Текст книги "Предчувствие любви"
Автор книги: Сергей Каширин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
А Валентин, явно довольный собой, прошелся вправо-влево по сцене и словно бы в раздумье произнес:
– Если я когда-нибудь чего-то и боялся, то лишь одного: вдруг не сумею стать летчиком! Ведь если не научусь летать, значит во мне есть какой-то изъян. Да и друзья засмеют, вот, мол, хвастался, а не смог. И если я чего-то боюсь сейчас, то лишь одного: потерять небо, потерять возможность летать, пилотировать самолет.
Заскрипев стулом, Филатов нахмурился и негромко обронил:
– Самолюбие – это еще не смелость.
Глубоко уязвленный, Пономарев торопливым взмахом поправил прическу и гордо выпрямился. Категоричный в суждениях, изворотливый в аргументах, он был заядлым спорщиком и распалялся тем сильнее, чем больше ему возражали.
– А без самолюбия летчика я не признаю!. – отрезал он зазвеневшим голосом. – У нас должна быть своя профессиональная гордость, свой кодекс чести. Как, скажем, у моряков.
– Кодекс чести летчика? – сдержанно переспросил капитан Зайцев. – Хм, это звучит. Только, замечу, у нас нет одного кодекса чести для летчиков, другого – для моряков, третьего, к примеру, для танкистов или артиллеристов. В нашей армии у всех одна высокая честь – честь советского воина, честь советского гражданина. Вспомните присягу. Она так и начинается – словами: «Я – гражданин Советского Союза…»
– Товарищ капитан! – резко обернулся к нему Пономарев. – Я знаю присягу наизусть и полностью с вами согласен. Но поскольку мне поручено выступить, то вы уж сперва выслушайте, а потом поправляйте и дополняйте. А я пока не закончил. Так вот. Я служу в авиации и бесконечно горжусь своей профессией. Отнимите у меня эту гордость – и я не летчик. А я люблю летать и говорю об этом, как умею. Говорю прямо, в открытую, вслух. Тут мне стесняться нечего.
– Извините, товарищ докладчик, – мягко улыбнулся замполит. – Я и сам не заметил, как ввязался в полемику. Но у нас ведь не собрание, а молодежный вечер. Так или иначе без обмена мнениями не обойтись.
– Ладно, – кивнул Пономарев. – Но я все равно буду говорить, как думаю. Так вот. – Он вновь обратился к залу, в его голосе с новой силой зазвучал задор, лицо выражало страстную убежденность. – Нигде летчик не испытывает такого полного удовлетворения, как в полете. На земле иной раз чего только не перечувствуешь. И скушно тебе, и грустно, одна мысль сменяет другую. И забот полно, и мелочи разные одолевают, и все уже, кажется, осточертело. Но вот ты взмываешь над всеми этими мелочами, и все они сразу становятся никчемными. Душа точно освобождается от гнета повседневных будничных неурядиц, и ты вдруг становишься веселым, смелым, гордым. Весь ты уже собран, подтянут, готов к поединку со стихией, а если бой – к бою. Ты ощущаешь в себе силу необыкновенную и заранее знаешь: а, была не была, пан или пропал!
– В этом вы и видите свою готовность к подвигу? – спросил капитан Зайцев, стараясь повернуть разговор к теме сегодняшнего вечера.
– Именно в этом и вижу, – подчеркнуто четко ответил Валентин. Затем, поискав кого-то глазами в зале, он задиристо выпрямился и жестким, неожиданным для него тоном, произнес: – Кое-кому из присутствующих здесь очень хотелось, чтобы мы, молодые, как можно дольше оставались на вторых ролях. Дескать, мы не воевали и посему способны лишь ходить в наряд по аэродрому да бегать на танцульки. А мы…
– Ну, это, положим, отсебятина, – запротестовал с места майор Филатов. – Факты где? Факты!..
– Вы знаете, кого я имею в виду, – внятно возразил Валентин. – Уж как кое-кому хотелось придержать нас, не допускать к полетам на реактивных! Дескать, надо создать группу наиболее опытных пилотов, дать им зеленую улицу, чтобы сколотить из них ударный кулак. А уж нас, молодых, потом, постепенно вводить в строй. А мы летаем… Ну, а подвиг, – Пономарев самоуверенно улыбнулся: – Подвиг – это дело случая. Подвернется случай – не упустим!
