
Текст книги "Предчувствие любви"
Автор книги: Сергей Каширин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Что-то невероятное творилось и при рулежке. Лязг, грохот, визг тормозов, резкие повороты, клубы снежной пыли. Словно стая огромных птиц била воздух крыльями и мчалась, сама не зная куда. Любого курсанта за такую гонку инструктор в три шеи вытурил бы из кабины.
Все стихло. Разом оборвался гул, осела, улеглась снежная пыль, и глазам представилась иная картина. Бомбардировщики стояли один возле другого, почти касаясь плоскостями, на такой идеальной прямой, точно перед их колесами был протянут невидимый шнур. Ни дать ни взять – солдаты в строю.
Мы лишь молча переглянулись. Действительно, натиск, глазомер, расчет..
Вот как надо летать!
Вот как надо рулить!..
Летчики между тем выбирались из затихших кораблей, разминали затекшие ноги, улыбались и обменивались шутками. Техники торопливо готовили инструмент для послеполетного осмотра своих машин.
– Не мешало бы узнать, что произошло у Карпущенко, – засуетился Шатохин. – Мы тоже обслуживали его самолет.
– Не лезь туда, куда тебя не зовут, – возразил Пономарев. – К моторам никто из нас и не подходил…
Он, как всегда, командовал.
А короткий северный день уже угасал. Вдоль посадочной полосы из далекой расселины между сопками тянуло промозглым сквозняком. Солнце, как в сугробы, кануло в рыхлые серые тучи. Их волнисто очерченные края были огненными, словно раскаленные, пылающие угли. И снова в тишине ощущалось какое-то непонятное, томительно-возбужденное напряжение.
Как много впечатлений за один день!
* * *
Я подошел к самому краю земли и заглянул за горизонт. Странная, невиданная картина открылась передо мной. Как скала над пропастью, округлый бок нашей утлой планеты нависал над умопомрачительной бездной. В лицо пахнуло ледяным космическим сквозняком. Вблизи и вдали, насколько хватал глаз, угрюмо громоздились тяжелые, мрачные тучи. Между ними, подобно ведьмам на помеле, мелькали какие-то хвостатые чудища и зловеще роились черные звезды. Все они почему-то имели форму стандартно правильных кружков, сделанных циркулем и жирно закрашенных тушью. И лучи от них тянулись черные, злые, словно острые жала вороненых штыков. У меня похолодело в груди.
Мне уже давно, еще с детства, хотелось узнать, куда садится солнце. Вечерами его ослепительный шар прятался всегда в одном и том же месте – невдалеке за нашей деревней. Светит, светит, потом раз – и нет. И у кого ни спросишь, где оно ночует, никто не дает вразумительного ответа. И однажды ноги сами понесли меня за околицу.
Увы, не удалось мне тогда доковылять до той таинственной черты, за которой скрылось солнышко. Помню, иду, иду, а она все отодвигается и отодвигается. Я – к ней, а она – от меня, как заколдованная.
Потом гляжу – передо мной незнакомая старушка.
«Ты один? Ай-ай, озорник, чего надумал на ночь глядя! – Вроде испугалась, а в добрых глазах – смешинки. – Дитя неразумное, туда и большому-то не дойти…»
Погладила меня по голове, взяла за руку и отвела назад, к маме.
Мама – в слезы: «А я-то его ищу, а я-то бегаю! Утоп, думала». И на радостях хвать хворостину. Да так приласкала, что я надолго зарекся повторять свое рискованное путешествие.
А все-таки не одолел до конца давнего соблазна, повторил. И вот, спустя много лет, стою на краю земли, смотрю за горизонт – сам себе не верю. Где они, седьмые небеса, где океан-море, где три кита – нету их! Пусто кругом, сумеречно, и звезды в полутьме черные. А в том направлении, куда они нацелены, косяками несутся какие-то уродливые тени – не то дьяволы, не то кометы.
Я интуитивно ощущал, что эти ночные призраки враждебны всему живому. Я сознавал, что их нужно остановить, задержать, и ничего не мог сделать. Рванулся навстречу – ни рукой не шевельнуть, ни ногой.
– А-а!.. А-а…
Что такое? Крик не крик, а сдавленный вопль, будто кому-то не дают возможности в полный голос позвать на помощь.
