег теперь – что твоя кухня, на которой, помнишь, неуклюжая Жермена рассыпала мешок гречихи.
И над всем этим движением – он. Сам Бонапарт! Император стоит на краю обрыва, сложив руки на груди и устремив в задумчивости взор свой вдаль на восток, на российский берег. Светает, порозовело небо, порозовели холмы. Розовые отблески вспыхивают на штыках проходящей под обрывом гвардии, на киверах и эполетах (и в этих отблесках впечатлительный мистик наверняка усмотрел бы какие-нибудь предзнаменования, быть может, даже недобрые; но я не мистик; а император? я слышал, у него очень впечатлительная натура). Бонапарт долго не меняет положения. Мы видим его издалека и соглашаемся с произнесёнными кем-то восторженными словами: «Поистине, в нём воплотилось величие Франции». Да, он полон величия! Он, не несущий в жилах своих ни капли от августейших кровей, не только не являющий собой совершенного образца человеческой породы, но и далёкий от него, некогда презренный уроженец угнетённой провинции, – император по духу; он однажды взял на себя смелость представлять лицо Франции и справился с этим лучше Бурбонов. Маленький капрал[39]39
Маленький капрал —одно из прозвищ Наполеона.
[Закрыть] – он оказался выше любого из монархов, ибо поставил их на колени и повелевал ими. Достойный избранник судьбы, карающий перст Божий – Наполеон!.. Он присутствием своим, кажется, освятил эту глушь, этот холм, как великолепный Парфенон освящает древний город лачуг, как античные боги освятили Олимп. О чём его мысли? Кто он сейчас? Александр Великий, Цезарь, Тамерлан? Он носком сапога отметил точку отсчёта новой эпохи. Иначе и подумать нельзя – свет ещё не видел армий, равных армии французского императора. И эта громадина пришла в движение, подчиняясь воли его, воле маленького человека. Бонапарт в величавом спокойствии встречает новый день – день, который должен стать проклятием для колосса, для дикой России... Эти мысли приходят не ко мне одному. Где-то далеко, в самом низу долины, родилось, быстро окрепло и покатилось от края до края громогласное «Vive L’Empereur!». Я кричу вместе со всеми. Потрясающая картина, потрясающий шум! Безумствуют барабаны, пронзают воздух звуки труб. И вот император, видимо, тронутый респектом толпы, кивает слегка и касается рукой края треуголки. Этот жест не остаётся незамеченным. Долина прямо-таки взрывается новым криком: «Vive L’Empereur!». Ещё долго бурлит людское море.
Мы не испытывали никакого сопротивления с русской стороны, если не считать нападения казаков – о, всего несколько выстрелов, каких мы и не услышали, приветствуя императора, – в самом начале переправы. Но, говорят, их атаку без особых усилий отбили польские вольтижёры, эти недоростки[40]40
Солдаты лёгкой пехоты, как правило, маленького роста; обычно использовались для разведки, имели хорошую стрелковую подготовку.
[Закрыть], первыми пущенные через Неман, – пущенные как бы пробными шарами. Право, для многих из нас позорное бездействие русских – полная неожиданность. Мы смеёмся: «Они испугались, они смазали пятки! Их пресловутая храбрость дала трещину ещё под Аустерлицем!» И ступаем на неприятельскую землю. Наше время пошло. Хотя поблизости нет ни одного неприятельского солдата, сердца наши бьются учащённо, а руки крепче сжимают карабины. Но скоро это проходит. Мы в совершенной безопасности, как будто не на вражеской территории, а где-нибудь в Провансе. Мы знаем: наша безопасность в нашей силе. Но мы так долго готовились к бою, что нам уже хочется боя. И мы надеемся встретить русские полки за ближайшим лесом.
