Текст книги "Предчувствие любви"
Автор книги: Сергей Каширин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Пат и Паташон, – говорили о них в эскадрилье. А Пономарев, подтрунивая, спрашивал Зубарева: – И как ты только нос с таким противовесом поднимаешь?
Иронический смысл его вопроса был вот в чем: взлетая, летчик при разбеге машины должен соразмерно с нарастанием скорости тянуть штурвал на себя, – иначе говоря, поднимать нос самолета. А кабина штурмана на новом бомбардировщике расположена в передней части фюзеляжа. Чем большую поместить в нее кладь, тем ощутимее будет нагрузка на руль высоты из-за нарушения центровки. При взгляде на массивную фигуру Пинчука невольно возникала мысль о том, что «поднимать» его Зубареву куда как тяжело. Вот Пономарев и подначивал.
Николай не умел отбиться шуткой, отводил взгляд:
– Поднимаю, как видишь.
– Тренировки помогают? – не унимался Валентин. Умел он, умел задеть за живое. Тон вроде безобидный, а на самом деле опять шпилька: не зря, мол, без устали возишься со своей ржавой «штангой».
– Пустобрех! – злился Николай. – Ума у тебя палата, да ключ от нее потерян… – Глаза его смотрели печально и строго.
Ах, любовь, любовь!
Жили-были два хороших парня.
Жили-были два давнишних приятеля.
А стали соперниками.
* * *
И что они в ней нашли? Не знаю.
Нет, она, конечно, не дурнушка. Скорее, наоборот. Но не такая уж и красавица. Да, оказывается, и постарше каждого из нас. А выглядит совсем девчонкой. И если бы не офицерские погоны, вряд ли бы они оба в нее влюбились. В особенности Валентин, падкий на все необычное.
Мы попытались было выпытать у Круговой, как она попала в армию, давно ли здесь служит и нравится ли ей в авиации. Она отшутилась: «Военная тайна! Да к тому же у женщины прошлого нет, есть лишь настоящее и будущее…»
Хитра? Значит, умна. Ведь говорят, хитрость – второй ум. Может, и так.
Что еще? Ну, хорошая радистка, этого у нее не отнимешь. Когда разговор заходит о литературе, видно, что начитанная. Недавно увидела в руках у Пономарева роман «Кавалер Золотой Звезды» и спросила, понравился ли мне образ главного героя. А я смотрю на нее и глазами хлопаю. Если честно, то и половины не осилил. Пономарь из рук выхватил. Название ему понравилось.
– Татарская, – подсказал он мне, – татарская фамилия…
А у меня и вовсе мозги на массу замкнуло. Какой еще, думаю, Ибрагим-оглы?
– Да Тутаринов, – засмеялась Круговая. – Тутаринов…
А я от злости себя кулаком в лоб треснул. Я же теперь для нее пустое место. Где уж мне судить о всяких там лирических тонкостях, если у меня не башка, а порожняя емкость. Ах, недотепа!..
Когда Валентин в пику мне начал расхваливать роман, Круговая с ним не согласилась. Однако спорить не стала, повернулась к Зубареву:
– А вы, Коля, как считаете? Вы согласны?
– Я чужих мнений не разделяю, – ухмыльнулся тот. – Я имею свои.
Ай да Николаша! Ему тоже палец в рот не клади. А Круговая словно засветилась вся:
– Правильно. Нужно иметь свое мнение.
А, да ну ее! Что это я все о ней да о ней? Так, чего доброго, у двух соперников появится третий.
Нет уж, дудки! Если на то пошло, то я – настоящий однолюб. И, конечно же, не такой, каким она выставила Валентина, а совсем в другом смысле: я люблю небо. Одно небо! И это – на всю жизнь.
Почему я еще мальчишкой начал думать и мечтать о небе?
Почему люди издревле вознесли к облакам божественную колесницу громовержца Перуна?
Почему наши предки посадили любимого героя народных сказок на ковер-самолет?
Почему и сегодня каждый из нас, глядя в небо, испытывает чувства необъяснимого волнения и счастья?
Почему мы завидуем птицам и, получая все блага на земле, тоскуем о недоступной нам высоте?
Не потому ли, что и самих этих благ не было бы без неба?!
Небо – это свет.
