Текст книги "Предчувствие любви"
Автор книги: Сергей Каширин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
– Новшество, – кивнул я головой в сторону ближайшего динамика. – Новинка в политико-массовой… – и вдруг осекся. Улыбка медленно сползла с полного, добродушного лица Ивана Петровича, глаза его стали колючими, чужими.
– Почему не докладываете? – жестким, холодным тоном спросил майор. И уже – на «вы»…
Совсем недавно я посмеивался над Зубаревым, когда тот забыл отдать рапорт о выполнении своего первого самостоятельного полета, а теперь в таком же положении оказался сам. Не помню, как оплошку исправил.
А Карпущенко вконец мне настроение испортил. Вроде бы и без обычного яда, но все равно как-то нехорошо хохотнул:
– Летчику на субординацию начхать!..
Майор Филатов ушел недовольный. За ним ушли капитан Коса и старший лейтенант Карпущенко. Стоянка опустела, как будто бы тут и не было парадного момента в мою честь.
– Что, полный нокаут? – подначил меня Пономарев.
– Уйди, изверг! – взмолился я. – Хоть ты-то не подсыпай соли на мои раны.
– Тю, захныкал! Да тебе сейчас плясать надо, – захохотал Валентин и, склонившись ко мне, заговорщицки подмигнул: – Ты, именинник, на ужин не ходи. Устроим небольшой сабантуйчик дома. Тебя только ждали, чтобы всей нашей капеллой…
Когда я вяло приплелся в гостиницу, в нашей комнате уже был накрыт стол. Хозяйничал Лева, проворно вспарывая консервные банки и открывая бутылки с лимонадом. Уловив мой иронический взгляд, он виновато развел руками:
– В гарнизоне сухой закон. – И первым сел, подвигая к себе банку тушенки.
– Братья, орлы! Самозванцев нам не надо, тамадой я единогласно избрал себя, – рисуясь, объявил Пономарев. Он разлил лимонад по граненым стаканам, окинул нас веселым взглядом и торжественно провозгласил здравицу: – Друзья мои, прекрасен наш союз! Так поднимем бокалы, содвинем их сразу… За наш первый реактивный шаг в небо и во славу русского оружия. Чтоб крутились турбины… Чтобы ярче горели на крыльях алые пятиконечные звезды!..
Вместе с нами за столом сидели наши штурманы – каждый рядом со своим летчиком. Пономарев чокнулся сперва с Зубаревым (Коля самостоятельно вылетел первым!), с Шатохиным и со мной, затем – так же поочередно – со штурманами и приказным тоном заключил:
– Следовать моему примеру. Залпом – пли! – и единым махом осушил свой «бокал».
Зубарев тоже поднес было стакан к губам, но вдруг люто сморщился:
– Что за гадость? Клопами пахнет!
Мы прыснули.
– Ага. Эликсир вечной молодости…
Николай спиртного никогда еще в рот не брал. Ни грамма. Курить под нашим нажимом пробовал, однако только дым пускал, не затягиваясь. А чтобы выпить…
– Пинчук, – распорядился Пономарев, – заставь своего пилотягу причаститься.
– Зачем? – хрипловатым баском отозвался тот. – Не пьет человек – принуждать не надо.
– А хотите анекдот? – Валентин входил в роль тамады.
– Ну-ка, ну-ка, – подбодрили его. – Только не очень длинный.
– Да нет, – Пономарев выразительно посмотрел на Зубарева, – в нем всего два слова. – И, помолчав, подчеркнуто, с нажимом произнес: – Непьющий летчик!..
Никто, однако, не засмеялся, да и Николай не реагировал, будто это его и не касалось. Чистое, с нежным, почти девичьим овалом лицо и полудетская линия рта делали его совсем юным. Однако я вдруг с удивлением заметил, что передо мной уже совсем не тот простодушный и наивный Коля, каким мы привыкли видеть его еще с курсантских дней. Времени с той поры, как мы приехали сюда, в Крымду, прошло не так уж и много, а Зубарев сильно изменился. И взгляд стал строже, и жесты увереннее, и в осанке появилось что-то спокойное, мужское. А Вальку он теперь ни во что не ставил.