В зале оживленно зашумели, послышались чьи-то одобрительные хлопки. Филатов, кажется, хотел что-то сказать, он даже привстал, но потом снова сел и недовольно нахмурился. Карпущенко, чувствуя на себе взгляды окружающих, даже не шелохнулся. Сидел он подтянуто-прямо, выражение его лица было, как всегда, высокомерно-надменным, словно все, о чем здесь говорили, его вовсе и не касалось.
Как только Валентин закончил, раздался громкий, взволнованный голос ефрейтора Калюжного:
– Разрешите мне! Дайте мне слово…
– Товарищи, – нерешительно поднялся из-за стола старший техник-лейтенант Рябков. – У нас есть… У нас записан вторым…
– Петр Тимофеевич, – тронул его за локоть капитан Зайцев. – Пусть выскажется сначала желающий.
А Калюжный и так садиться не собирался:
– Я с места, – настаивал он. – Я коротко.
– Пожалуйста, – с улыбкой кивнул ему замполит. – Можно и с места.
Калюжный стоял на виду у всех, в центре зала, где сидели солдаты. Это были, нужно заметить, несколько необычные солдаты. Вернее, это были солдаты особенные. Как и все рядовые, они изучали общевоинские уставы и занимались строевой подготовкой. Как и все рядовые, они имели личное оружие и метко били из него по мишеням на стрельбище. Они, как водится в армии, и караульную службу несли, и в наряд на кухню ходили. Но главной их обязанностью была совсем иная работа – работа на аэродроме. На диспут они пришли наряженные, словно на парад: в красивых выходных мундирах, у каждого на груди – сверкающие голубой эмалью значки, на голубых погонах – золотистые, с крылышками, эмблемы. А обычно мы видели это веселое молодое воинство в грубой замасленной робе. С утра и до позднего вечера, порою сутками напролет оно наравне с техниками-офицерами обслуживало крылатые боевые корабли, снаряжало их в полет.
– От имени всех механиков, – Калюжный широким жестом указал на сидящих вокруг него сослуживцев, – от их имени и от себя лично я хочу сказать… Я должен сказать нашим летчикам, как мы их любим. Да, любим и гордимся.
Его глаза сияли. Было видно, что ему очень понравилось выступление Пономарева, и ефрейтор, разволновавшись, говорил сбивчиво, прерывающимся голосом:
– Если надо, каждый из нас… Надо ночью – поработаем и ночью… Я сам тоже… Вот… И у меня такое чувство, такое чувство – я готов летчика на руках носить. Вот этими руками, – он поднял свои крепкие руки с крупными, в ссадинах, кистями, с мозолями на ладонях, – вот этими руками я могу, я согласен вкалывать за двоих… Только бы на самолете, который мне доверено обслуживать, все работало как часы. И все мы так. Чтобы наши летчики, поднимаясь в небо, были спокойными. Вот!..
Произносить речей Калюжный, чувствовалось, не умел, и даже это короткое выступление утомило его. Утирая покрывшееся испариной лицо, он смущенно сел. В зале заулыбались, громко и дружно зааплодировали.
Я тоже, к сожалению, не оратор. Вот Пономарев – тот мастак. Он и в училище выступал на всех собраниях и митингах. И всегда шпарил без бумажки. Ему непременно поручали выдвигать президиумы, зачитывать резолюции. Он был агитатором, редактором «боевого листка», членом редколлегии стенной газеты, участвовал в художественной самодеятельности, – словом, успевал и преуспевал везде. Шатохин, поддразнивая, называл Валентина дежурным выступлером, а я, признаться, и в этом его одобрял. Ведь так хочется иногда высказаться обо всем, что тебя волнует, а я, как только выйду к трибуне, сразу становлюсь неловким и косноязычным.
Да вот хотя бы и сегодня. Разве я не так думал, как Валентин? Мне и самому не раз приходили мысли о необычности нашей профессии. Летчик – это летчик! Его действительно с полувзгляда различишь даже в нашем кругу. В авиации много офицеров – и синоптики, и радисты, и инженеры, и техники, и штурманы. Но летчик чем-то выделяется и среди них.