Небо – это солнечное тепло.
Небо – это воздух, которым мы дышим.
Небо – это облака и живительный дождь.
Небо открывается человеку в младенчестве, едва он начинает видеть мир, и остается с ним до последнего часа, пока он не закроет глаза навсегда.
Небо неразлучно с человеком, и человек неразлучен с небом, как и с самой Землей, которую оно окружает своим голубым ореолом.
Я могу часами любоваться небом и думать о нем. Оно приходит даже в мои сны. Не будь неба – не будет и меня.
Небо, мое русское небо!..
Поздравляя Зубарева с его первым самостоятельным полетом на реактивном корабле, я откровенно признался ему:
– Знаешь, Коля, завидую я тебе. Может, и нехорошее это чувство зависть, а вот – завидую.
– Чего же тут нехорошего? – просто отозвался он. – Я тоже завидую.
– Кому?
– О, многим. Покрышкину, например, Кожедубу…
– Славы хочешь? – вырвалось у меня. Сам того не заметив, я невзначай повторил слова, которые говорил ему Пономарев, и поспешил оправдаться: – Понимаешь, молоды мы еще равнять себя с такими людьми.
– Молоды? – переспросил Николай. – А Кожедуб? Кожедуб стал дважды Героем, когда ему не было еще и двадцати пяти…
Ну и друзья у меня, ну и ребята! Один вслух мечтает, как бы поскорее совершить подвиг, другой столь же открыто заявляет о том, что равняется на героев! А я? Разве я имею право быть в чем-то хуже их?
Только в том-то и беда, что я отставал. Вскоре следом за Зубаревым самостоятельно слетали и Пономарев, и даже Шатохин, а меня майор Филатов все еще возил на спарке, все учил. И если когда-то, особенно после выпуска из училища, я тоже мечтал о подвиге, то теперь стыдился об этом и вспоминать.
Посмотришь на Шатохина – не узнать. Чувствовалось, что он обрел уверенность в себе. Вспоминая свои недавние страхи и опасаясь подначек, Лева старался скрыть переполнявшую его радость, но все равно не мог сдержать счастливую улыбку. Его пышущее здоровьем лицо сияло, глаза светились безграничным дружелюбием.
Снова воспрянул духом и Валентин. Ощущение успеха всегда подхлестывало его, приподнимало, как на крыльях. Он ходил фертом и, казалось, готов был здесь же, на самолетной стоянке, пойти колесам.
– Николаша, – с усмешкой, тоном балованного любимца публики задирал он Зубарева. – Это правда, что ты читаешь все книги подряд в том порядке, в каком они расположены в библиотечном каталоге?
– Нет, в обратном, – обрезал Зубарев. Вот что дает ощущение собственной значимости.
А у меня на душе кошки скребли. Мне было неловко перед товарищами. Летал-то я хуже их, и поэтому чувствовал себя как бы неполноценным.
– Не унывай! – в приливе неуемного озорства Валентин дружески хлопнул меня по плечу. – Весь полет – это сплошная ошибка, и надо ее исправить – хорошо посадить самолет.
И сам засмеялся, довольный своей выдумкой.
Хорошо ему острить, а мне не до шуток. Он уже, можно сказать, настоящий пилот, а я до сих пор и рулить-то толком не научился. Иной раз при пробеге после приземления или при повороте так давану тормоза, что они визжат, точно их режут. Пронзительный визг перекрывает гудение двигателей, звучит как протяжный стон, как жалоба: «ыыы!.. ы-ы-ы!..» Тяжелый корабль дергается всем своим огромным телом и словно бы с болью орет: «Да за что же ты меня так терзаешь?!»
Рулежная дорожка узка. Того и гляди съедешь за кромку. Не застрять бы, как недавно Зубарев, в сугробе. Не оказаться бы на обочине…
А сам полет? Сегодня обычный полет требует такой подготовки, такого напряжения и такой отдачи, какие вчера еще нужны были разве что для рекорда.