Вот так штука! Наверно, и я уже в чем-то не тот, каким был. Со стороны-то себя не видно. Да и в тех, с кем рядом живешь, перемен вроде не замечаешь. А мы меняемся…
– Шут с ним! – махнул рукой Валентин. – Не пьет – пусть не пьет. Нам больше достанется.
Уютно стало в нашей невзрачной комнате. Приятное тепло расплывалось в груди, мягко, словно при мелком вираже, кружилась голова. Восторженно, проникновенно и чуть театрально «толкал речуху» Пономарев. Мы уплетали бутерброды да посмеивались, а он успевал и жевать, и острить, не умолкая ни на минуту.
Пьянея, он ощущал себя личностью незаурядной и трагической. Или, что называется, играл на зрителя.
– Эх, орелики-соколики, друзья мои закадычные, – разглагольствовал он. – Вот сижу я здесь с вами… Сижу в казенном номере холостяцкой гостиницы глухого, отдаленного гарнизона и пью запретное для летчика зелье. А почему? Почему я позволяю себе такое? Да может, завтра гробанусь с высоты в дикие скалистые сопки. Или сгорю, как метеорит, не долетев до земли. И никто, никто в трехтысячном году даже не вспомнит, даже не узнает, что жил на белом свете один из множества пилотов реактивной эры. И никому, никому там не будет дела ни до моих горестей, ни до моих маленьких радостей. Так почему я сегодня должен отказывать себе…
– Валя, не выдрющивайся! – оборвал его Зубарев. – Ты пьян.
– Кто? Я? Много ты понимаешь!..
Зубарева отвлек Пинчук:
– Послушай, Коля, а может, правда – по махонькой?
И тотчас все повернулись к ним, принялись уговаривать Зубарева, чтобы тот хоть немножко выпил. Зашумели, перебивая друг друга, заспорили.
Пономарев уже молчал, грустно свесив голову. Мне почему-то стало жалко его.
– Валюха, – негромко спросил я, – что ты все его задираешь? Ревнуешь?
– Кого? – вскинулся Валентин. – Его? – Покосившись в сторону Николая, он пренебрежительно хмыкнул: – Ничего ты не знаешь. Она ему тоже отставку дала. Я же говорил. Она – Круговая! Любого вокруг пальца обведет.
– Перестань.
– Перестану. Потому что ничего и нет. А задумался я о другом. Не хотелось об этом, ну да тебе расскажу, ты поймешь…
– А почему я должен пить? – доносился с противоположной стороны голос Зубарева. – Потому что все пьют? Ну и пусть пьют, а я не буду!..
– Понимаешь, мать у меня болеет. И никого у нее, кроме меня, нет, – продолжал Пономарев. – А что я ей дал? Только страдания. Тянула, растила, в люди старалась вывести. Умоляла: не ходи в летчики – пошел. А во время войны…
– Почему я не курю? – спрашивал Зубарев и сердито отвечал: – Да не хочу, и точка. Все курят? Ну и пусть курят. А я не буду!
– Эх! – печально взглянув на меня, вздохнул и поник Валентин. Однако, чувствуя потребность излить душу, тут же заговорил снова. – Понимаешь, – рассказывал он, – однажды мать получила по карточкам хлеб на два дня вперед. Отрезала по краюхе, остальное отложила. А я – тринадцать мне, дураку, было тогда! – с голодухи не удержался, и все без нее умолол. Приходит она с работы еле живая – ни крошки на столе. И в доме никаких продуктов больше нет. Ну, запричитала, замахнулась, а я…
– Сбежал, что ли?
– Хуже! – он махнул рукой. – От обиды да со злости рванул к реке – топиться. Как был одет, так и сиганул с берега в воду. Ладно, люди поблизости оказались. – Валентин усмехнулся, но усмешка была виноватой, жалкой. – Ну, привели мокренького – мать обомлела. А потом… Представляешь, никогда до этого пальцем не трогала, а тут всего батькиным ремнем исполосовала. И веришь – я ее после этого как-то сразу зауважал.
– Идиот! Весь ты тут, как на ладони. Стыдно теперь?
– Стыдно, – кивнул он и вдруг разозлился: – А, что тебе говорить! Тебе хорошо, ты один. Разобьешься – хрен с тобой, страдать никого не заставишь, и самому душой болеть не о ком. А мне? Куда я ее заберу? В нашу общагу?