Жара стоит необыкновенная. И неожиданная для нас. И хотя, идя на северную державу, мы не думали, что посреди лета нас ждут в ней морозы, однако были и далеки от мысли, что солнце над Россией может палить столь же беспощадно, как и на юге Франции. Но во Франции, кажется, зной легче переносится. Мы обязаны этим близости морей и горному преимущественно ландшафту. Российские же земли, как мы успели заметить, – сплошная равнина, низина, покрытая первозданным непроходимым лесом, и во многих местах заболоченная (то, что здесь называют горами, – горы только для тех, кто не видел Европы). Днём солнце, вечерами комары, целые полчища, истязают нас. Примечательно, что силы природы противятся нашему продвижению больше, нежели русская армия. Полк без потерь, пока без единого выстрела делает по нескольку лье в день. Говорят, что малые, рассеянные по округе отряды русских показываются кое-где и даже осмеливаются нападать на войска Бонапарта – чаще на обозы или на отставших нерадивых солдат. Но эти пощипывания, кажется, не доставляют нам заметных неприятностей.
Истекают уже третьи сутки от начала кампании, а настоящее дело всё ещё впереди. Многие из нас в глаза не видели русских. Другие видели издалека, счастливчики! Я не понимаю: разве так защищают отечество? Они жаждали реванша, они плакали над поруганной честью. Почему же теперь бегут? Мы гоним неприятеля перед собой в неослабевающем темпе. Кажется, одним только грозным видом своим, многочисленностью мы сеем панику в нестройных рядах россиян. У них – позорнейшее бегство, у нас – форсированный марш. Вот что такое война с Россией, которой в последнее время многие так боялись. На подходе к Вильно мы гадаем: завтра или послезавтра будет подписан новый мирный договор – ещё более позорный для России, чем Тильзитский? Мы уверены: царь Александр Модестович уже разводит для договора чернила – слезами (он плаксив; он расплакался при Аустерлице).
Шестнадцатого июня мы вошли в Вильно. Это довольно большой город, один из центров российского просвещения. Горожане встречают нас по-разному: одни – угрюмым молчанием, другие – цветами и вином. Здесь много поляков. Они говорят, что наконец-то близко возрождение Польши. Глаза их горят: «От Балтики до Чёрного моря – Речь Посполитая. О, Матка Боска!..» А я вспоминаю Казимира Бинчака. Он говорил эти слова каждый день. Он ложился с ними спать, ой просыпался с ними, он пил за них. Он старался подвести под эти слова основу – всё, что читал о политике, о государстве, об истории, примерял к идее расширения польского владения. Он цитировал Гельвеция, который утверждал, что жизнь деспотических государств недолговечна, что народы этих государств не могут иметь долговременных успехов, поскольку быстро тупеют под пятой деспота. Не помню уже, о каких именно государствах говорил философ, но пан Бинчак явно имел в виду Россию и русскую монархию. Поклоняясь Гельвецию, он называл Россию колоссом Навуходоносора – колоссом на глиняных ногах. Я же, помнится, по обыкновению, слушал пана Бинчака вполуха, так как сочинял какой-нибудь новый каламбур на старую тему, вроде следующего: «Пока твои мысли о старике Гельвеции, ты не помнишь о молодой жене».
Попутно хочется заметить: в Вильно много иудеев, едва ли не больше, чем всех римско-католиков вместе взятых. На одной из виленских улочек мне даже показалось, будто я вернулся в родной Шатильон. Иудеи встречают нас как своих, с распростёртыми объятиями.
Русский царь, увы, молчит...
Мы продвигаемся дальше. Впечатления, которые казались нам свежими, начинают повторяться. И день уже не отличишь от другого дня, и мы погружаемся в рутину однообразия, в рутину походных будней. Жизнь наша теперь напоминает тот пейзаж, что окружает нас, – глазу не за что зацепиться. Ощущение праздника ушло, едва мы разобрались в тактике противника и поняли, что такая война может продолжаться бесконечно. Собственно войны мы ещё и не видели, можно говорить лишь о мелких стычках. А между стычками впору ловить сачком бабочек (если б, конечно, не эта дурацкая жара!). Кажется, все наши военные действия сводятся к преследованию исчезающего противника. Это похоже на погоню человека за собственной тенью. Опытность наших военачальников, на которую мы всегда полагались, попросту не находит применения. У русских очень быстрые ноги – что тут ещё скажешь!