Преодолевая непонятное оцепенение, я очумело мотнул головой, протер слипающиеся глаза. В темноте на соседней кровати стонал Шатохин.
– Лева! – подскочил к нему Пономарев. – Лева, ты чего?
Зубарев щелкнул выключателем. Жмурясь от света, Шатохин минуту-другую смотрел на нас бессмысленным взглядом, затем снова откинулся на подушку, облегченно вздохнул:
– Ф-фу! Чертовщина, да и только. Приснится же такое – вроде на Крымду атомную бомбу сбросили.
– Врешь! – удивился Валентин. И вдруг хохотнул: – Х-ха! Сухой?
– Чего? – не понял Лева.
– Того самого. Простыню менять не надо?
– Психи! – рассердился Николай. – Ни днем ни ночью угомону нет. Говорил же, не слушайте дурацкой радиобрехни. Летчики, называется, без пяти минут асы!
Шатохин долго молчал. Обиделся, наверно. Потом виновато объяснил:
– Мне и самому, ребята, тошно. Когда нас эвакуировали, наш эшелон немцы разбомбили. Что было! Женщины, дети, кровь… Я с тех пор… Извините…
Нам стало неловко. Каждый из нас дорожил репутацией человека железной выдержки, каждый старался не вспоминать о своих страхах, и откровенное признание Левы подкупало, обезоруживало.
Как не понять его! Помню, еще в начале войны впервые услышав жуткий, леденящий душу визг падающей бомбы, я помчался куда-то, ничего не видя и не соображая. Смотрю – зеленый куст. Я в него с маху, а это – крапива. Все лицо сразу волдырями покрылось, и после я долго еще пугался любого загудевшего в небе самолета, даже если он был нашим.
А Валентин? Неудобно было спрашивать, откуда у него над ухом такой большой шрам, но я однажды все же спросил. И он, хмурясь, рассказал, что это – отметина военной поры. Когда в Курске фашисты кинотеатр разбомбили, ему на голове то ли осколком, то ли кирпичом кожу с волосами снесло. Я обомлел:
– Чуть левее – каюк!
– А! – отмахнулся Валентин. – Лучше и не вспоминать. Матери, главное, еще потом сколько со мной мучиться пришлось. Как, бывало, услышу самолет, так и зайдусь…
Ах, чего там я, Валентин или Лева! Какие у нас, пацанов, были тогда нервишки! А бомбежки не выносили даже иные фронтовики.
В подготовительной спецшколе ВВС командиром роты у нас был суровый неразговорчивый капитан-фронтовик. Мы по мальчишескому обычаю тайком называли его «смирно – и умри!» Очень уж он любил такую команду. Однажды, во время культпохода в кино, он даже на городской улице гаркнул:
– Смирно!.. И умри!
А мы не могли умереть. Стоя в строю, мы дышали, ровная линия шеренги чуть колебалась, и молодцевато-подтянутый капитан выжидал. Прищуря, как перед выстрелом, левый глаз, правым он с фланга наблюдал: не выпирает ли чья-либо грудь? Равнение требовалось безукоризненное – как по шнуру. Тут прохожие – и те примолкли: в строю мальчишки с голубыми погонами, авиаторы, значит, будущие летчики, а их вон как школят – словно заурядную пехтуру.
Обидно было нам, да что поделаешь – затаили дыхание, умерли. И как раз в этот момент, будто нарочно, из-за крыш с грохотом вывернулся старенький ПО-2.
– Во-о-здух! – озоруя, крикнул какой-то шутник.
Что произошло дальше, мы не сразу и поняли. Эка невидаль – фанерный, похожий на стрекозу – почтарь-кукурузник, а наш завзятый строевик где стоял, там и грохнулся наземь. Как подкошенный.
После-то он сам рассказал, что на фронте был тяжело контужен и чудом уцелел при авиационной штурмовке. Мы поняли его, даже по-своему пожалели, а все равно остался в душе неприятный осадок. И обидно было за человека, и стыдно как-то. Сам он после этого случая вскорости и ушел от нас. Его по личной просьбе куда-то перевели…
– Слышь, Лева, и часто тебе кошмары снятся? – спросил Пономарев. Чувствовал, что шутка его была грубой, и теперь заглаживал вину.