А там, в небе? Иногда вся эскадрилья одновременно поднимается в воздух. Один самолет идет по маршруту, другой – на полигон, третий – в зону пилотажа, четвертый и пятый кружат где-то в стороне от аэродрома. Ты их не видишь, они далеко от тебя. Однако когда летчики ведут радиообмен, ты уже по их голосам представляешь всю картину воздушной обстановки: этот набирает высоту, тот – снижается, а тот – виражит. Разве это не птичье чутье?
И разговоры у нас такие. Летчик, например, никогда не назовет посадку самолета приземлением. Самолет – это машина, и машина тяжелая, тут точнее было бы сказать, что она – приземляется. И все же мы говорим: садится. Как о птице!
Нет, пусть кто угодно возражает и спорит, а я согласен с Валентином. О летном таланте он здорово рассудил. И о подвиге – тоже.
Мои размышления прервал высокий голос капитана Зайцева.
– Товарищи! – весело объявил он. – Содокладчиком выступит лейтенант Зубарев.
Николай поднялся и неторопливо, словно бы нехотя, направился к сцене, держа в руках блокнот.
Любопытно, о чем он будет говорить после Валентина? Он и начитан, и знает не меньше, но если начинает о чем-то рассказывать, то делает это с какой-то докучливой обстоятельностью, будто боится что-то пропустить или перепутать.
Все так же не спеша, а может, медля от нерешительности, Зубарев поднялся на сцену. Положив перед собою блокнот, он смущенно нагнул голову, что придало ему до смешного бодливый и сердитый вид. Затем, нахмурясь, выждал, пока умолкнет шум, и тихо сказал:
– Я, конечно, не Чкалов…
– Оно и видно! – хмыкнул Карпущенко. Он, кажется, и сам сконфузился от неуместной колкости и растерянно оглянулся. Но кто-то уже хохотнул, и по рядам покатился сдержанный смех.
– Тише, товарищи, тише! – приподнялся из-за стола Рябков.
Филатов искоса метнул на Карпущенко выразительный взгляд. Старший лейтенант, изображая на лице раскаяние, поднес к губам ладонь. Дескать, все, ша!
Николай, помолчав, упрямо повторил:
– Я, конечно, не Чкалов. Да…
На аэродроме, когда ревут турбины, нам обычно приходится объясняться на крике. Невольно вырабатывается неприятная привычка кричать даже там, где этого и не требуется.
Зубарев говорил тихо, как бы уверенный в том, что его будут слушать. Значит, владел собой. И наша шумная братия оценила его выдержку, притихла.
– Я понимаю, – продолжал он, – упоминать имена маститых в применении к себе нескромно. Но я о чем? Я тоже о летном таланте. Можно вспомнить многих людей, наделенных даром летать. Возьмем первых, ныне широко всем известных русских летчиков. Среди них таким был Уточкин. Он посмотрел, как летают другие, сел в аэроплан и – полетел. Вот так, что называется, вприглядку научился летать и Ефимов. А для Попова, если верить тому, что о нем писали, в авиации вообще не было ничего невозможного.
– Но это же так! – запальчиво воскликнул Пономарев. Он еще не остыл после своего выступления и слушал Зубарева настороженно, ревниво. – Уточкин не только взлетел. Он потом еще в присутствии стотысячной толпы целый час кружил в воздухе.
– Так-то оно так, – согласился Николай, – однако не надо забывать, что Уточкин был уже к тому времени известным велосипедным и автомобильным гонщиком. А если учесть, на каких аэропланах в те годы летали, то все выглядит в несколько ином свете. Скорость самолетов, напоминающих собой воздушного змея, ненамного превышала скорость автомобиля. Ну и, как говорит наш комэск, перенос навыков…
Пономарев нервно заерзал, а Филатов, улыбаясь, одобрительно кивнул. В зале стало еще тише, и слова Зубарева зазвучали сильнее, весомее.
– Теперь о подвиге, – Николай спокойно посмотрел на Валентина. – Послушать нашего докладчика, так подвиг – это порыв при случае. Причем говорил докладчик лишь о летчиках. А как же, к примеру, знаменитая балерина? За какой героизм ей слава? У нее какой подвиг?