На марше мы забавляем друг друга болтовнёй. Наш видавший виды де Де повествует о Египте и Сирии, о том, какие в тамошних краях злющие собаки, какие стройные кони и пластичные женщины; де Де, этот дьявол, волнует наше воображение: он обстоятельно обрисовывает те роскошные позитуры, какие принимали сирийки и египтянки, занимаясь с ним любовью. Хартвик Нормандец аж стонет: его сказки о ночных визитах к гаврским красавицам мы уже слышали; они выглядят бледно на фоне экзотический воспоминаний нашего старшего друга. Лежевен и Мет-Тих помалкивают о любви. Первому из них, надёжному, душевному парню, храброму солдату, не повезло с физиономией: должно быть, матушка родила его вблизи конюшни. А второй был столь хорошо воспитан, что, кажется, до сих пор, до своих двадцати трёх лет, оставался девственником. Да простят мне друзья мою иронию! Я и сам всё больше помалкиваю. А де Де перемигивается с Хартвиком и подначивает меня на откровения о пани Бинчак. Удивляюсь, как я до сего времени не расхвастался насчёт наших с Изольдой амурных забав. Вряд ли это проявление скромности. Прежде, как и де Де, я мог выдать женщину с головой, я мог часами живописать её греховные дурачества и наслаждаться видом того, как мои друзья тайно проглатывают слюнки. Теперь иное! Может, Изольда – моя единственная любовь?.. Когда мы покончим с Россией, я вернусь к вдове Бинчак, я выгоню любого, кто окажется возле неё, и мои сомнения, надеюсь, рассеются.
Мы продолжаем путь. От нечего делать изощряемся в остроумии. Самый остроумный из нас всё тот же де Де. Имея в виду наш грандиозный поход, он говорит, что Европа пришла удобрять Россию (в этом есть хорошая двусмыслица). Кустарники и лесочки, тянущиеся вдоль дороги, де Де называет зоной дефекации. Стоит лишь обратить внимание: то один, то другой доблестный воитель отделяются от колонны, ныряют в кусты и, согнувшись в три погибели, надолго замирают там со спущенными штанами. Большая армия оставляет после себя внушительный след – ступить некуда! Мы покатываемся со смеху, как будто сами не бросались стремглав в кусты. Из натуральнейшего действа, из жизненной необходимости мы, оболтусы, устраиваем посмешище!.. Мы молоды, полны сил, у нас всё хорошо. Вот только обоз, не выдерживая заданного темпа, не поспевает. И нам постоянно хочется есть.
Мы проходим по деревням и местечкам. Они здесь примерно так же часты, как и во Франции. Но, боже мой! Что это за селения! Что это за жильё! Трудно описать. Не может называться цивилизованной страна, граждане которой живут в таких нечеловеческих условиях. Мы заходим к местным жителям, чтобы купить хлеб. Люди и животные ютятся здесь под одной крышей. Да и та крыша обыкновенно ветхая, с прорехами, кое-как заделанными соломой. В домах грязь, вонь, мухи, тараканы величиной с гороховый стручок. Если в каком-то доме настлан дощатый пол, то под полом непременно живут крысы. Они визжат и скачут круглые сутки. Дети с поросятами прячутся под печкой. Это их место. Детей в каждом доме много – погодки от мала до велика. Но, говорят, дети здесь и мрут во множестве. Мужчины, главы семейств, – потрясающего вида. До глаз заросшие бородами, невежественные, диковатые, хмурые, дурно пахнущие – они прозябают, а не живут. Их примитивный быт есть отражение их несовершенного разума. Они – крепостные. Мы освободили их от угнетения, но они не знают, что делать с обретённой свободой. Они – крепостные в душе. Несмотря на свой грозный вид, они в большинстве своём смиренны и бывают наивны, как дети. Постройки их бедны, у них в хозяйстве мало приспособлений, облегчающих труд, они почти всё, как и двести, и триста лет назад, делают руками – и роются в земле, и чистят навоз, и ломают хворост. Потому руки их черны и тверды. Под стать мужчинам и женщины: с коричневыми от солнца лицами, обмотанные какими-то платками, согнутые изнурительным, каждодневным трудом на земле...