– Такое, ребята, не забывается, – отозвался Шатохин. – Выскочили мы из вагонов – кругом голая степь. Все с ревом врассыпную. А я в белой рубашонке был. Упал, ползу, и казалось, что каждая бомба – моя. – Помолчав, он вздохнул и негромко, как бы сам себя, спросил: – Неужели у них ни капли жалости не было? Видели же они сверху, когда пикировали, что внизу – дети.
– Фашисты, – тоном понимающего человека сказал Валентин.
– А те, кто сжег Хиросиму? А те, кто сегодня грозится забросать атомными бомбами Россию? – с болью спрашивал Шатохин. – Это что – люди? Их-то как понимать?
– А Наполеон? – рывком поднялся и сел на кровати Зубарев.
– Что – Наполеон? При чем тут Наполеон? – озадаченно взглянул на него Лева. Ему, да и всем нам, поначалу показалось, что Николай язвит, чтобы прервать затянувшийся ночной разговор. Однако Зубарев не подначивал, просто ему тоже захотелось высказаться, поделиться с нами внезапно пришедшей в голову мыслью.
– Да вот читал я, – заговорил он, волнуясь и широко открывая глаза, – читал в какой-то книге письмо Наполеона этой своей… Как ее… Жозефине. В последней битве, мол, погибло тридцать тысяч солдат, но это пустяк в сравнении с тем, что он скоро будет в ее объятиях. Каково, а? Ведь это же были французы, и он – француз, а ему – плевать. Он, значит, не думал, что у погибших – дети. А сколько еще было раненых, искалеченных, безногих и безруких. А ему все – пустяк. Нет, таких людей нам не понять.
– Ты что же, корсиканское чудовище равняешь с бесноватым ефрейтором? – перебил Николая Пономарев. – Тогда не забудь, что Гитлер похож на Наполеона, как котенок на льва.
– Да помолчи, дай сказать! – взорвался Зубарев. – Всегда ты все знаешь… другому и рта открыть не даешь.
– С чего ты завелся? – опешил Валентин.
– Не повторяй общеизвестного, учись соображать сам, – отрезал Николай. – Красиво сказано: «Как котенок на льва». Вроде бы совершенно разные они, так? А если вникнуть – оба из одного теста.
– Ну и что? – пытался вникнуть в его слова Шатохин.
– А то! – запальчиво продолжал Зубарев. – Мало ли и сейчас на земле таких вот чудовищ да бесноватых? Им и атомную войну начать – пустяк. – Высказавшись, Николай вздохнул, помолчал и снова повернулся к Пономареву. – Ты все хи-хи да ха-ха. Тебе когда-нибудь страшное снится?
– Я, когда вижу что-то такое, сразу догадываюсь, что это – во сне, и заставляю себя проснуться, – ответил Валентин.
Это было похоже на правду. А может, он и пошутил. Все мы обычно задирали друг друга, и никто не имел права обижаться. Поэтому примирительный тон. Валентина вызвал у нас чувство молчаливого одобрения.
– А мне вот, представьте себе, этот фашистский пес приснился, – все еще серьезно продолжал Зубарев.
– Какой пес? Овчарка?
– Да Гитлер, кол ему осиновый! – со злостью пояснил Николай. – Вроде еду я в поезде, гляжу, а в купе – он. Я хвать пистолет…
– Во дает! – восхитился Лева. – Ну и что? Хлопнул?
– А-а, – с досадой, как бы сожалея о чем-то реально не сбывшемся, махнул рукой Зубарев. – Проснулся я…
– Эх ты! – разочарованно произнес Шатохин. – Надо было сразу…
– М-да, жаль, – посочувствовал Пономарев и тут же похвастался: – А я такую кралю запеленговал – пальчики оближешь.
– Во сне? – засмеялся Лева.
– Явь и сны всегда взаимосвязаны, так что понимай как знаешь. А меня с курса не сбивай. Ты ведь тоже на лейтенанта Круговую глаз положил.
– Еще чего не хватало! Я не такой, как некоторые.
– Брось. Вон Зуб и тот оценил ее по достоинству. Значит, она того стоит.