Я вроде бы и не такой уж слабак, чтобы совсем ничего не соображать. Реактивный самолет в сравнении с винтомоторным куда лучше! Он не уклоняется в сторону при разбеге для взлета. Мощные двигатели быстро развивают достаточную тягу, и сразу же после отрыва от земли можно без выдерживания переходить в режим набора высоты. Поставишь машину чуть ли не на попа, она и полезла вверх, опираясь на струи ревущего пламени. Но скорость, скорость! Не успел глазом моргнуть – высота первого разворота. Еще раз моргнул – уже и облака под тобой. А посадка…
С посадкой у меня и не заладилось. Причем всерьез и надолго. Смущала слишком большая скорость спуска. Когда земля мчится на тебя как шальная, когда все внизу так и мелькает перед глазами, чертовски трудно быть хладнокровно-расчетливым и прицельно-точным. Однажды я так приложил спарку к бетонке, что она захрустела всеми своими металлическими суставами.
Сижу в кабине, чувствую – все тело у меня мгновенно покрылось горячей испариной, а переживать-то некогда: надо работать, держать направление, тормозить. Жму, жму на тормозные педали – где там! Колеса крутятся, крутятся – так мне и аэродрома не хватит. Ну, я и придавил посильнее. Вдруг слышу – бах, бах! – словно две мины на посадочной полосе взорвались, и из-под фюзеляжа – черный дым. В ноздри ударил острый, едкий запах жженой резины, раздался невыносимо противный лязг и скрежет. Что случилось? Пожар, что ли?
– Как сидишь? – не выдержав, рявкнул со своего инструкторского кресла майор Филатов. – Разул машину, шалопай! Куда смотришь?!
Тут только до меня дошло, в чем дело. Когда я слишком резко тормознул, на зажатых мертвой хваткой колесах лопнули и превратились в лохмотья покрышки колес. Тяжелый корабль бежал теперь на металлических ребордах, высекая из бетонированной полосы искры. Ладно еще, что произошло это во второй половине пробега, а то, пожалуй, не выдержали бы и реборды.
– Ну, братец, мне аварийщики не нужны, – вылезая из кабины, отрезал комэск.
При этом он так на меня глянул, что подо мной качнулась и завертелась земля. Ведь выгонит, медведь, выгонит из эскадрильи, попрет в легкомоторную авиацию, и не видать мне реактивной, как собственных ушей.
И Карпущенко не преминул съязвить:
– Мазила! Настоящий летчик – это знаешь кто? Художник! Он должен уметь, по крайней мере, к трем вещам подходить – к земле, к женщине и к буфетной стойке. А в тебе я что-то такой сноровки нигде не замечал. – И смотрел на меня, как на школьника. Хуже – как на закоренелого двоечника.
Колеса на спарке тут же поставили новые и о происшедшем мне не напоминали, да сам-то я забыть неприятный случай не мог. С тех пор и пошли у меня нелады с посадкой. Сделаю круг в небе для расчета перед приземлением, начинаю пологий спуск, все вроде бы идет честь по чести, и Филатов молчит в своем инструкторском кресле, а я уже жду окрика: «Как сидишь! Куда смотришь!..»
Как, как! Да словно и не в кабине самолета, а на остекленной веранде многоэтажного дома. Этот неистово гудящий и кренящийся дом надо вывести из головокружительного снижения с таким расчетом, чтобы над поверхностью аэродрома колеса шасси оказались на высоте одного метра. Лишь тогда, плавно подпуская машину к земле, можно думать о мягкой посадке. А что делать, если у меня то два, то полтора, то вообще черт его знает сколько!
От злости, от стыда и переживаний в моей никчемной башке – полный сумбур. Иногда мне и самому казалось, что никакой я не летчик, а действительно беспомощный и непонятливый мальчишка. Учат, учат, и все без толку. Мазила и есть.
Как раз в эти дни Карпущенко из-за плохой погоды вынужденно приземлился на аэродроме истребителей-перехватчиков. Там он со своим экипажем и заночевал. А когда возвратился, у него только и разговоров было, что о переучивании наших воздушных собратьев. К ним якобы пришли новые реактивные боевые самолеты, а спарка такой модификации не пришла. Так они, если верить Карпущенко, и без спарки обошлись – сразу начали летать на боевых машинах.