Зато девушки хороши. Неужели такие вырастают под печкой? Они свежи, как ветерок на опушке леса. От них, кажется, и пахнет какой-то лесной ягодой. Когда я в детстве читал о мифических дриадах, то представлял их себе именно так, как выглядят русские девушки. Они – очень естественные. А одну из них мы «имели честь» принимать у себя в лагере. Её привёл «красавчик» Лежевен. У той девушки, скорее всего, нелады со зрением, и она не вполне рассмотрела лицо своего случайного французского приятеля. Мы подтрунивали над Лежевеном, давая понять, что ему сказочно повезло, но он не обращал на нас внимания. Пока мы толковали с лесной нимфой о том о сём, он вырезал для неё из берёзовых чурок отличные сабо (у парня золотые руки), а её обувку, плетёную из липового лыка, кинул в костёр... И пускай мы с этой девушкой не понимали друг друга, ибо говорили на разных языках, но голосок её был премил, и мы, успевшие отвыкнуть от общества хорошеньких женщин, прямо-таки наслаждались его звучанием.
Когда такая пичужка нежно щебечет у бивачного костра, кажется, что всё в нашей жизни должно сложиться хорошо. Иначе стоило ли бы Господу искушать нас явлением столь очаровательным. Перед смертью Он или намучил бы нас холодом, или окружил бесконечными развалинами, или поместил посреди унылых, мерзких болот, чтобы ничто не привлекало удручённого взгляда, чтобы мыслью о погибели было полно небо и полна земля, чтобы этой мыслью был напитан сам воздух, – но уж ни в коем случае Господь, готовя нам наказание, не привёл бы к нашему костру это дивное существо, имени которого мы не знали, но называли её ласково – Девушка. Она ехала с нами трое суток. Ночами мы уступали ей и Лежевену палатку, днём оберегали от чересчур напористых ухажёров – тех, что с масляными глазами и клейкими руками. На стоянках, когда Девушка кашеварила, мы с удовольствием и с некоторой, вполне понятной, завистью к Лежевену поглядывали на неё и думали о ней. Перестук сабо о сухую землю ласкал наш слух.
Чем приворожил её «красавчик»? Темна вода во облацех... Впрочем, скоро русская нимфа бесследно исчезла – к нашему неудовольствию и к великой печали бедняги Лежевена.
В одной из деревень нам довелось испробовать веселящего напитка, именуемого бражкой. Вот как это было: мучимые жаждой, мы завернули ко двору, на вид более-менее приличному. Хозяин встретил нас, как и прочие здешние крестьяне, – с испугом в глазах, с дрожью в коленках. Мы дали ему новенькую ассигнацию (без сомнения, фальшивую), какими нас снабдили перед походом, и показали жестами, что хотим пить. Ассигнация произвела сильное действие, крестьянин даже кланялся нам и что-то по-своему лопотал. Потом он завёл нас в бревенчатый сарай и черпнул берестяной кружкой какой-то тёмной жидкости из бочки. Протянул кружку мне. В той кружке плавали по меньшей мере две мёртвые мухи, несколько мошек и комаров. Запах от жидкости исходил сладковато-кислый. Я отказался пить. Тогда крестьянин пожал плечами, брезгливо отодвинул пальцами мух в сторону и на одном дыхании опорожнил кружку. За ним выпили де Де, Хартвик, Лежевен; после них всё-таки отважился и я. Мет-Тих, чистюля, один ушёл искать воды. Мы же пустили берестяную братину и по второму кругу, и по третьему. Многоопытный де Де сказал, что в плену у турок пил ещё и не такую гадость. А от кого-то он слышал, что в Африке есть племена, которые будто бы готовят горячительное зелье из жёваных и сплюнутых корешков растений. Мы, безусловно, верим всему, что говорит де Де... Когда хмель, вроде как от пива, начал разбирать меня и нега волна за волной прокатились по телу, всё вокруг стало потихоньку приобретать некоторую романтическую окраску, и крестьянин, угощающий нас, – босой, в длинной не подпоясанной рубахе, с курчавой бородой, с соломинками, застрявшими в растрёпанных волосах, – теперь напоминал мне разгулявшегося Вакха...