– Тошно мне тебя слушать, – отозвался Зубарев. – Мы еще и службу не начали, а ты уже пытаешься шашни завести. Прикинь, что о нас в эскадрилье скажут?
– Ладно, давайте спать, – зевнул Пономарев. – До утра еще далеко. – И, с наслаждением вытягиваясь на постели, он совсем уже сонным голосом бормотнул: – Приснись, невеста, ради нового места…
Нельзя не позавидовать иной раз его беспечности. Улыбнулся, смежая ресницы, да так с улыбкой и заснул. И сны ему, будто по заказу, снятся только приятные, от страшных он умеет избавляться. А тут лежишь – глаза в потолок, и задремлешь – разная белиберда мерещится. Надо же, край света привиделся!
Хотя, если разобраться, это был и сон и не сон. Просто в мозгу от избытка впечатлений теснились вперемежку с воспоминаниями о далеком прошлом картины минувшего дня. Ведь я и наяву добрался, считай, до края света. Вообще-то говорят, что сны иногда бывают чуть ли не пророческими, но, пожалуй, прав Пономарев: явь и сны всегда взаимосвязаны.
«Поменьше фантазируй!» – одернул бы меня сейчас старший лейтенант Шкатов. Когда мы, собираясь ехать в Крымду, с жаром разглагольствовали о романтике высоких широт, Николай Сергеевич, посмеиваясь, заметил, что полярная и приполярная территории занимают треть суши на земном шаре. Так где же он – край света? Похоже, что не здесь.
Шкатов частенько охлаждал наши пылкие мечтания. Он не раз говорил, что курсантам, у которых слишком развито воображение, труднее дается летное дело. А летчику надо чураться всяких там интеллигентских сантиментов.
Спорить с инструктором не стоит: у него наблюдения, опыт. И все же я однажды не согласился, сказал ему, что у летчика, по-моему, и душа должна быть крылатой.
Николай Сергеевич внимательно посмотрел на меня и раздумчиво произнес:
– Есть еще в авиации машины с четырьмя крыльями. Были в свое время и с шестью. А надежнее все-таки с двумя – как у птиц.
– Шутка? – спросил я. – А если всерьез?
– А если всерьез, то пилот, склонный к ахам да охам, рано или поздно за это поплатится.
– То есть как?
– Элементарно. Фантазер из любой мухи слона делает. Он все преувеличивает – и удачи, и неудачи. Самая пустяковая опасность кажется ему крайней, и он теряется. А в полете секунда подчас стоит жизни.
В чем-то он, наш суровый учитель, был прав. В летчики, как известно, отбирают самых крепких. Тем не менее не каждый, далеко не каждый может научиться летать. Для этого помимо отменного здоровья нужен еще особый склад характера.
О том, что это действительно так, мы уже знали не понаслышке. Даже из числа тех, кто на теоретическом курсе выбился в отличники, многие вынуждены были распрощаться с небом, как только начались пробные полеты. Кое-кто ушел позже: освоил тихоходную учебную машину, однако спасовал перед скоростной. А за три года обучения из нашей группы отсеялась добрая половина.
Причина отчисления указывалась во всех приказах предельно кратко: «за профессиональную непригодность» или «за летную неуспеваемость». Столь категоричные формулировки объясняли все и не раскрывали ничего. Поди узнай из них, каких таких слабостей следует опасаться и какие достоинства развивать в себе, чтобы стать летчиком. И не случайно каждый из нас судил и рядил об этом по-своему.
При разноречивых толках и кривотолках все, впрочем, сходились в одном: летчик – это отчаюга, лихач, если хотите, сорвиголова. Вон Чкалов по двести мертвых петель подряд накручивал, под мостом пролетал. Перепадало ему за это? Да, перепадало. Была и гауптвахта, и от летной работы его отстраняли, ну так что? Опять признали. А не будь у него неукротимой русской удали, не достиг бы он тех высот, о которых нельзя не мечтать.
Рассуждая так, мы тоже старались вести себя с безоглядной лихостью и свысока посматривали даже на некоторых своих однокашников, казавшихся нам благопристойно-скромными. Особенно на таких, кто не принимал участия в наших пылких спорах. Дескать, тихоня – он тихоня везде, и на земле, и в воздухе. Что он может сказать о захватывающей дух радости полета, если во время пилотажа душа у него наверняка в пятках!