– Во-во. Я же говорю – весь ты в том мальчишеском поступке. И тогда лишь о себе думал, и сейчас. Эгоист. Знаешь ведь – у меня два младших брата и сестра. Мне им тоже помочь надо.
– Ну, извини. Давай по такому поводу…
– Нет, хватит. Ты и так много выпил.
– Кто? Я? – Он пьяно засмеялся. – Ну и что? Завтра полетов нет.
За столом замолчали, он обернулся, обвел всех осоловелыми глазами и вдруг закричал:
– Николаша! Чего сидишь букой? Доставай-ка баян, выдай что-нибудь этакое, веселое! – И, выбив на столе дробь, как на полковом барабане, громко затянул: «Эх, Андрюша, нам ли жить в печали…»
– Не ори! – строго сказал Зубарев. – Зачем лишний шум? Дойдет до начальства – знаешь, какая будет реакция?
– Знаю, – захохотал Валентин, – цепная. А ты не дрожи. А то, смотрю, ты так же трусоват, как и Шатохин. Ах, ах, я пай-мальчик, и не думайте обо мне плохо. Брось! Главное – крепко держать штурвал. Если ты настоящий летчик, будь летчиком во всем.
Лева бросил на Вальку неприязненный взгляд. Однако Пономарев не заметил этого. В приливе хмельного дружелюбия он полез обниматься ко мне:
– Эх, Андрюха!
– Уймись! – отстранился я.
– Эх вы! Не понимаете вы меня, – с видом незаслуженно оскорбленного человека заговорил Пономарев, и в его голосе зазвучали хорошо различимые нотки жалости к самому себе. – Я, может, потому и смеюсь, чтобы не хныкать. И чтобы на других тоску не нагонять. А шутка – это шутка. На нее не обижаются…
Лицо его снова приняло выражение холодности и некоторой гордости, чего я в нем не любил. Все мы порой подкусывали друг друга и даже кичились своей нарочитой грубостью, но Валентин нередко терял чувство всякой меры.
До чего же мы все-таки разные! Давно живем в одинаковых условиях, делаем одно дело, читаем одни и те же книги, смотрим одни и те же фильмы, а все – разные.
Потому, наверно, по-разному и летаем.
* * *
Частенько не понимал я своих друзей.
Не понимал пока что и новой машины. Да и она не отвечала мне взаимопониманием. Хотя что с нее взять! «Молодая, – как сказал майор Филатов, – глупая».
Он по-прежнему возил нас на спарке. Получишь с утра один-два провозных, и лишь после этого поднимаешься в воздух самостоятельно. Если, конечно, позволяет погода.
Теперь, впрочем, такие вылеты назывались не провозными, а контрольными. Постепенно я все больше приноравливался к реактивному бомбардировщику, и вскоре комэск безо всякой предварительной проверки разрешил мне пойти в зону для отработки пилотажных фигур.
Чем притягателен полет? Пожалуй, прежде всего тем, что ты, человек, взмывая ввысь, уподобляешься птице. А еще тем, что в твоих руках вроде бы и не штурвал, а волшебный рычаг, которым можно запросто повернуть всю вселенную. Хочешь – качни ее вверх-вниз, хочешь – накрени влево или вправо, хочешь – ставь на дыбы или раскручивай вокруг себя и пускай волчком.
Одно плохо: там, в небесах, подчас начинает тяготить одиночество. И тогда так нужно отвести душу, перекинуться с кем-нибудь хотя бы единым словечком.
Раньше в таких случаях я заводил беседу со своей крылатой машиной. А вот с реактивной – не мог. Я уж ее и подружкой называл, и голубушкой – она в ответ лишь рычит. Так какая же тут, к чертям собачьим, беседа!
– У-у, змеюка, – посмеиваясь, говорил я. – Злопамятная. Все не можешь простить мне грубых посадок и резкого торможения. Ну ничего, никуда ты не денешься. Теперь мы с тобой связаны накрепко, и я тебя приручу.
От сердитого громоподобного рычания мне и в полете становилось не по себе, и после полета долго еще гудело в голове. Поэтому в тот день, когда комэск допустил меня к пилотажу на высоте, я перед стартом включил герметизацию кабины. И сразу оглушительный рев двигателей стал слабым, еле различимым, словно мой самолет из огнедышащего зверя превратился в ласкового мурлыку.