Ты спросишь, отец, почему я так подробно описываю свои впечатления о местных жителях, спросишь, почему я вообще придаю так много значения общению с врагом – первым из врагов, угрожающих благополучию Франции. Я отвечу: чтобы убедить тебя, а может, отчасти и себя, в нашем миролюбии. Мы не воюем с народом. Мы идём против зла, от которого, быть может, и страдает больше всех сам русский народ – страдает веками, я уверен, ибо очутиться в столь рабском состоянии за одно поколение невозможно. Наша миссия – благородная миссия. Мы давно необходимы этой варварской стране. С нашим появлением зло отступает и поджимает лапы. Мы – это очищающий огонь.
Мы заходим всё дальше на территорию противника и замечаем, что тактика русских почти неуловимо меняется. Разница между вчерашним и сегодняшним их поведением заключается в том, что вчера они панически бежали, а сегодня, соблюдая порядок, отступают; вчера нападение на наши ряды было редкостью, и мы удивлялись этим нападениям, сегодня они хорошо организованы и раздражают нас. Мы замечаем казацкие отряды с бунчуками на пиках едва ли не за каждым поворотом дороги. Они как будто сопровождают нас и выжидают удобный момент для атаки. Иногда, демонстрируя отчаянное молодечество, десяток-другой русских всадников проносится вблизи нашей колонны, – быть может, провоцируют на вылазку, заманивают в западню. Мы не поддаёмся на их уловки. Казаки гарцуют на расстоянии пистолетного выстрела. Однажды мы послали к ним парламентёра со словами: «Русские не потому так смелы, что от природы смелы, а потому – что их давно не били». Они ответили вопросом: «Не угодно ли будет вам поговорить о русской смелости завтра, когда вас побьют на русской природе?»
Им не откажешь в чувстве юмора. Но и нахальства у них с лихвой: который уж день дают постыдного стрекача, а как принимать парламентёра, так с гонором и помпой! Мы думаем, что их излишняя самоуверенность происходит в немалой степени из необъятности их земель...
Они вдруг врезаются в наши ряды, когда мы этого меньше всего ожидаем, – таки выгадали момент. Сотни две казаков стремительно выскакивают из скрытого за кустарниками овражка и ударяют в голову колонны, можно сказать, врубаются в неё. Там, впереди, сумятица, раскаты выстрелов, отчаянная ругань. Клубы порохового дыма наплывают на нас, всё скрывается в этом жёлтом мареве, и только по усиливающемуся звону сабель мы понимаем, что впереди завязывается настоящее сражение. Шедший перед нами батальон линейной пехоты начинает пятиться. Я вижу растерянность в глазах солдат – тех самых солдат, которые только что поглядывали на российские поля свысока. Этот первый признак малодушия как бы обжигает меня и выводит из оцепенения. Я, кажется, малость взволнован и не вполне владею собой. Я с такой силой ударяю шпорами в живот коня, что бедное животное аж всхрапывает от боли и взвивается на дыбы. Я диким голосом кричу призыв (может, и не диким, но уж точно – не своим) и бросаю коня с обочины в поле. Мои друзья поспевают за мной. В дыму белеют их лица: де Де вот-вот обгонит меня, – я удивился бы, будь как-то иначе; над Лежевеном посмеивается Хартвик: «Сними маску, дурень, на ней испуг!» – нашёл время для шуток; дальше, вижу, – Мет-Тих, за ним ещё пять кирасир, десять... Больше из-за дыма не могу разглядеть. Мы идём намётом, сотрясая