Все это я и высказал инструктору, особо упирая на то, что робкий человек не может быть отважным. Он, скорее всего, и в мыслях своих, и в мечтах бескрыл.
Тут и Пономарев меня поддержал.
– Вы как хотите, а я твердо убежден, что есть люди, рожденные для неба, – с апломбом заявил он, всем своим видом показывая, что и сам принадлежит к породе таких людей. – Почему Чкалов мог летать в тумане, когда на самолетах еще не было приборов для слепого полета? Он чувствовал положение машины в воздухе каждым мускулом.
– А я думаю несколько иначе, – спокойно возразил тогда Николай Сергеевич. – Чкалов рос на Волге, любил плавать, много нырял. В воде он и развил способность ориентироваться даже с закрытыми глазами.
– Не слишком ли утилитарно? – с вызовом спросил Валентин.
Инструктор рассердился.
– Что-то я не пойму вас, друзья, – произнес он недовольным тоном. – Вы или уже возомнили о себе, или рисуетесь, а зачем? Или, может, кто-то не уверен в себе? Так скажите прямо. Загонишь болезнь внутрь – выйдет боком…
Разговор со Шкатовым происходил незадолго перед нашим выпуском из училища, и мы, захваченные круговоротом событий, вскоре о нем забыли. А теперь, ворочаясь на жесткой кровати, я вдруг припомнил его во всех подробностях.
Толчком к этому послужило неожиданное признание Шатохина. С виду он парень сдержанный, даже флегматичный, а гляди-ка, неистребимо живет у него в душе память о том, что довелось пережить в годы военного детства. Не скажется ли затаенный страх на будущем поведении Левы, на его летной работе? Ведь одно дело – летать под постоянным контролем опытного инструктора, и совсем другое – самостоятельно.
Да и сам я не совсем такой, каким хотел бы видеть себя, получив диплом военного летчика. Что греха таить, подзакружилась на радостях голова, рано я воспарил в своих наивных мечтах, слишком рано. Сегодняшний день сразу показал, что проза житейская куда грубее книжной.
Что, разве не так? Раскроешь иной роман, так это же бог знает что! Не успел герой и шага ступить – подвиг. А в жизни-то все сложнее и грубее.
Я повернулся на другой бок и уставился в черное, без занавесок, окно. На улице была беспросветная тьма. Как в аэродинамической трубе, шумел ветер.
Казалось, неподалеку с натужным гудением шла невидимая в темноте бесконечная колонна автомашин. Но бесконечных колонн не бывает, и я в полудреме все удивлялся, почему так долго не прекращается тяжелый гул моторов.
Потом в это непрерывное гудение вплелся какой-то новый звук, словно во дворе тоскливо заскулила собака. Ее, вероятно, донимал мороз, она долго скреблась и повизгивала возле запертой двери, а затем, не утерпев, раскрыла пасть и подняла такой неистовый, такой по-звериному голодный вой, что мне начала мерещиться волчья стая.
«Этого еще не хватало! Всю ночь разная ерунда в башку лезет!» – разозлился я сам на себя, еще не понимая, в чем дело, и потянул одеяло, чтобы укрыться с головой, чтобы ничего не слышать. Однако невыносимо противный дикий скулеж назойливо лез в уши, вызывал глухое раздражение и неосознанное, смутное беспокойство. Настораживаясь, я открыл глаза и минуту-другую молча смотрел в темноту.
Звук не прекращался. Наоборот, он нарастал, усиливался. Я, значит, все-таки заснул. А над Крымдой снова выла сирена. Ее надсадный стон лился на этот раз прерывисто, с небольшими паузами, и казалось, что там, за окном, перебивала друг друга добрая дюжина заполошно надрывающихся сирен. (Так население большого города оповещалось в годы войны о внезапном воздушном налете.)
– Неужели опять тревога? – хриплым спросонья голосом спросил Пономарев.
В это не хотелось верить. Ну, раз в квартал, ну, куда ни шло, раз в месяц можно было для тренировки объявить срочный общий сбор на аэродроме, но чтобы вот так, второй день подряд – такого в училище никогда не бывало. Да и здесь наверняка случилось что-то из ряда вон выходящее.