В тишине управлять машиной гораздо легче. Взлетев, я работал без напряжения и, кажется, совсем не думал о том, куда повернуть штурвал, какие обороты дать турбинам, какой и когда нажать тумблер. Все получалось вроде бы само собой. Могучий корабль жил моей волей, дышал моим дыханием, покорно отдавая мне свою неукротимую мощь.
Радовала и погода. Прокаленный морозом воздух был плотен, прозрачен и сух. Опираясь на него, серебристые плоскости легко несли меня вверх, и все шире открывалась взору разметнувшаяся подо мной земля. «Солдат, – спросили русского солдата, – а велика ли земля, которую ты охраняешь?»
«Солнце взойдет – там начало, – ответил русский солдат. – Солнце зайдет – там край».
Я тоже солдат. Я – солдат русского неба. Советской авиации – рядовой. Вон она какая, та земля, которую мне доверено охранять. Даже отсюда, с огромной высоты, всю ее не окинуть взглядом. Чье сердце не вздрогнет, чья душа не замрет при виде этой богатырской земли!
И крылатой машине передалось мое настроение. Она заговорила со мной. Заговорила сама.
«Что с тобой? – спросила она. – Тебя сегодня не узнать».
«Мне хочется петь, – сказал я. – Давай споем вместе. И поднимись выше. Как можно выше». И она меня поняла. И запела.
«Ты – мой командир. Повелевай, и я исполню любое твое приказание. Круче вверх? Пожалуйста. Кругами? Согласна. Это же ни с чем не сравнимое удовольствие – пилотаж. Где еще испытаешь подобное? Разве что во сне. А здесь – наяву…»
Несмотря на бесконечную пустоту, в небе было уютно. Я любовался тончайшими оттенками пронизанной солнцем голубизны. Я как стук собственного сердца чувствовал биение пламени в жерлах жаровых труб и как напряжение собственных мышц ощущал упругую силу рулей.
«О моя королева! Взгляни, какой перед нами сияющий голубизной паркет. Его мыли дожди, натирали своими боками мохнатые тучи, полировали веселые ветры. Это – для нас. Приглашаю тебя на тур виража!»
«Люблю танцевать. Обожаю галантных пилотов. Та-ра-ра-ра… Та-ра-ра-ра… Только разве это вираж? Это – вальс. А, понимаю, тебе нравятся более мужественные слова. Но будь учтив с дамой. Почему бы не совместить мужество с нежностью? Давай назовем этот танец так: вальс-вираж».
«Не смею возражать».
«У-ух! Зачем ты так резко двинул штурвалом? Или увидел нечто такое, чего еще не вижу я? Но где? Укажи. Твой друг – мой друг, твой враг – мой враг. Боевым разворотом – в атаку!..»
«Все, спасибо, – сказал я, сбрасывая газ. – Теперь пикнем и – домой».
Корабль послушно заскользил вниз. Остекление кабины на нем, в отличие от прежних самолетов, не пересекали металлические ребра. От этого казалось, что кабина сливается с окружающим пространством, и ощущение было таким, будто я парю высоко над землею сам по себе.
Право, ради таких минут стоило жить. Молодые, крепкие духом и телом, мы до самозабвения любили летать и, осваивая скоростную, маневренную машину, испытывали от пилотажа неизъяснимое наслаждение. И долго еще после посадки нас все умиляло, смешило, радовало и переполняло счастьем. А если что и огорчало, то лишь вынужденные перерывы в полетах.
Зимой подниматься в воздух приходилось, к сожалению, не часто. Мешала ненастная погода. Наши «старики» летали и в сложных метеорологических условиях. Зато на нас, молодых, в такие дни ложились все земные заботы: то гарнизонный наряд, то стартовый, то бесконечные хлопоты по уходу за аэродромом.
С утра в темноте по всему военному городку разносился деловитый скрежет лопат. Это солдаты вместо физзарядки выходили на расчистку улиц и тротуаров от снежных заносов. После завтрака такая же работа ожидала их и на летном поле. Привлекали к этому малоприятному занятию и нас.