– Вот это летчики! – говорил он и при этом многозначительно посматривал в мою сторону. – А тут некоторые… А тут из-за некоторых…
Приходилось терпеливо молчать. Спорь не спорь, огрызайся не огрызайся, он во всем прав. Обстановка «холодной войны» заставляла не только истребителей, но и нас, бомберов, перевооружаться с винтовых самолетов на реактивные в предельно сжатые сроки. А я, выходит, не только сам отставал, но, занимая нашу единственную спарку, мешал и другим. Словом, куда ни кинь, – кругом виноват. Самолюбие мое жестоко страдало. Хоть плачь!
А подчас я чувствовал себя и вовсе случайным в авиации человеком, попавшим в реактивную эру чуть ли не из каменного века. Там, в далеком-далеком прошлом, я уныло понукал понурую клячонку, ходил за плугом, махал косой, вручную жал. На мизинце левой руки у меня до сих пор не сошел след от пореза серпом.
Эх, товарищ старший лейтенант Карпущенко, воевать-то я не воевал, а пахать пахал. Ничего, что рукояти плуга были выше плеч, я дотягивался. Надо было! Фронт и тыл были едины…
А Зубарев? Чтобы работать на станке, он взбирался на специально подставленный ящик. Снаряды вытачивал…
Правда, станок – это все-таки станок, техника. А мне, когда фашисты разграбили наш колхоз, земельку ковырять доводилось даже сохой. Орало, дьявол его возьми, орудие производства времен первобытнообщинного строя! Гожусь ли я после этого в реактивщики? Норовистой конягой править и то не так-то просто, а тут – вон какой зверь. Фыркнет – из стальных ноздрей и дым, и пламя. Змей-горыныч!..
Здесь, в эскадрилье, мне, по сути дела, не повезло. Надо же, аккурат перед тем, как сесть за штурвал этого чудища, я по прихоти судьбы вынужден был длительное время летать на допотопном биплане. Его и самолетом-то назвать язык не поворачивается. Задрипанный четырехкрылый шарабан, а не самолет. Ныне в авиации он все равно что в колхозе соха. Пожалуй, лишь в таком забытом богом медвежьем углу, как Крымда, этот поистине музейный экземпляр и сохранился. Словно нарочно, для контраста, чтобы нагляднее сопоставить одну эпоху воздухоплавания с другой. Только мне-то не сопоставлять – на собственном горбу разницу ощутить пришлось. Ну-ка попробуй пересядь с тихоходной небесной таратайки на реактивный громовержец!
– Я почему хорошо летаю? – спрашивал Филатов и сам же отвечал: – Прежде всего потому, что уже на многих типах машин летал. Опыт, стало быть, у меня, перенос навыков.
А какой перенос навыков у меня? На стареньком аэроплане – примитивный тарахтящий моторчик, здесь – двигатели реактивные. Сопла у них – кратеры вулканов. Да и моща! Там тяга – сто лошадиных сил, тут у каждой турбины – тысячи. Там в обшарпанной, открытой всем ветрам кабине – ручка да рычаг газа, тут под пуленепробиваемым прозрачным колпаком – настоящая лаборатория. Глянешь на приборы – глаза разбегаются, а мне показания бесчисленных стрелок надо уметь читать с полувзгляда.
«Дрессированные!» – сказал об этих чудо-птицах майор Филатов. Дескать, испытатели их на всех режимах проверили, и наше дело – садись да погоняй.
Так-то оно, может, и так, однако испытатели прошли – лишь тропинку наметили, а дорогу торить нам. И еще неизвестно, какие там, впереди, встретятся кочки да колдобины. Тем, кто пойдет следом, будет уже легче. А нынче не мешало бы иной раз и приостановиться, оглядеться да осмотреться не торопясь, прежде чем сделать очередной шаг.
Где там! О передышке можно было лишь мечтать. В Крымду прибыла еще одна большая группа новых бомбардировщиков, эскадрилья спешно перевооружалась, и майор Филатов целыми днями не вылезал из кабины спарки, стараясь побыстрее ввести в строй всех пилотов. Взлет, полет по кругу, посадка. Взлет, полет по кругу, посадка. И так – изо дня в день.
Двужильный наш комэск. А я устал. Устал от непривычной нагрузки. Устал от одуряющего грохота турбин. Устал от своих неудач, от собственных невеселых мыслей.