– А может, война? – испуганно подхватился с кровати Шатохин.
– Кто знает! – угрюмо буркнул Зубарев. Он, не мешкая, принялся одеваться.
Пономарев, прошлепав босыми ногами по полу, шарил рукой по стене – искал выключатель. Щелчок, другой – лампочка не зажглась. Это еще больше усилило наше недоумение.
Я взглянул на часы. Светящиеся стрелки показывали ровно четыре.
В коридоре громко хлопнула дверь, кто-то пробежал, тяжело стуча каблуками. А в следующий момент раздался такой топот, будто там, за стеной, загрохотала на булыжной дороге громоздкая колымага.
Миг – и все стихло. Гостиница опустела быстрее, чем вчера утром. Было похоже, что все, кто живет здесь, толпой ринулись на пожар. Разом замолчав, мы направились следом.
В лицо картечью впивались ледяные иглы. Ветер был таким упругим, что на него, казалось, можно лечь. Поеживаясь от холода, мы торопливо зашагали по взбудораженному военному городку.
Идти пришлось в кромешной тьме. В гарнизоне, точно перед воздушным налетом, строго соблюдалась светомаскировка. А может, и в самом деле ожидался воздушный налет?
Впотьмах, да еще против сильного ветра, не разбежишься. И мы шли, как в разведку, готовые к любой неожиданности.
* * *
Тревога – это война.
Еще не гудят самолеты, еще не гремят пушки, еще не рвутся снаряды и бомбы, но как только взвыла сирена, ты уже взвинчен, ты весь в каком-то почти лихорадочном состоянии.
Ночь. Тишина.
Где-то спокойно спят мирные города и деревни.
Где-то сладко спят ребятишки.
Где-то над колыбелью нежно улыбается счастливая мать.
А им уже, может быть, грозит беда.
Кто же, если не ты, первым встанет на пути внезапной опасности! Ты – военный, и в этом твой долг.
А неожиданный сигнал общего оповещения еще сильнее обостряет чувство ответственности. Разве угадаешь, зачем среди ночи приводится в боевую готовность весь гарнизон? Об этом знает лишь командир. Впрочем, иногда поначалу не знает даже он.
Тогда нервы у всех напряжены до предела, и обстановка в военном городке напоминает фронтовую. Разница только в том, что с неба еще не падают бомбы. Но кто знает, не посыплются ли они через минуту!
Вчера к нашей границе шла целая группа чужих бомбовозов. Они летели над безжизненными арктическими льдами вовсе не для того, чтобы их экипажи могли полюбоваться белым безмолвием. На борту этих многомоторных чудищ – ядерная смерть. Потому и была объявлена в Крымде тревога.
Сегодня, по-видимому, причина та же, если не серьезнее. Погода совсем не та, чтобы выводить людей на аэродром для обычной тренировки.
Ветер буквально валил с ног. Сверху неслось невесть что – не то снег с дождем, не то крупный, тающий на лету град. Злое завывание пурги временами перерастало в неистовый гул, и тогда казалось, что где-то в темноте рушатся стены домов, слышатся чьи-то протяжные стоны и причитания. Не холод, а эти заунывные звуки леденили душу.
Возле ворот контрольно-пропускного пункта нас встретил майор Филатов. Стараясь предстать перед ним бодрыми и ко всему готовыми, мы дружно поприветствовали его, а он, как нам показалось, взволнованно сказал:
– Тревога, товарищи летчики, объявлена атомная.
Земля качнулась у меня под ногами. Ну и ветрище, черт бы его побрал! Того и гляди опрокинет.
А где-то сейчас штиль, тишина, над головою – спокойное звездное небо. На тысячи километров простирается циклон, однако и его стихийное буйство ограничено своими пределами. Только уж лучше бы на всей планете и климат, и синоптическая обстановка были одинаковыми. Ведь оттуда, где тишь да гладь, в любой момент могут подняться в воздух носители термоядерных бомб. А для нашей авиации ненастье – капкан. Тут не то что взлететь – со стоянок не вырулить. Одна надежда на зенитные ракеты, которые стали недавно поступать на вооружение. Но их, может быть, еще не так и много. Слышать о них мы слышали, читать – читали, а видеть пока не видели.