И опять послышался чей-то смех. Слишком уж неожиданным было и сопоставление сурового труда пилота с легким, грациозным танцем балерины, и само упоминание о ней в нашем сугубо мужском кругу.
– Остряк! – снисходительно усмехнулся Пономарев. Но Николай шутить и не собирался.
– Кому, как не балерине, нужны исключительные природные данные, правда? – спросил он, обращаясь к залу так, будто беседовал с одним человеком. – В наш город приезжала на гастроли московская балетная труппа. Балерины так порхали, что нам казалось, будто им это ничего не стоит. А вот недавно я прочитал, что во время репетиций с балерины пот в семь ручьев! И это – каждый день…
– Я летчик – о летчиках и говорил! – громко, с раздражением выкрикнул Пономарев. – А ты? – Ища сочувствия, Валентин обернулся к залу, но никто его не поддержал, и он раздраженно процедил: – Ну, ну! Давай еще про каких-нибудь скоморохов.
Зубарев на мгновение запнулся и, чтобы собраться с духом, покашлял в кулак. Затем с прежней рассудительностью заметил:
– На груди техника нашего звена я вижу орден Красной Звезды и много медалей. Значит, он тоже отличился. И не один раз.
Все, кто был в зале, словно по команде, повернулись в сторону капитана Косы. Майор Филатов захлопал, и его бурно поддержали. Старший лейтенант Пинчук смотрел на Зубарева с одобрительной улыбкой и делал такие знаки, будто посыпал порошком большой палец левой руки.
Поднявшись с места, капитан Коса легким наклоном головы поблагодарил за оказанное ему внимание.
– Семен Петрович, – попросил его замполит, – расскажите молодежи, за что вас наградили.
– Да рассказывать-то особо и нечего, – пожал плечами капитан Коса. – У нас, технарей, подвиг один – работа.
– Я вижу у вас боевую медаль «За отвагу», – с живым интересом произнес Зубарев. – Когда вам ее вручили?
– Добре. Отвечу, – согласился Коса. – Я ее получил под Ленинградом. В дни блокады летчиков еще мало-мальски кормили, им – летать, а у нас паек… ноги еле держали. Пока из землянки до самолета идешь, семь раз остановишься дух перевести. А морозына!.. Страшно вспомнить, какой это был враг для голодных. Так что бомбежки мы вроде и не замечали. Работали. Не упомню случая, чтоб по вине технарей самолет оказался неготовым к вылету… А, да что там, – Семен Петрович вздохнул. – Обо всем не расскажешь…
Скромному фронтовику хлопали долго и благодарно. А я подумал: расстроили ветерана, аж свою украинскую мову позабыл.
А Зубарев заключил:
– Говоря о подвиге, нам не следует забывать о тружениках аэродрома. Самолет – оружие коллективное. На неисправном самолете при всем рвении подвига не совершишь.
Глядя на Зубарева, я никак не мог отделаться от странно навязчивой мысли: кого он мне сейчас напоминает? Он явно кому-то подражал. И вдруг я догадался: да конечно же майору Филатову! Точно так же, как наш комэск, Николай вроде бы не выступал, а размышлял вслух, беседовал с залом. Не знаю, сознательно ли он брал пример с командира или, может, действовал по наитию, но именно это помогло ему овладеть вниманием присутствующих.
– Кинуться в ледяную воду на помощь утопающему – подвиг? Да. А что в основе его? Смелость и благородство? Бесспорно. Но только ли? Не умея плавать, утонешь и сам. А скорее всего, не решишься, останешься на берегу, даже если тебя в этот момент обзовут трусом. Вот ведь как может получиться.
Или взять работу. Человек, к примеру, жизнью не рисковал, просто трудился и получил высокое звание Героя. Значит, он совершил подвиг? Само собой. Так почему же докладчик утверждал, что подвиг – дело случая? Или летная профессия исключает труд? Нет, нам, как никому другому, нужны и боевая выучка, и профессиональное мастерство. А они сами собой не приходят. Их необходимо приобретать в учебе, в тренировочных полетах. Вот и выходит, что подвигу должна предшествовать долгая и настойчивая подготовка.