По утрам, в часы предполетных медицинских проверок, ко мне начал слишком уж внимательно присматриваться наш эскадрильский врач. Да хитренько так, чтобы я и не замечал. Замерит своей пукалкой кровяное давление, градусник под мышку сунет и начнет вокруг да около. Никаких изъянов в моем здоровье он не находил и, словно бы недовольный этим, ворчливо назидал:
– Предполетный режим надо соблюдать, молодой человек, режим! Пораньше ложитесь спать. Что?.. Знаю я вас. Небось допоздна за какой-нибудь трясогузкой ухлестываете.
– Что, уж и в кино сходить нельзя?
– Перед полетами – нельзя! Никаких отрицательных эмоций!
– А если комедия?
– Тем более! Все, что излишне возбуждает, летчику вредно. Летчик должен уметь отказываться от многого.
Я-то знал, что со мной происходит, да не сознался бы в том даже Шкатову. Из памяти у меня никак не выходила та злополучная посадка, когда при торможении лопнули покрышки колес. Уж больно противными были тогда скрежет, лязг и грохот стальных реборд по бетону посадочной полосы! Да еще искры летели – мог возникнуть пожар. С того случая, если честно признаться, поселился в моей душе страх: я опасался повторить такой, почти аварийный пробег после неудачного приземления. Но сказать вслух, что я чего-то там боюсь… Нет, у меня не поворачивался язык. Словом, я загонял болезнь внутрь, и она, как того и следовало ожидать, выходила боком: что ни посадка – новый ляп.
После очередного моего ляпа майор Филатов безнадежно махнул рукой: «Сила есть – ума не надо!» – да с тем и ушел, не простившись. Видать, пришел конец его терпению. Тут окончательно ухнули мои честолюбивые замыслы.
Несмотря на усталость, в гостиницу я теперь не спешил. Не хотелось видеть укоряющих глаз труженика Николы. Не согревало молчаливое сочувствие Левы, раздражали шуточки Валентина. И вообще, чего стоит мужчина-неудачник, достойный жалости! Может, не ждать, пока меня турнут, самому подать рапорт? Пусть переведут в истребительную авиацию – там летчик все-таки в самолете один, ему, пожалуй, полегче – не надо отвечать еще и за экипаж. Или, может, плюнуть на свое самолюбие и уйти совсем? В конце концов не все же могут быть летчиками… Надо смотреть правде в глаза!
В таком минорном настроении и застал меня у спарки капитан Зайцев.
– Переживаешь? – спросил он.
– Допустим, – насторожился я. – А что?
– Да ничего особенного. Поговорить надо.
Я с трудом сдержал себя, чтобы не сказать ему лишнего. Заведет сейчас во спасение. Нет, надо извиниться и сразу уйти.
– Чего надулся, как мышь на крупу? – улыбнулся замполит и как-то необидно укорил: – Ишь, кипяток! К нему с добром, а он на дыбы. Посмотрел бы сейчас на себя в зеркало – пылаешь.
– Да устал я, товарищ капитан, очень устал, – вырвалось у меня. – До того устал, что вот так плюнул бы на все и ушел куда глаза глядят. Не способен на реактивном летать, так чего уж тут пыжиться.
– Что я слышу? И от кого! Решил, значит, навострить лыжи?
– Да я же это… Не совсем… Не в прямом смысле.
– А я в прямом. Один уйдет, второй уйдет, третий… Всем трудно, все и уйдут, так, что ли? А летать кто будет? Кто будет служить в армии? Обстановка-то вон какая – не хуже меня знаешь.
Обстановка, что и говорить, была сложной. «Перекуем мечи на орала!» – громко звучал призыв советских людей, обращенный к народам всех континентов. Однако в заморских кузнях по-прежнему ковались мечи. В небе еще не успели развеяться тучи недавно отгремевшей войны, а горизонт уже затягивало новыми. Да какими! Эти огромные грибовидные облака, осыпающиеся смертоносным пеплом, были зловещими предвестниками невиданно страшной грозы. И находились человеконенавистники, которые торопили ее приход.
– Вот, смотри, – капитан Зайцев достал из кармана газету и, протягивая мне, хлопнул по ней ладонью: – Читай…
В глаза сразу бросились отчеркнутые красным карандашом строчки: ««Атомная бомба несет более легкую смерть!» – со змеиной улыбкой вещал в своем интервью газете «Пост Диспетч» отец холодной войны Джон Фостер Даллес».