Порой сутками напролет, а то и всю неделю без; передышки, над Крымдой с присвистом крутила свои шальные вихри северная метель. Тогда вокруг все утопало в сугробах. На взлетно-посадочной полосе не умолкая гудели снегоуборочные автомобили, стрекотали тракторы, однако сражаться с развоевавшейся зимой было не так-то просто. Глядишь, и завируха уже унялась, и ясное небо звенит от мороза, как колокол, и полетать можно бы, а возле самолетов все еще громоздятся белые сверкающие горы. Тут и со стоянки не вырулишь!
Издали казалось, что тяжелые бомбардировщики лежат прямо на снегу, поджав под себя стойки шасси. Проделывать проходы для них приходилось вручную.
Копали все. Даже майор Филатов на время оставлял свой штабной кабинет и, сняв меховую куртку, работал вместе со всеми. Завидно легкой казалась лопата в его руках. Он быстро отсекал большие квадраты слежавшегося снега, аккуратно поддевал их снизу, и они как бы сами собой летели в сторону.
Подзадоривая Ивана Петровича, с ним пытался соревноваться капитан Зайцев. Он рубил снег короткими частыми тычками. Однако от замполита комэск не отставал, хотя вроде бы и не торопился.
Белели снежные наносы и на плоскостях, и на фюзеляжах. Взойдя туда с метлами, старший техник-лейтенант Рябков и ефрейтор Калюжный снимали с валенок галоши. Там требовалась особая сноровка. Ходить по скользкой полированной обшивке в грубой обуви запрещалось, а валенки разъезжались, словно на льду.
Быстрее всех на снегоаврале уставал Шатохин. Его полное лицо пылало. Стирая со лба пот, Лева угрюмо ворчал:
– Через день – на ремень. С ума сойти. Скоро забуду, как в кабине штурвал расположен. Только и летаю, что на «ла-пятых».
Был в годы войны такой истребитель ЛА-5. Хорошая машина, грозная. Мы в шутку называли «ла-пятыми» обыкновенные лопаты.
– Летать не летаем – аэродром подметаем, – весело рифмовал Пономарев. – Ледчики – от слов: лед колем. Ну, ничего, если спишут из авиации, за плечами – профессия ледоруба. Я уже сейчас, можно сказать, готовый дворник…
Север стал казаться нам огромной, непрерывно действующей фабрикой метелей, вьюг и снегопадов. По взлетно-посадочной полосе и по рулежным дорожкам ночами безостановочно двигалась взад-вперед целая колонна специальных автомобилей. Две громадные шнекороторные машины были настоящими комбайнами. С сердитым рычанием ползли они друг за другом, заглатывая и мощной струей отплевывая снег метров на семь в сторону. Следом с лязгом и грохотом двигались щетко-плужковые, которые подскребали ледяную корку и одновременно подметали бетонированное покрытие аэродрома дочиста, как аккуратная хозяйка пол в своей квартире.
А снег валил и валил. Иной раз за ночь сугробы вырастали выше плоскостей, и нередко даже техника не могла справиться с разбушевавшейся стихией. Для подмоги спецмашинам была сооружена «волокуша» – сколоченный из бревен треугольный агрегат. Его цепляли к гусеничному трактору, и этот дубовый снаряд тараном вгрызался в спрессованные вьюгой заносы. Чтобы вызволить бомбардировщики, из снежного плена, в дело шли и такие вот самодельные приспособления, потому что стоянки самолетов, капониры и подходы к ним были слишком узкими для неповоротливых «комбайнов».
Зимняя страда изматывала самых выносливых. На ладонях вздувались мозоли, порой опускались руки. Пожалуй, один Зубарев невозмутимо относился ко Есем тяготам. Он находил в себе силы соревноваться даже с таким здоровяком, каким выглядел штурман Володя Пинчук. Во всяком случае, тот делал передышки чаще, и Николай подбадривал его:
– Тебе ли жаловаться на усталость! Мне бы твой рост. И потом учти – физический труд на свежем воздухе полезен.
Сами того не заметив, мы вскоре втянулись и в эту работу, окрепли, повеселели. Разогреешься – и рукавицы не нужны. Подзадоривая друг друга, покряхтывая, взмахивали большими совковыми лопатами, и сугробы отступали перед нашим решительным натиском.
– Снежная фантазия! – восклицал Пономарев. В голосе – радость, в глазах – неугасающие озорные искорки: – Вот бы сообразить, а? Сто грамм пива на кружечку… этого самого. Братцы, у кого блат в военторге?