– Простите, товарищ майор, я не понял, – растерянно произнес Шатохин. – Какая, вы сказали, тревога? Атомная?
– Самодеятельная, – недовольно отозвался Филатов. Он, вероятно, иронизировал. А может, имел в виду то, что такую тревогу объявили здесь, в Крымде, как говорится, в самодеятельном порядке, без установки свыше. И вообще, если командир обращается сразу ко всем, будь добр, слушай. Не станет же он повторяться для каждого в отдельности. И перебивать его не положено.
Как бы там ни было, мы невольно подтянулись, притихли. До сих пор в училище, да и в войсках, тревоги именовались учебными или боевыми, и вдруг – атомная.
Что ж, всему свое время. Если возникла угроза атомного нападения, то нужны и соответствующие тренировки для его отражения, чтобы не оказаться застигнутыми врасплох. И если такую тренировку Филатов решил провести по собственной инициативе, то он, безусловно, прав. Рано или поздно об этом подумать надо. Только вернее было бы назвать тревогу не атомной, а противоатомной. Ну, да не в названии дело.
– Женихи, – майор то ли насмешливо хмыкнул, то ли шмыгнул простуженным носом, – ох, женихи! Шинелки на них, сапожки, ремешки. Нет, друзья, при такой завирухе вы в своей одежонке много не навоюете. – Он замолчал, что-то прикидывая, и уже более строгим тоном добавил: – Не смешите народ. На аэродроме вам в портупеях делать нечего. Ступайте в бомбоубежище. А после отбоя – на склад. Я позвоню, чтобы меховое обмундирование выписали. Получите – тогда и встретимся. Понятно?
Что же тут непонятного? Сам все решил, да еще и спрашивает!
– Значит, договорились. Видите тропу? Вот прямехонько по ней и топайте.
Заряды града, как пулеметные очереди, барабанили по воротам контрольно-пропускного пункта. Ветер зло трепал полы наших шинелей, задувал в рукава, пробирался за воротник. Втягивая головы в плечи, мы уныло побрели по еле различимой в темноте скользкой тропинке.
– Проклятая погода! – спотыкаясь, чертыхался Пономарев, и я его понимал. Тревога есть тревога, в такие минуты надо быть в строю, чувствовать руками оружие, а вместо этого нас культурненько сплавили в какое-то укромное местечко. И неизвестно, как долго придется там отсиживаться – час, два или больше.
Бомбоубежище оказалось обыкновенной землянкой. Она сохранилась здесь, по всей видимости, еще с военных лет. Продолговатое, врезанное в склон сопки помещение с глухими стенами было довольно-таки просторным. В двух шагах от прочной дубовой двери, упираясь круглой трубой в мрачный бревенчатый потолок, топилась железная печка. Впрочем, если называть вещи своими именами, это была не печка, а большая, поставленная на попа ребристая бочка. Возле нее в тусклом свете сиротливо свисающей с потолка электролампочки сидело несколько солдат. При нашем появлении они встали, и один из них вскинул руку к ушанке:
– Старший группы ефрейтор Калюжный…
– Вольно, вольно, – усмехнулся Пономарев, давая понять, что мы не столь уж строгое начальство, перед которым нужно тянуться. А осмотревшись, он с удовлетворением отметил: – О, русским духом пахнет. Зимовать можно.
– Вполне, – непринужденно ответил уже знакомый нам ефрейтор Калюжный. Мы вчера помогали ему обслуживать самолет.
Приятно пахло горьковатым дымком, нагретым железом и сырым деревом. Мы сняли шапки, присели.
Землянка была не просто укрытием, она служила еще и классом. Справа и слева, образуя узкий проход, стояли прочные дощатые столы и скамейки. На бревенчатых стенах висело множество авиационных схем, диаграмм и графиков. Среди них наше внимание привлек длинный ряд одинаковых, по линейке вывешенных рисунков. Это были силуэты неизвестных нам самолетов. Над всеми – броская, почти плакатная надпись: «Твой вероятный воздушный противник». Под каждым – название, летно-тактические характеристики и другие весьма любопытные сведения.