А чуть ниже еще одно, тоже подчеркнутое красным карандашом, «заявление» подобного рода: «Дайте мне пятьсот стратегических бомбардировщиков, и я сокрушу коммунизм!» Это уже слова другого отца «холодной войны» – Дугласа Макартура.
В свое время Гитлер грозился завершить войну таким ударом, от которого «содрогнется все человечество». Того называли бесноватым, этих – бешеными. Таких, кроме как силой, ничем не образумишь. Сила нужна, реальная сила!
– Каждый самолет, каждый летчик у нас сейчас на учете, – продолжал замполит, – а ты…
Я молчал. А что скажешь, все правильно. Садясь в кабину реактивной машины, я всякий раз напрочь отстранялся от всего земного. Полет – каждый полет, а учебный в особенности – очень труден, и за штурвалом нельзя думать больше ни о чем, кроме как о пилотировании самолета. Все мысли, все чувства – работе, и только работе. Не ошибиться бы в показаниях приборов, не допустить бы аварии из-за собственной оплошности. Не зря говорят, что летчик, как и сапер, ошибается один раз. Вот я и заставлял себя забывать обо всем постороннем. Но заканчивался полет, заканчивалась летная смена, и жизнь снова несла все свои заботы и тревоги.
Когда на аэродроме замирал грохот турбин, в Крымде можно было услышать, как падают снежинки. И все равно тишина казалась напряженной, тревожной, словно предгрозовой. Такая тишина воцаряется в тот момент, когда разряжают бомбу замедленного действия с секретным и сложным взрывным механизмом.
А разряжают ли?..
В обстановке непримиримого противостояния двух социальных систем вся пресса постоянно шумит о необходимости разрядки международной напряженности, но дальше разговоров дело пока что не идет…
– Забирай парашют, пошли, – кивнул Зайцев, а когда мы зашагали в сторону высотного домика, как бы между прочим сказал: – Толковый у Рябкова механик. Старательный.
– Кто? Ваня Калюжный? – уточнил я. – Ну, так он ведь уже третий год служит. Опытный специалист. Жаль, уволится скоро.
– Нет, он не увольняется, – возразил капитан. – Подал рапорт – просит оставить на сверхсрочную. Пишет, что, мол, в такой обстановке солдату рано снимать шинель.
Я даже приостановился. Вот ведь как получается! Солдат сознательнее… Крепко поддел меня замполит! И еще делает вид, будто заговорил об этом как бы мимоходом. Пытаясь оправдаться, я смущенно пробормотал:
– Вы все же не так меня поняли. Просто слишком уж часто приходится слышать, что летчиком надо родиться.
– Ишь, как тебе мозги вкрутил этот ваш фанфарон!
– Зря вы так. Валентин хороший парень. Да и не от одного него я это слышал. Майор Филатов тоже…
– Что – тоже? Я от него такого не слыхал.
– Ну, не дословно… Но примерно… Дескать, плохой человек не может стать летчиком, летчики – люди особого склада, и все такое…
– Согласен, – горячо заговорил капитан. – Да и я врожденных способностей не отрицаю. Взять Нестерова. Он не только мертвую петлю… Он еще и конструктором был. Или Арцеулов… Он и тайну «штопора» разгадал, и потом хорошим художником стал. А Чкалов… И Чкалов, и Покрышкин, и Кожедуб – прирожденные пилоты. Может быть, неповторимые. Но не с пеленок же они взлетели, не за здорово живешь совершали подвиги. Ра-бо-та-ли! А ты, извини, рассуждаешь, как школьник младших классов. Не мне тебе напоминать, что Покрышкин свою знаменитую формулу воздушного боя разрабатывал и обосновывал на фронте, сочетая теорию с практикой.
– А Водопьянов еще и писатель. А Иван Шамов, когда потерпел аварию, поэтом стал, – начал было я и замолчал. Сообразил, что противоречу сам себе.
Видя мое смущение, замполит потрепал меня по плечу:
– Дошло?.. То-то же… И о тебе я с командиром толковал. Он в тебя верит. Не верил бы – и возиться не стал.
– Так и сказал?