– Ты в своем уме? – возмутился Зубарев.
– Да брось, Коля, с мороза да с устатку…
– Ты уже раз нарушил сухой закон. Видно, понравилось?
– А мы и тебе малость плеснем, – уговаривал Пономарев.
– Ты же знаешь, что я не пью. Отстань, а то я доложу Филатову.
– М-да, – протянул Пономарев. – Ну тебя к черту! Ты и в самом деле не вздумай Филатову стукнуть.
С тех пор Валентин никогда больше не предлагал Николе «разделить компанию» и вообще в его присутствии разговора о выпивке не заводил. Зато частенько стал называть его ярым служакой.
Нашу неразлучную четверку, впрочем, вскоре расселили. Холостые летчики и штурманы стали жить, как и летали: поэкипажно, вдвоем в одной комнате все в той же гостинице. На этом настоял капитан Зайцев. Замполит считал, что главное в экипаже – спайка и дружба. А где, как не в тесном повседневном общении, рождается полное взаимопонимание!
Была в гостинице отдельная большая комната отдыха. Там мы собирались, чтобы поспорить, обменяться впечатлениями, поделиться новостями. Глухой, отдаленный гарнизон – Крымда, однако и на нее середина двадцатого века обрушивала все многообразие своих острых проблем. Не только днем, на занятиях по марксистско-ленинской теории, но и здесь, в своем тесном кругу, хотелось высказаться по самым различным вопросам, начиная с политики и кончая событиями спортивного сезона.
Жизнь военного пилота, как ничья другая, неразрывно связана с международной обстановкой. Обострился какой-то очередной политический конфликт – у нас сразу же объявляется повышенная боевая готовность. Разгорелась где-то так называемая локальная война – нам приходится нести дежурство на аэродроме. Приутих немного накал мировых страстей – облегченно вздыхаем и мы.
Да и сама по себе летная работа с ее огромным напряжением требовала хоть какой-то нервной разрядки. В полете, особенно в длительном, за штурвалом сидишь молча. Тяжело тебе – молчишь, радостно – тоже молчишь. Прикрикнешь иногда в сердцах за что-нибудь на машину или похвалишь за послушание, но нельзя же без конца разговаривать с одной машиной. Хочется и с кем-либо живым потолковать. И хотя иной раз после приземления прямо-таки с ног валишься от усталости, ноги сами несут тебя к друзьям. Задушевная приятельская беседа снимает напряжение лучше самого доброго вина.
В часы досуга мы устраивали шахматные турниры, в сотый раз прослушивали любимые пластинки, читали стихи, пускались в пляс. И песня, песня! Она звучала в гостинице почти каждый вечер.
Песен о летчиках, к сожалению, пока что очень и очень мало. Авиация развивалась так стремительно, что поэты и композиторы далеко отстали от недоступных для них скоростей и высот.
А мы и здесь нашли выход: сложили песню сами. Слова написали сообща, а музыку подобрал на баяне Зубарев.
Запевал обычно старший техник-лейтенант Рябков.
Мы самые обычные ребята, Веселые и верные друзья, Но нас недаром гвардией крылатой Давно зовет армейская семья…
Николай аккомпанировал. Мы дружно подхватывали припев:
Клубятся тучи Чернее сажи, Бьют стрелы молний Вдоль фюзеляжей…
Верно подмечено. Летишь порой, а в небе громоздятся зловещие, иссиня-черные облака. Кучевообразные, проще говоря грозовые, достигают десятка километров высоты. Стоит перед тобой такая широченная, аляповатая «колонна», и видеть ее жутковато: во все стороны ослепительными зигзагами летят, сверкая, молнии.
Но мы проходим, Со шквалами споря, Над городами, Над синим морем.
Красиво звучит песня, когда ее поют с настроением, с таким чувством, словно о себе самих.
И гордо реют. Крылья косые, Оберегая Небо России.
А мелодия так и берет за душу. Пономарев увлекся, дирижирует без палочки:
Умеем мы сражаться до победы. Враги затронут – спуску не дадим. А если надо – сядем на ракеты И до любой планеты долетим.