землю. За грохотом копыт не слышим шума боя впереди. Сабли поблескивают тускло... Не чую своего тела, не чую и бега коня. Фантастическая лёгкость вселяется в меня и делает бесплотным. Я забываю себя, я в полёте. Я – птица... Наконец мы видим казаков, их чёрные спины, их развевающиеся бунчуки. Вот казаки оглядываются, и ужас искажает их лица. Казаки не ожидали нападения с тыла. Мы ударяем с неистовством, на полном скаку. Мы опрокидываем русских всадников и едва не валимся сами на их распростёртые тела – так силён удар. Казаки в смятении. Не принимая боя, они уносятся от нас. Мы не преследуем, потому что и без того изрядно их взгрели. Моя сабля в крови. Это удивляет меня, так как я плохо помню сам бой, ибо был как в бреду, в горячке. Однако припоминается смутно один выпад, другой. Кажется, я нанёс три верных удара. Подъезжает де Де, как будто подосланный Князем тьмы развеять мою неуверенность. Он говорит:
«Дюплесси! Я думал, ты поэт. Но ты, оказывается, мясник», – и смеётся.
Я же не в восторге от своего геройства. Мне вдруг становится очень жаль убитых мною людей. А де Де, вероятно, догадывается о моих мыслях, он поводит рукой вокруг себя. И я вижу, что казаки успели поработать на славу. Мне нечего терзаться.
Я думаю о войне...
Хочется сказать доброе слово о поляках. Бонапарт привёл за собой в Россию много народов, за редким исключением, со всей Европы. Я не скажу, что поляки более других заинтересованы поставить русского царя на колени, но их готовность к драке, их самоотверженность, их истинный, не показной патриотизм (который, говорят, покидает всякого попика лишь с последней каплей крови) достойны восхищения. Я не видел, чтобы какой-нибудь баварец, саксонец, итальянец или австрияк по первому зову трубы выскакивал из палатки во всей амуниции и был готов к маршу задолго до барабанного боя. А когда заваривалась крутая каша, и дело доходило до серьёзного противоборства, до штыковой атаки, я не видел, чтоб кто-нибудь из поляков прятался за чужие спины или принимал нарочито неустрашимый вид, путаясь возле труса в задних рядах. Зная эту характерную их черту, наши военачальники часто используют польские отряды в качестве пробивной силы, в своём роде – тарана. Поэтому, бывает, полякам крепко достаётся, как, например, в этот раз, – они шли в голове колонны. Но я знаю, что за ними не заржавеет. В другой раз взгреют казака... По всей вероятности, очень непросто было в своё время генералиссимусу Суворову подавить восстание поляков. А Бонапарт, говорят, возлагает на Польшу немалые надежды и, в свою очередь, немало же ей обещает. Но это потом, когда русскому медведю вышибут зубы. А пока Польша – страна рекрутов; ещё раз подчеркну – хороших рекрутов. Не кривя душой, признаюсь, что если бы мне в счастливый день уже не родиться французом, то я хотел бы родиться поляком.
Мет-Тих в стычке ранен. Мы провожаем его до амбюланса, поднимаем к лекарям на фуру. У него перебито правое плечо, задет нерв. Хирург говорит, что Мет-Тих уже не возьмёт в руку саблю и что его поход, пожалуй, закончился. Мы высказываем другу сожаление. Мет-Тих тоже сожалеет, что так неудачно ранен и что вынужден оставить нас в самом начале кампании, не совершив ничего героического, запоминающегося. Но мы уверяем его в обратном: он был здесь, он видел, он дрался...