– Сказал, есть летчики, которые ловят все на лету. Другие, наоборот, медлительны. Реакция у них замедленная. Зато если уж схватят, то накрепко. Навсегда. – Зайцев улыбнулся и, прощаясь, протянул руку: – Ну, бывай. Мне – в штаб. – Помолчав, спокойно добавил: – А сегодняшний наш разговор останется между нами. Со временем сам посмеешься над своими пустыми страхами…
* * *
Не знаю, о чем он там толковал с майором Филатовым, но в дальнейшем комэск стал относиться ко мне заметно терпеливее. Детально обговаривал со мной каждый элемент полета на реактивной машине. Сам-то он пилотировал ее виртуозно, словно это был не тяжелый бомбардировщик, а трехколесный велосипед. Только что задом наперед не летал.
Если я в чем-то ошибался, командир теперь не повышал голоса, замечания делал спокойно, и воркотня его стала сдержанной, более добродушной. Сидя за столом в классе, он вдруг выдал:
– При взлете загорелась лампочка «пожар»…
– У меня? Когда?..
– Да я же вводную даю, вводную! Отвечать нужно мгновенно, реакцию у себя вырабатывать. Взлетели – падают обороты…
– Обороты?.. На каком двигателе – левом или правом?..
– На обоих! На обоих, дорогой! Не тяни резину.
– Ну, это… Проверяю, включены ли изолирующие клапаны.
– Правильно. На правом развороте отказал левый двигатель.
– Вывожу из разворота. Затем…
– Вот так. Так отвечай всегда!.. Чтобы от зубов отскакивало. Тогда и в полете дело на лад пойдет. Там в затылке чесать некогда…
Еще более сдержанным был теперь комэск в кабине спарки. Я знал, что у него там установлено зеркало, глядя в которое, он мог наблюдать и за каждым моим движением, и даже за выражением лица. Но не было ни единого окрика, хотя я нередко того заслуживал. Вместо нотации слышалось грубовато-добродушное: «…Сутулиться молодому не след. Зачем фигуру портишь? Девчата не жалуют вислоплечих… В кабине мое тело – уже не мое, оно машине принадлежит. А к бронеспинке надо – вплотную. Управляют не только руками и ногами – всем туловищем. Даже тем местом, которым сидишь…»
Большая скорость, непрерывный рев двигателей, большая высота, напоминающая о том, что ты можешь упасть, необходимость быстро читать приборы и моментально реагировать на их показания – все это сковывало, вызывало ненужное напряжение. Я подчас не просто сутулился – цепенел. И здесь как нельзя кстати было доброе слово инструктора. Расслабляясь и смелея, я пилотировал самолет увереннее и в свою очередь выдавал шуточку:
– А головой? Голова тоже для пилотирования нужна?
– Гм, – хмыкнул Иван Петрович. – Читал я когда-то книженцию «Всадник без головы». А вот летчиков безголовых что-то не видывал…
Уже через минуту я о своей шутке пожалел. Приближалась земля, и снова началось черт те что. Машина меня не слушалась, а я не понимал ее, точно мы с ней мешали друг другу. Вверх-вниз, вверх-вниз. Не пологий спуск, а волнообразное раскачивание.
– Спокойненько, спокойненько, – опять зазвучало в шлемофоне. – Придержи штурвал, придержи. Во, хорошо. Порядок. Она же молодая еще, глупая, с ней ласково надо. Вот так. Не тот летчик, кто взлетел, а тот, кто сел…
Но когда наша «молодая-глупая» коснулась наконец бетона посадочной полосы, и Филатов и я на какой-то миг оцепенели. Вместо мягкого касания получился грубый удар и следом – здоровенный «козел». Не испытай этого сам, я никогда бы даже не предположил, что тяжелая стальная громада может прыгать резвее и выше футбольного мяча. А скорость гасла, крылья могли вот-вот потерять подъемную силу…
Штурвалом я сработал словно в полусне, но мое движение было удивительно своевременным и точным. Взмывание прекратилось, машина вновь пошла к земле. Опасность до предела обострила все чувства, и я вдруг ощутил, как руль глубины опирается на воздух. Ощутил вроде бы и не через штурвал, а самой ладонью. Все мое существо переполнила странная и неуместная радость: вот оно! Вот так, наверно, и птица ощущает воздух крыльями! Счет высоты шел уже на сантиметры, но укрощенный бомбардировщик был покорен моей руке и по-птичьи мягко опускался на шершавый бетон. Опустился и побежал, будто все еще не желая признавать мою власть.