И последнее. Пономарев в своем докладе то и дело повторял: «Мы – летчики. Мы – летаем. Мы – совершим…» Надеюсь, он не имел в виду меня. Я откровенно и без ложной скромности заявляю, что себя летчиком-реактивщиком пока считать не могу. Думаю, со мной согласятся и мои товарищи-однокашники. Мы пока еще лишь подлетки, вставшие на одно реактивное крыло. Нам еще много надо работать, учиться.
А я, слушая Николая, растерялся. Надо же, слушал Валентина – соглашался с ним. Слушаю Зубарева – готов рукоплескать этому. Так кто же из них прав?
– Мы не просто летчики, – продолжал Зубарев. – Мы – летчики военные. Смысл нашей жизни – в службе. А если мечтать о подвиге, то в этом нам, пожалуй, надо руководствоваться словами Суворова. Может, я приведу их не совсем точно, но суть их такова: возьми себе в пример героя, иди за ним, догони его, обгони его – слава тебе!
Пономарев, облокотившись на спинку переднего кресла, прицелился в Николая снисходительно-ироническим взглядом. Нетрудно было понять, чему он усмехается. Ежедневная физзарядка, обтирания до пояса холодной водой и снегом, упорство в учебе – все это шло у Зубарева от одного желания: приобрести те качества, которых он не имел. Суворов, мол, тоже от природы был слабым, даже болезненным, однако сумел закалить себя для суровой ратной жизни.
– А у нас, товарищи, – Николай на минуту запнулся, не решаясь, очевидно, произнести следующей фразы, но тут же поборол свое смущение и твердо закончил: – У нас есть на кого равняться, есть с кого брать пример. И прежде всего я имею в виду наших фронтовиков. И тех, чьи имена известны всей стране. И тех, вместе с кем мы служим в эскадрилье.
Все дружно и громко захлопали. А капитан Коса, растроганно улыбаясь, опять свою мову вспомнил:
– Ось яки у нас парубки! Вот какая у нас молодежь!..
– Выступать-то они мастера, – снисходительно возразил ему Карпущенко. – Только ведь болтать – не летать…
Зубарев уже собирался сойти с помоста, но вдруг остановился. Все тотчас заинтригованно притихли. А он, словно спохватясь, сказал:
– Выступал я не ради выступления. Я выполнял комсомольское поручение. А хотелось бы послушать более достойных. Старшего лейтенанта Карпущенко, например. Или еще кого.
– Правильно! – раздалось из зала. – Просим Карпущенко.
– Михаил Григорьевич, – поднялся капитан Зайцев. – Пожалуйста.
– Нет, нет, – запротестовал Карпущенко. – Никаких подвигов я не совершал. И потом, – он ухмыльнулся, – мне поручения не давали, я не готовился. Словом, не могу…
К трибуне вышла лейтенант Круговая. И хотя мы уже знали, что она присутствует здесь, ее появление на сцене всех несколько удивило. Она-то о чем поведет речь? Ей сподручнее было бы участвовать в диспуте о любви!
Валентина, видимо, поняла, о чем мы подумали, и заговорила застенчиво, мягко, но тем не менее решительно.
– Я не летчик, – начала она. В зале засмеялись, вспомнив, наверно, реплику Карпущенко, и Круговая покраснела, стала оправдываться: – Я в том смысле, что не мне судить о летной работе. Кто как летает и как надо летать, разберутся и без меня. А я о другом. И чтобы не ходить вокруг да около, скажу прямо. Мне очень не понравилось выступление комсомольца Пономарева. Не выполнил он комсомольского поручения. То есть к докладу не подготовился. И потом этот, простите за прямоту, хвастливый тон. Абсурд, товарищи! Едва начав самостоятельно летать на реактивных самолетах, он уже заявляет: «Мы летаем не хуже других. А подвернется случай – и подвиг совершим». Вот в чем он видит счастье своего летного призвания. А если случай не подвернется? Тогда, выходит, и летать я служить не стоит? Так, что ли? В чем же тогда, по-вашему, счастье? А вот моя бабушка…
Я подивился: умеет Круговая выступать! Вон как повернула – все вдруг посуровели, задумались.