Шатохин весь отдался песне и стал, ну честное слово, очень похож на мечтающего мальчишку, у которого еще нет никакого прошлого, а есть лишь безмятежное настоящее и хорошее, ясное будущее. Пономарев выглядел совсем по-другому. Брови Валентина были сурово сдвинуты, глаза блестели, и очень хотелось узнать: какие картины проходили перед его мысленным взором? Он с особым подъемом повторил слова припева:
И гордо реют Сверхзвуковые, Оберегая Небо России…
Отзвучала песня, и в комнате долго длилось молчание. Задумались ребята, а во взглядах светится нечто такое, будто все стали ближе, роднее. Одна семья. Да ведь так оно и есть. И мечты у нас одни, и помыслы, и дела, и цель одна…
– А я, ребята, письмо получил, – первым заговорил Зубарев.
– Откуда? От кого? – оживился Пономарев.
– Наши пишут. Из Подмосковья.
Наши – это те, с кем мы вместе закончили училище. Естественно, все заинтересовались, как у них идут дела, опередили они нас в полетах или так же «тянут лямку», поднимаясь в небо от случая к случаю.
Письмо было коллективное, но по почерку мы узнали руку нашего училищного комсорга Олега Маханькова. Если верить ему, их группе очень повезло. Летают вовсю. Досыта. За последний месяц даже устали. Погода выдалась чудная, под стать той, о которой у Пушкина сказано: «Мороз и солнце», ну и, само собой, приходилось вылезать из кабин только на время дозаправки самолетных баков топливом.
– От дают! – позавидовал Лева. – Сказки! – не поверил Пономарев. – Заливают, хохмачи.
Начало было лишь присказкой, сказка, как и положено, оказалась впереди. Дальнейшее повествование, точно радуга всеми цветами спектра, изобиловало междометиями по поводу тех благ, которые дает близость огромного густонаселенного города с театрами, ресторанами, музеями, стадионами и универсальными магазинами, с уютной тишиной библиотек и, конечно же, с веселой толпой на ярко освещенных улицах.
Лева вздохнул: нам похвастаться при всем желании было нечем. Кино в офицерском клубе – два раза в неделю, да и фильмы не из новых. Возле бильярда – очередь, в библиотеке за ходовой книгой – тоже.
– Хвастовство! – Пономарев с подчеркнутым пренебрежением бросил прочитанное письмо на стол. – И вы поверили? – Он постоял минуту в раздумье и вдруг вскинул голову, рассмеялся: – Ведь им до Москвы – две поездных остановки по нескольку сотен километров. Ну, мы им сейчас тоже накатаем!..
– А что? Это идея! – радостно загалдели мы. – Рисуй!
И Пономарев начал «рисовать».
«Край, в котором мы живем, – сочинял он, – чертовски живописный. Находится он от вас за семью морями, за высокими горами, за широкими долами, за дремучими лесами. Шлем вам отсюда свой боевой привет.
Подобно Москве городок наш расположен на семи холмах. Не пытайтесь искать его на картах – в отличие от столицы он возведен несколько позже, но и здесь имеются свои достопримечательности. Взять хотя бы Дом пилотов. Это – настоящий дворец изящной архитектуры с роскошными залами. Библиотека, между прочим, находится в отдельном здании, и не случайно: в ней очень богатый фонд. В читальном зале – уют и тишина. А самое неожиданное – просторный спортивный зал – и представьте! – с плавательным бассейном. Наконец, рядом с прекрасной гостиницей, в которой мы живем, – шикарное кафе «Северная березка». Там по вечерам – танцы под духовой оркестр».
В общем, насочинял Валька под нашу диктовку с три короба. Мы подписали письмо не только вчетвером, наши штурманы тоже руку приложили. И вся наша братия была очень довольна. А что ж? Все развлечение.
– Валька, перечитай главное, – попросил Лева. – Как мы летаем.
И Валентин завелся как артист: «В дни нашего прибытия сюда в небе были дурные знамения. Среди ночи над сопками разразилась страшная буря, а перед рассветом во мраке летали хищные птицы неизвестной породы. Навстречу им ввысь взмыла стая наших гордых соколов, и стервятники вынуждены были удалиться в сторону моря.
Вместе с соколами поднимались и небезызвестные вам соколята. Ведущий сокол сразу признал их равными в своей богатырской стае. А сейчас они достигли таких высот, которые вам, друзья, пока что и не снились».
– Как? – улыбнулся Пономарь.