– Эх, всадник! – Филатов все же не сдержал вздоха.
С досады я резко выжал тормозные педали. Раздался противный визг. «Тьфу, дьявол! Опять! – мысленно выругал я сам себя. – Сундук с гвоздями! Рано обрадовался, тюфяк!..»
А в наушниках все тот же глуховатый, негромкий голос:
– К теще на блины торопишься? Или нервишки шалят? Так ты держи их в кулаке. А чтобы мягче тормозить, тренируйся, на цыпочках ходи, на цыпочках. Спать ляжешь – под одеялом ступнями двигай…
Выбираясь из кабины, я поглядывал на Филатова с недоверием: смеется, что ли? Нет, он не шутил, глядел на меня прямодушно. И вдруг весело объявил:
– Все. Кажется, отнянчился. Полетишь сам.
У меня и вовсе глаза на лоб полезли: это после такого-то «козла»?
– Чего зенки вылупил? Полетишь. Козел-то козлом, но исправил ты его сам. Что и требовалось. Шуруй на боевой!
Самостоятельный полет – всегда радость, а я и не обрадовался. Наоборот, разволновался. Сердце застучало в ребра, точно кулак о стену, аж больно стало. Но не отказываться же в самом-то деле! Не то – снова вывозные. Нет уж, полечу!..
И я полетел. Нервы были напряжены, как у солдата, который слишком долго ждал команды «в атаку», но я все же полетел. И слетал нормально.
Хотя, честно говоря, от чрезмерного возбуждения действовал чисто механически. Даже там, вверху, толком не огляделся. Где уж тут любоваться небесными пейзажами, если все мое внимание было сосредоточено на пилотировании самолета! В кабине и то все плыло перед глазами, словно в тумане. Добрых полторы сотни шкал и циферблатов наперебой подмигивали мне своими разноцветными стрелками, но я видел лишь авиагоризонт, вариометр, указатель скорости да счетчики оборотов турбин. Эти приборы были самыми необходимыми, не видя их, я просто не мог бы лететь. А уж летел… Не летел – ощупью шел. Рулями работал осторожно, плавно, боясь сделать лишнее движение. И ни на минуту, ни на одну минуту не забывал о двигателях. Как они, мои реактивные, гудят ли, тянут ли? Гудят, гудят, тянут!..
Так что же, может, меня опять обуял страх? Нет, страха я не испытывал. Давно, во время войны, мать однажды послала меня к партизанам. Я должен был сказать, что она прийти в лес не сможет, но не прошел и сам, попал под перекрестный ружейно-пулеметный огонь. С одной стороны оказались немцы, с другой – партизаны. А я лежал в поросшей кустами низинке, и пули с леденящим душу посвистом секли надо мной листву и с фронта и с тыла. Вот тогда мне действительно стало страшно. Но там-то я был безоружным тринадцатилетним мальчишкой, а сейчас моей воле повиновался могучий боевой корабль. Мы составляли с ним единое целое, мне передавалась его неукротимая сила, и впечатление было таким, как будто я вел грозную машину в бой.
И я выиграл этот бой! Победил!..
Самого себя победил!
А разве это не победа?!
Именно так – как победителя! – меня встречали на аэродроме. Не успел выбраться из кабины – спина и плечи заныли от крепких объятий и увесистых хлопков. Мускулы еще не расслабились, тело казалось деревянным, чужим, словно там, в небе, меня кто-то всего измолотил, а теперь добавили и приятели.
Были дружеские рукопожатия, подковырки и смех, была традиционная листовка-«молния», на которой красовался мой шаржированный портрет. Потом из динамиков местного радиовещания над самолетной стоянкой громко зазвучал голос капитана Зайцева. Замполит во всеуслышание поздравил меня, последнего из нашей неразлучной четверки, с успешным самостоятельным полетом на реактивном бомбардировщике.
Как раз в этот момент ко мне, дружелюбно улыбаясь, подошел командир эскадрильи.