– Мы с бабушкой давно вдвоем, – рассказывала Валентина. – Мама, отец, два старших брата – все на фронте погибли. Сама, помню, сижу на уроке русского языка, вдруг как грохнет – и тьма. Очнулась уже на носилках. Оказывается, тяжелый немецкий, снаряд в нашу школу угодил. Полкласса погибло. А одна девочка без ног осталась…
Я украдкой взглянул на Пономарева. Валентин нервно приглаживал ладонью свои рассыпающиеся волосы. Волнуясь, он всегда вот так старался прикрыть белеющий над левым ухом давнишний шрам. Тоже – метка войны.
А у кого из нас нет этих страшных меток! У одних – на теле, у других – на душе. И останутся они на всю жизнь.
– Не хочу вспоминать… Не могу вспоминать и – не могу не вспоминать! – говорила Круговая. Она тоже разволновалась, и в ее голосе послышалась затаенная боль. – Бывало, как ночь, так налет за налетом. До самого утра – гул: у-у-у!.. Потом-то нас вывезли. Спасли. Нас, ленинградских детей, так и называют: спасенное поколение. А я все равно до сих пор боюсь темноты. И сирены боюсь…
Она, значит, ленинградка. А Пономарев – из Курска. А Лева Шатохин – из Гомеля. Оба они тоже были в эвакуации. Нас у матери – четверо, выехать мы не сумели. Собрались, да поздно: железная дорога оказалась перерезанной. Впрочем, так или иначе, все мы – спасенное поколение. Нас, разгромив фашизм, спасла наша армия…
– А сейчас? – гневно спросила Круговая. – Сейчас что творится? Когда дежуришь, только и слышишь: опять летят! Да кто же они, эти летуны? Ни свет ни заря вскакивают, подвешивают атомные бомбы и – к нашим границам. Да люди ли это? Или у них матерей нет? Или детей нет? Или они уже забыли ужасы Хиросимы и Нагасаки? Ведь из-за них, из-за этих, мир сейчас живет на грани войны.
– Для того мы и служим, чтобы не дать им распоясаться, – отвечая на вопросы Круговой, заметил капитан Зайцев.
– Вот! – Круговая благодарно взглянула на замполита. – Об этом и я… Когда в военкомате мне предложили послужить в армии, я сначала заколебалась. А моя бабушка… – Валентина смущенно запнулась, но тут же выпрямилась, вскинула голову: – Моя бабушка и говорит… «Раз ты нужна – иди. Благословляю. Береги мир. И пусть это будет твоим подвигом!»
– Нашим подвигом! – подчеркнуто громко сказал Зайцев. – Подвигом всей нашей армии, всего народа. Не дать холодной войне перерасти в горячую, выиграть мир без кровопролития – вот в чем мы должны видеть свой главный подвиг!
Тихо-тихо стало в зале. А Круговая кивнула и застенчиво улыбнулась:
– Спасибо, товарищ капитан. Не решалась я произносить такие слова вслух, а теперь скажу. Мне, признаюсь, очень приятно, что на нашу службу в армии люди смотрят как на подвиг. И я горжусь тем, что служу в армии… В такой армии, которая находится на переднем крае борьбы за мир во всем мире.
Ну, тут она, на мой взгляд, выразилась несколько напыщенно, даже высокопарно. Служба – это все-таки будни, а в повседневных, будничных делах не все можно назвать героическим. Тем не менее и замполит, и комэск, и капитан Коса, и все присутствующие восприняли ее взволнованную речь с нескрываемым удовлетворением. Как только она закончила, сразу несколько человек подняли руки, прося слова. А выйдя к трибуне, каждый считал своим долгом сослаться на ее выступление. Вот, мол, как сказала лейтенант Круговая, мы не должны забывать, ради чего служим и какой подвиг вершим.
Пономарев сидел, точно замороженный, добела закусив губу. Видать, сильно переживал. Кого ни послушай, все Круговая да Круговая. Как будто она и доклад делала.
А может, ему попросту неловко было. Раньше-то он в нашем кругу отзывался о ней не очень лестно, а она теперь явно затмила его и перед нами. Никто из нас больше не поверит его хвастливым выдумкам. Уж это-то он понимал отчетливо…
Когда Рябков предоставил слово замполиту, капитан отметил, что тематический вечер, по его мнению, удался, и похвалил в первую очередь опять-таки Круговую. Вообще-то он и Зубарева похвалил, и Калюжного, и многих других ораторов. Однако подробнее всего говорил о выступлении Круговой.