Некоторые обозначения, особенно буквенные в сочетании с цифровыми, мы, хотя и понаслышке, знали. Однако большинство наименований – новые. При этом многие были прямо-таки кричащими. Они как бы стремились ошеломить, запугать, грозили гибелью.
«Корсар…»
«Пантера…»
«Барракуда…»
«Вампир…»
Зубарев неожиданно сказал:
– Добрый все-таки наш русский народ.
– Ты чего? – удивленно посмотрел на него Шатохин.
– Да вот, гляжу, придумают же, а? У нас даже во время войны оружие душевно, ласково называли. Помните, истребитель был – «чайка!» Знаменитый гвардейский миномет – «катюша». А тут черт знает что.
– Ты, пожалуй, верно подметил, – согласился Лева. – Это же… Это как у фашистов. У тех танк был «пантера», у этих – самолет. Кровожадный хищник, стало быть. А «корсар» – это морской разбойник, пират. Без всякой аллегории назначение подчеркивается.
– Не зря их так и зовут – воздушными пиратами, – подал голос ефрейтор Калюжный.
– Ну, зовут-то их так по другой причине – за пиратские повадки, – счел нужным уточнить Пономарев. Подойдя к одному из рисунков, он прочел пояснительный текст под ним и позвал нас: – Вот, пожалуйста, здесь все сказано…
«Этот тяжелый бомбардировщик на 21 километр вторгся в наше мирное небо южнее Либавы. Советские военные летчики, поднявшиеся в воздух, решительно потребовали, чтобы нарушитель следовал за ними для посадки. Однако чужой экипаж в ответ на это законное требование открыл огонь. Наши истребители вынуждены были применить свое бортовое оружие. Самолет со снижением ушел в сторону моря».
На стене землянки висели силуэты иностранных самолетов самых различных типов. Тут были толстобрюхие бомбардировщики, и длиннокрылые разведчики, и ощетинившиеся пушками штурмовики, и самые скоростные истребители, и даже неуклюжие тихоходные транспортники. Черные, зловеще нацеленные, они были враждебны всему живому, и каждый из них неоднократно рыскал возле советских границ. А если иного из этих бронированных гадов своевременно не отпугивали, то он норовил прокрасться в наше воздушное пространство.
Казалось бы, при чем тут вот этот, по виду неповоротливый, пузатый ковчег? И скоростенка у него черепашья, и маневренность как у грузовой баржи. А с его борта над Молдавией были сброшены два парашютиста, прошедшие в шпионской школе специальную подготовку для диверсий. Когда диверсантов задержали, у них обнаружили фальшивые документы, крупные суммы денег и даже яд.
Рядом с силуэтом тупорылого транспортника находилось изображение настоящего страшилища. Название, не в пример иным, божественное: «Нептун». Бог морей, черт побери! Только дела, судя по сопроводительному тексту, далеко не божьи.
«Двухмоторный бомбардировщик типа «Нептун» грубо нарушил государственную границу СССР в районе мыса Островной. Поднявшись навстречу, наши истребители предъявили ему требование приземлиться. Зарвавшиеся летчики-шпионы открыли огонь и получили ответный удар. «Нептун» удалился в сторону моря».
Заключительная строка явно что-то не досказывала и, как ни странно, именно поэтому вызывала улыбку. Куда же еще удаляться богу морей после хорошей вздрючки, если не в свое подводное царство?
Туда ему и дорога! Чтобы другим неповадно было.
– Так это же все взято из газет! – воскликнул вдруг Шатохин. – Дословно.
– Дошло, – усмехнулся Пономарев. – А ты думал с потолка, что ли?
– Не язви, – рассердился Лева. – Как будто ты все эти сообщения помнишь.
– Ты о содержании?
– Нет, о количестве. Вон их сколько! – Лева повел рукой в сторону рисунков с подтекстовками. – В газете появится одно и через месяц-другой забудется. А когда вот так читаешь, подряд, – не по себе становится. Это же не отдельные провокации, это – система. Что, разве не так? Прямо-таки необъявленная воздушная война.
– Холодная война, – напомнил Валентин.
– Ничего себе – холодная! С пушечным огнем.