– Порядок! – засмеялись все разом. Но что ни пиши, что ни выдумывай, Крымда – не сахар. С каждым днем здесь все более сильным становится ощущение отдаленности от шумных и веселых городов, от тех больших и малых радостей, без которых подчас неполной кажется жизнь.
Сколько же времени прошло с тех пор, как мы сюда прибыли? Два месяца или вечность? Пожалуй, две вечности кряду.
В комнате водворилась тишина. Слышнее стал шелест бьющей в стекла окон снежной крупы. На дворе снова вовсю гуляла вьюга. У меня, как у старика перед ненастьем, тупо ныла поясница, а завтра с утра опять нужно будет браться за лопату. Аэродром постоянно должен содержаться в боевой готовности.
– Слушали радио? – заговорил Шатохин. – На каком-то там атолле произвели еще одно испытание. Может, потому и погода испортилась? Чего доброго, и снег радиоактивный.
Никто ничего Леве не ответил.
– Что ж вы, черти, приуныли? – нараспев протянул Валентин и повернулся к Зубареву: – Вдарь, Коля, по всем клавишам. А я – сбацаю!
И гоголем пошел по кругу. Пальцы Николая весело забегали по перламутровой клавиатуре баяна, а Валентин с азартом пустился в пляс.
В комнате сразу прибавилось народа. Кто в форменной тужурке с погонами, кто в рубахе с расстегнутым воротом, а кто и попросту в пижаме, лейтенанты и старшие лейтенанты, летчики и штурманы, техники и офицеры аэродромных служб – все входили не церемонясь и рассаживались на свободных стульях. Кому места не досталось, тот стоял, прислонясь к стене. Обстановка была непринужденной, домашней.
Внезапно баян всхлипнул и умолк, точно подавился. Пономарев резко обернулся, да так и застыл в неестественной позе. В один миг водворилась та почтительная тишина, которая в армейском коллективе обычно свидетельствует о появлении начальника.
– Добрый вечер! – послышалось сдержанно и глуховато, и мы увидели командира эскадрильи. – Продолжайте, – махнул он рукой.
Рябков, вскочив, предложил ему свой стул.
– Спасибо! – Майор Филатов спокойно, не торопясь, снял шинель и ушанку, повесил их возле двери, пригладил ладонями свои еще завидно густые волосы.
Наблюдая за ним, я вдруг подумал, что он чем-то напоминает нашего училищного инструктора старшего лейтенанта Шкатова. Нет, не внешностью, а умением держать себя в любой обстановке, манерами, что ли. Тот вот так же заглядывал к нам вечерами на огонек. И умел вот так же сделать вид, что не замечает смущения подчиненных. А от этого и ты сам чувствуешь себя увереннее.
Зубарев снова растянул баян. Пальцы его в первый момент надавили не те кнопки. Но, уловив сигнал Пономарева, он перетряхнул лады на плясовую.
А Валентин как будто только Филатова и ждал. Лукаво сощурясь, он вдруг топнул перед ним ногой, с полупоклоном выбросил вперед руку и, выворачивая кисть, сделал широкий приглашающий жест.
Все оживленно зашумели, задвигались. На языке танца это могло означать лишь одно: «Вызываю на круг!» Да ведь майор не пойдет! Командир все-таки, между ним и нашим братом – вон какая дистанция. Но комэск встал. И тоже смиренно поклонился. Неужели пойдет? Вот будет номер!
– Да разве так пляшут? – молодо выпрямившись и воинственно вскинув тяжелый подбородок, Иван Петрович полуобернулся к Зубареву: – А ну-ка, брат, подсыпь жару!
Он вдруг преобразился у нас на глазах – подтянулся, стал выше, стройнее, даже как бы помолодел. Глядя куда-то вдаль, он, кажется, уже никого не видел и ничего не замечал. Он как будто и баяна не слышал – прислушивался к чему-то внутри себя.
– И-эх!
Музыка, чувствовалось, переполнила все его существо. Молодо откинув голову, он с непостижимой для его комплекции легкостью сорвался с места и понесся, и завертелся, рассыпая азартный перестук каблуков. Пономарев восторженно ухнул и на одних носках ринулся следом. И они пошли чесать ногами, то залихватски наскакивая друг на друга, то порывисто расходясь и выделывая черт те что.