– Верно, очень верно подчеркнула комсомолка Круговая, что счастье – это когда нет войны. Правильно, совершенно правильно сказала товарищ Круговая, что подвиг – это прежде всего труд.
– Это сказал Зубарев, – поправил Карпущенко.
– Да, и Зубарев, – спокойно кивнул капитан. – А я хочу напомнить, что лишь социализм провозгласил труд делом чести, доблести и геройства. Вдумайтесь в это, товарищи. Именно с таких позиций мы должны смотреть и на подвиг, и на нашу службу.
– Ну, доклад заново, – покривился Карпущенко и громко спросил: – А при чем тут труд? Мы все-таки военные.
– Я тоже военный, – строго взглянул на него капитан. – И все-таки мечтаю о том, чтобы подвиги на земле совершались лишь трудовые. Чтобы нам не пришлось больше воевать. Чтобы дети наши не знали войны. И если поколение, к которому принадлежат вот эти парни, – замполит указал в сторону нашей четверки, – называют спасенным от фашизма, то оно еще острее должно сознавать свою ответственность за спасение от войн поколений последующих. И все мы именно для этого служим в армии, не так ли? Поразмыслите, товарищ Карпущенко, на досуге. Девизом сегодняшнего тематического вечера молодежь взяла слова Горького: «В жизни всегда есть место подвигу». И это так. Массовым был подвиг нашего народа в жестокой борьбе с фашизмом, массовым стал у нас и подвиг трудовой. И я никак не могу согласиться с докладчиком, будто бы подвиг способны совершать лишь люди, так сказать, для подвига рожденные. Это в корне неправильное мнение…
Пономарев поднял руку и, не дожидаясь приглашения, вскочил с места. Лицо его пылало.
– Прошу, – кивнул Зайцев.
– Я вот о чем, – сбивчиво заговорил Валентин. – Я, конечно, понимаю, что не во всем прав. Но ведь я же… У меня… Это был полемический прием. А дополнили правильно. Я могу лишь поблагодарить…
– Вот это – правильно, – улыбнулся замполит и посмотрел на Филатова: – А что скажет командир?
Майор неторопливо вышел к сцене и некоторое время молчал, как бы собираясь с мыслями, затем вдруг окинул всех добрым, теплым взглядом.
– С молодыми и сам молодеешь душой, – начал он. – И я знаете о чем думал, слушая вас? – Его полное лицо озарилось дружелюбной улыбкой: – Я, представьте себе, размечтался. Хорошо бы, думаю, прожил каждый из вас свой век без войны. Ну, чтобы лет пятьдесят без войны. Чтобы лет сто… Чтобы вообще… Но для этого, товарищи, – голос майора построжал, – для этого многое, очень многое обязан сделать каждый из вас. Докладчик здесь красиво говорил о том, как люди отвоевали небо у богов. Да, я согласен, это был подвиг. Но не меньший подвиг нужен для того, чтобы это небо было мирным, ясным, чистым…
Мы ожидали от командира эскадрильи очередного рассказа о его фронтовых делах, но он, посмотрев на часы, неожиданно оборвал речь и объявил, что у солдат и сержантов через пять минут ужин, поэтому их следует отпустить, а летный состав попросил остаться.
День был воскресный, поэтому не очень-то хотелось засиживаться в клубе и нам. Тем более – нашим, как мы называли их, старикам-женатикам. И Карпущенко демонстративно посмотрел на часы:
– Сперва собраньице, потом заседаньице. Даже в выходной…
– А ведь я задержал людей из-за вас, – перебил его комэск.
– Да-а?
Это полуудивленное, полушутливое «да» вывело Филатова из равновесия.
– Не показывайте мне своих золотых! Смотреть на часы, когда командир просит остаться, по меньшей мере, бестактно. И вообще… Сколько раз я предупреждал, что вам свои фронтовые замашки пора бросать, а вы…
– А что я? – насупился Карпущенко. – Я, кажется, сейчас не на строевом смотре, чтобы и слова не сказать.