Русские армии отступают так быстро, что мы едва успеваем за ними, дабы не упустить, не утерять из виду. А обозы наши уже давно и безнадёжно отстали, так что мы не помним даже, как выглядят обозные, и сомневаемся – впереди ли повозок обозные запрягают своих коней. И хотя голод даёт себя знать, хотя наши лошади страдают от истощения и невероятного напряжения сил, настроение у нас приподнятое. Маршал даже не находит нужным приобадривать своих солдат, не говоря уж о том, чтобы подгонять их. Напротив, когда маршалу необходимо ускорить темп, он попросту перестаёт сдерживать нас, и мы, словно почуявшие свободу гончие, бросаемся наперегонки по неостывшему ещё следу. Мы уверены, что конец кампании близок, а значит, и близок долгожданный отдых. «Не всё же отступать этим русским! Нужно же когда-то и ответ держать за собственные проделки!» – сии слова, как будто, принадлежат Даву.
Вот проходит ещё несколько дней, но ничего не меняется. Однообразен пейзаж: тёмные глухие леса, болота. Бездорожье. И тактика русских генералов прежняя. Они вознамерились измотать нас маршами. Кое-что у них получается: часть наших лошадей, что послабее, не выдерживают сумасшедшей голодной гонки – подыхают десятками за один переход. Однако в лошадях у нас нет недостатка. Потери восполняются за счёт отбившихся лошадей противника. Люди устали. Но я думаю, не более самих русских. Мы в равных условиях; русским, пожалуй, даже труднее, ибо помимо лишений физических, они должны испытывать ещё душевные муки. Увы, среди наших солдат (нефранцузского происхождения) начинает страдать дисциплина. Да, трудности сказываются... «Большая армия» неоднородна, растянута на марше, сообщение нерегулярно, поэтому бывает нелегко поддерживать порядок. Появились случаи мародёрства, насилия. Мы узнаем об этом каждый день. Крестьяне отвечают на насилие убийствами. Наши полки то и дело недосчитываются фуражиров. Говорят, что православные крестьяне начинают воспринимать наш приход не как освобождение от крепостничества, а, вопреки нашему хотению, как явление Антихриста. Слышать об этом по меньшей мере удивительно: какой тёмный в России люд!.. Ясно, что наш император не ищет худой славы; должно быть, в планах своих он рассчитывает и на поддержку крестьян. Бонапарт прислал приказ о расстреле мародёров. И приказ этот уже действует, мы видели. Я думаю, Бонапарт поступает, как всегда, мудро. Лучше избавиться от десятка-другого дерьмовых солдат, чем из-за попустительского невнимания возбудить всенародное сопротивление по образцу испанского.
Жара стоит ужасная. Небо – расплавленный металл. Мы – сказочные титаны, идущие сквозь пекло. Нам нечем дышать: в пожарах, что охватили леса, сгорел весь воздух. Нам нечего пить: иссякли источники, пересохли колодцы. Дым разъедает нам глаза. Пыль покрывает нам плечи. Серые лица, серые мундиры. Знаки различия – как под вуалью. Мы идём и идём. И отражаем нападения казаков, и сами нападаем, и гоняемся за их отрядами по этому аду, по Тартару, и в бесконечных сшибках теряем друзей. Но мы – исполины духа. Мы – свирепый вепрь, проламывающийся сквозь кустарник, сквозь тростник. Кажется, мы непобедимы. Где сила, способная остановить извергающуюся лаву и укротить Везувий? Быть может, только у Зевса... И новое испытание подстерегает нас. Оводы. Пришло их время. Они роями вьются над колонной и кусают, и кусают. Дьявольская напасть! Час проходит за часом, а мы всё отбиваемся от оводов. Мы пришли в Россию биться с оводами. У наших лошадей окровавленные морды, крупы. Лошади сатанеют от укусов оводов и плохо повинуются узде... Всегда разговорчивый де Де Египтянин что-то примолк и не вспоминает уже про египетский поход. Надо думать, в Египте и Сирии было полегче.