– Он еще оправдывается, – с сожалеющей усмешкой произнес комэск. – Просили выступить – пороху не хватило, а подпускать шпильки – удержу нет.
– Болтовней к подвигу не готовят, – ухмыльнулся Карпущенко. – Вы же сами говорили, что к ним надо быть требовательнее, а теперь… Вы слышали, как этот герой тут пел? – он кивнул в сторону Пономарева. – Он уже сегодня герой. Он ас, а я, видите ли, ему развернуться не даю. Нет, что вы мне ни говорите, а я в него не верю. Летать-то он будет, и неплохо, а вот как поведет себя в трудный момент…
– Прекратите! – приказал комэск. – Опять вы… Готовых летчиков нам с вами на блюдечке с каемочкой никто не поднесет. Мы обязаны обучать и воспитывать молодых. И вы в том числе. Но не вот так…
– Нельзя и пошутить?
– Хороши шуточки! Делаю вам замечание. Хотя, – он взглянул на Пономарева, – оба вы друг друга стоите. Вас я на первый случай тоже предупреждаю.
– Слушаюсь! – вскочил Пономарев. Лицо его выразило полное сознание своей вины, и Филатов, стоявший в напряженной позе, расслабился. – Эх, молодежь! – Он укоризненно вздохнул. – Технику вам вон какую доверили, осваивать ее нелегко. Даром, что ли, год службы, нам, реактивщикам, засчитывают за два. Как, бывало, на фронте. Да так оно и есть. По сути, мы и сегодня на передовой. И нам нужны не отдельные асы, не какая-то ударная группа из числа лучших… Нам надо, чтобы вся эскадрилья была боеготовой, сплоченной, спаянной. – Майор поднял руку и сжал кулак, показывая, какой именно должна быть эскадрилья. – А что получится, если каждый будет выказывать свое превосходство над другими? Да ни хрена не получится.
Карпущенко и Пономарев стояли перед ним навытяжку. Сверля их взглядом, Филатов ворчливо произнес:
– Ну-ка представьте, начнем мы шпынять своих сослуживцев да по пустякам крыть? К чему это приведет? К отчужденности, к разброду. Разве не так?
– Так, – пряча глаза, пробормотал Валентин.
– Ну вот, понимаете, а ведете себя… Нельзя так. Летчик обязан следить за собой. Плохой человек не может быть хорошим летчиком. – Видя, что его слушают, видя смущение Пономарева, майор уже окончательно смягчился и спокойнее добавил: – Работать нам приходится на износ. За каждый полет мы расплачиваемся нервами. Зачем же еще и здесь, на земле, лишняя нервотрепка? Наоборот, надо помогать друг другу. Мы, старшие, – вам свой опыт, вы – своими знаниями делитесь. Вы же пограмотнее, чем наш брат, фронтовик. – Комэск вроде бы оправдывался за свою излишнюю резкость, и Карпущенко, тотчас уловив это, не преминул ввернуть:
– Даже у реактивного самолета есть недостатки. А ведь это, так сказать, последнее слово науки и техники.
– Что? – не сразу понял Филатов. – Что такое? – и, осмыслив услышанное, вздохнул: – Эх, вы!.. Недостатки недостаткам рознь. Не могу вообразить самолет без тормозов. Летчика – тем более. И если вы сами не отрегулируете свои внутренние тормоза, придется мне принять меры покруче.
Наступила неловкая тишина. Все понимали, что такой разговор в коллективе назревал давно. Задирист и подчас высокомерен Карпущенко. Ему нередко подражает Пономарев. С Валькой надо было давно уже построже обойтись нам с Николой и Левой. Хвастается: «Я – сын интеллигентных родителей», а сам…
Хмурясь, летчики и штурманы молчали. Я повернул голову и стал глядеть в окно.
Неожиданно за окном взметнулся знакомый ноющий звук. Сколько раз я его слышал, а все равно вздрогнул: сирена!
Командир эскадрильи поднял на нас озабоченный взгляд, некоторое время смотрел, не произнося ни слова, затем мягко улыбнулся:
– Запел наш гудок. Ишь, выводит. На работу зовет.
И, мгновенно преображаясь, снова стал таким, каким мы привыкли его видеть перед началом полетов, – собранным, подтянутым, властным: