Текст книги "Предчувствие любви"
Автор книги: Сергей Каширин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Что делать? Врубить моторам форсаж и, пока не поздно, уйти на второй круг? А если моторы не заберут? Трахнешься – частей и костей не соберешь.
Онемевшая рука до боли стиснула и чуть отжала штурвал. Самолет, словно задумавшись, на мгновение завис, вяло качнулся и камнем ухнул вниз. Инстинктивно втянув голову в плечи, я падал отдельно, а сердце – мое сердце! – падало отдельно. У-уфф!..
Долгим-долгим, затяжным, до тошноты противным было секундное падение. Как будто чья-то холодная и безжалостная пятерня сграбастала, сжала в комок мои внутренности и рывком подтянула их к самому горлу. Наконец – удар! Встряхнувшись, словно собака, выскочившая из воды, машина сделала отчаянный прыжок.
«Козел»… Здоровенный, дикий «козлище». Сердце юркнуло в пятки. С хрустом, готовые отвалиться, содрогнулись, затрепетали плоскости. Прося пощады, гулко охнули, застонали гидравлические амортизаторы.
В смотровом стекле – пустота. Как высоко я взмыл? Где земля?
– Держи, держи!.. Добирай! – загремело в наушниках.
Это – голос руководителя полетов. По его подсказке я почти бессознательно шевельнул штурвалом и успел смягчить второй удар. Бомбардировщик подпрыгнул уже не так высоко, затем сделал еще несколько мелких подскоков и, подрагивая на стыках бетонных плит, побежал по посадочной полосе. Казалось, он подрагивает от только что пережитого страха.
– Тормози! – уже спокойнее подсказал мне руководитель полетов. И все же не сдержал гнева, выдал: – Отруливай к чертовой матери! Убирайся к едрени-фене!
Это уже не юмор. Это суровая авиационная проза. Не до учтивости, не до тонкостей в обращении, когда один покоритель воздушной стихии чуть не разгрохал самолет, а за ним на посадку заходят такие же другие. Того и гляди наскочит задний на переднего – от них всего ожидать можно.
Я и сам понимал, что нужно поскорее освобождать бетонку, но мой норовистый бомбовоз продолжал взбрыкивать по-козлиному даже после пробега. Срывая на нем закипевшую злость, я на всю катушку дал газ и с силой даванул левый тормоз. Тяжелый корабль обиженно взревел, резко крутанулся на одном колесе и, опрометью выскочив на рулежную дорожку, понесся по ней, как ужаленный.
А злиться-то мне следовало на самого себя. Пыжился: сяду – все позавидуют. Сел! В лужу сел. «Доказал»!..
За мной садился Шатохин. Ему, видимо, понравились мои «козлы», и он отколол целую серию собственных, еще более резвых. Одному аллаху известно, как уцелела его машина.
Аэродром, к счастью, был пустым, эскадрилья еще не вернулась, и никто из бывалых пилотов этих художеств не видел. Зато видел Карпущенко, и нашего самолюбия он не пощадил.
– Покажитесь, голубчики, покажитесь! – встретил он нас на стоянке. – Носы не расквасили? И шишек не набили? Как же вы это, а? Такого кордебалета я давно не видал.
Оправдываться и что-то возражать ему из-за вполне понятной скромности мне не хотелось. Молчали и остальные. Но наше молчание лишь распалило старшего лейтенанта.
– У вас что – шестеренки в мозгу позаржавели? Летчики! – гремел он. – Какой дурак вас учил? Гробовозы!
– Полегче на поворотах! – негромко, но внятно выдал вдруг Пономарев.
– Что? – дернулся Карпущенко. – Ты что сказал?
– А ты не кричи, – весь напрягшись, отрезал Валентин. – Здесь глухих нет.
– Ах вы!.. – старший лейтенант, казалось, задохнулся от возмущения. Глаза его недобро сузились, будто он смотрел в прорезь прицела. И все же совладал с собой, заговорил, как бы снисходя к заносчивым юнцам: – Ах портачи вы зеленые… Ну что с вас возьмешь! Вам сразу после училища – бац по две звездочки, вот вы и возомнили. Тоже, мол, офицеры. Только офицеры-то вы офицеры, а летчики пока никакие. Нас во время войны как летчиками делали? За полгода. А летали мы лучше, хотя сержантами были и до лейтенанта три года топали.
– Вы три года, а мы – все шесть. Даже шесть с половиной. Люди за такой срок университеты кончают.
– Ломоносовы, ешь твою корень!.. Грамотеи!.. Это откуда же вы шесть лет наскребли?
Тут уж мы все взбунтовались. И, перебивая друг друга, принялись объяснять. Подготовительная спецшкола – три года. Какая такая подготовительная? Обыкновенная. Спецшкола ВВС – или товарищ старший лейтенант не знает? Так вот, подготовиловка – три года, летное училище – тоже три. Да еще на полгода наш выпуск задержали – дали дополнительно программу боевого применения. Это что – хала-бала или как?
– «Хала-бала»… «Программа»… – зло передразнил Карпущенко. – Не знаю, какая уж там программа, а вот пороха-то вы не нюхали – это ясно. Я за ведущим как ходил? Как привязанный. А почему, спрашивается? Да потому! Знал, отстану – собьют. А вы как в строю держались? Да вас бы «мессера» как цыпленков по одному посшибали. Что?.. Молчите? То-то же. А посадка?..
Прижал он нас, загнал-таки в угол. Шмыгая носами, мы смущенно переминались с ноги на ногу. Неподалеку возле самолета работали, проводя послеполетный осмотр, капитан Коса, ефрейтор Калюжный и другие механики. Они видели, как Карпущенко нас распекает, и нам было неловко.
– Аэродром-то нам незнакомый, – хмуро буркнул Лева Шатохин. – Подходы опять же… И машины… Приноровиться надо…
– Во-во! Плохому танцору всегда что-то мешает! – Старший лейтенант взглянул на нас с полным сознанием своего превосходства. – Эх вы!.. А на фронте как было? Я не успел доложиться о прибытии, командир меня хоп – и в кабину: «Твое дело за мой хвост держаться!» Ну я и держался. Зубами держался! Не удержись – не стоять бы сейчас вот здесь. А вы… Е-мое, птенчики! Телепались весь полет, как опилки в проруби, да еще и на посадке чуть машины не угробили…
– Перекурим, товарищ старший лейтенант? – Валентин полез рукой в карман за папиросами.
– Курите, – в голосе Карпущенко послышались усталость и безразличие. Дескать, что с вами толковать! Хмурясь, он все-таки начальственным тоном предупредил: – Только подальше от самолета!..
С минуты на минуту над аэродромом должна была появиться возвращающаяся эскадрилья, и нам хотелось хоть ненадолго остаться в своем кругу. Мы вчетвером, как побитые, поплелись к ближайшему капониру.
– Видали горлодеров? – услышал я за своей спиной голос Карпущенко. – А начни с ними нянькаться – они вообще на шею сядут.
Никто из нас даже не обернулся, чтобы посмотреть, с кем он там делится своими впечатлениями. Не все ли равно!
– Где уж нам, – идя со мной, обиженно бубнил себе под нос Пономарь. – Он – пилотяга, а мы – так себе, мелкая шушера. Нам только и остается, что подобострастно взирать на него снизу вверх. Как будто я виноват, что позже родился и не успел на фронт попасть. А если на то пошло…
В чем-то он был прав. Старший лейтенат Шкатов тоже как-то обмолвился о том, что чувствует себя вроде в чем-то виноватым, поскольку не воевал. Был он во время войны инструктором, но рвался на передовую, подавал рапорт за рапортом, да ему отказывали. Он потом даже нумеровать стал эти свои «челобитные», только начальство на всех налагало неизменно одну резолюцию: «Некем заменить здесь». А после тринадцатого рапорта вызвали Николая Сергеевича в штаб и строго разъяснили, что работа летчика-инструктора, который готовит воздушных бойцов, приравнивается к боевым вылетам. Однако прошла война, об этом как-то забылось, вот и получается, что он, отличный летчик, все-таки не фронтовик. Его бывшие ученики давным-давно майоры да подполковники, а он все еще старший лейтенант. А ведь и поседел-то он из-за них, своих бывших курсантов. Как выпускает каждого в первый самостоятельный полет, так и ходит по аэродрому сам не свой. Уж это-то мы своими глазами видели.
Мы-то, конечно, вообще не в счет – пацаны. Словом, вроде за спиной фронтовиков отсиживались. Да вот ведь какая штука: не за спиной, а на оккупированной территории. Легко ли было?
Никогда не забуду, как у нас в деревне эсэсовцы партизанку вешали. Привязали веревку на сук огромной вербы. Людей со всех хат согнали, даже баб с грудными младенцами, далее старух. Окружили толпу с автоматами да с овчарками, хошь не хошь – гляди! Это чтоб впредь партизанам зареклись помогать.
Так и повесили, сволочи… Ну, так мы-то тогда, да и потом не корили своих за то, что они отступили, бросили нас беззащитными. А теперь перед Карпущенко в виноватых оказались: «Пороха не нюхали, не воевали!»
И не только перед Карпущенко. Кое-кто из инструкторов и в училище нас маменькиными сынками называл. Чтобы, значит, уколоть, подстегнуть. Только это било мимо цели. Были и у нас отцы, да полегли на войне. Кто под Москвой голову сложил, кто под Берлином. Мы поневоле с одними матерями росли. Маменькины сынки!
А у меня и матери давно уже нет. В сорок первом фашистские каратели расстреляли…
Молчу я об этом, сам как-никак мужик. А сердце щемит, щемит…
– Чего нос повесил? – хлопнул меня по плечу Пономарь. – Переживаешь из-за своих дурацких «козлов»? Наплюй и забудь! Смотри на такую ерундистику с высоты трехтысячного года. А? – довольный своим остроумием, он засмеялся: – Людям тридцатого века сегодняшние треволнения – тьфу! Тем паче чьи-то личные неурядицы. Истории подавай великие дела! Ко всякой будничной мелочишке она безразлична.
– Филозоф! – усмехнулся я. – Мыслитель гарнизонного масштаба.
– У-у, бука! – укоризненно протянул Валентин и вдруг, понизив голос, чтобы не слышали Зубарев и Шатохин, с ухмылкой предложил: – Махнем-ка на радиостанцию, а? Погреемся. Новости узнаем. Чего тут на сквозняке торчать?
Уже по одному тому, как он заговорил, нетрудно было догадаться, что его туда тянет. Вернее, не что, а кто.
– Газуй один. Только смотри, не сорвись в штопор. Уж больно крутые виражи гнешь, – отшутился я. И приотстал, сделав вид, что на ветру никак не раскурить сигарету.
Пономарь тотчас принялся что-то нашептывать Леве. Но тот, войдя в капонир, лишь угрюмо хмурился и, глубоко затягиваясь папиросой, выпускал такие клубы, будто хотел поставить вокруг себя дымовую завесу.
А мне опять и опять вспоминалась моя грубая, почти аварийная посадка. Черт побери, а ведь я сегодня запросто мог разбиться. И для трехтысячного года это действительно не имело бы ровно никакого значения.
* * *
Истории – что! История знай себе шествовала вперед. Спокойно шествовала. Невозмутимо.
Об этом ежедневно кричали заголовки в газетах, об этом вещало радио. Московский диктор, зачитывая очередное «Заявление ТАСС», внушительно и торжественно провозглашал:
«Никому и никогда не повернуть колесо истории вспять!»
Вращаясь вокруг своей условной оси, земной шар с непостижимой скоростью мчался в солнечные дали реальной бесконечности. Должно быть, от вращения, а возможно, от исполинской поступи истории тревожно подрагивали континенты.
Тревожно было и у меня на душе. Наверно, от перенапряжения в неожиданно трудном полете еще болели мышцы рук и ног. Или я малость простудился? Тяжелой, будто налитой свинцом, казалась голова, ломило и стучало в висках.
Время тянулось как допотопный биплан против встречного ветра. Или, может, это лишь для меня?
Летать на бипланах мне не доводилось. Да, признаться, не очень-то и хотелось. В военной авиации этих небесных тихоходов оставалось с каждым годом все меньше. Даже в училищах первоначального обучения им на смену пришли верткие, похожие на истребители, красавцы монопланы. В небе, подобно белым молниям, уже сновали серебристые реактивные самолеты. В Крымде таких, правда, пока что не было, но, добиваясь сюда назначения, мы верили: они должны появиться и здесь. И если бы кто-то сказал, что в строевой части мне придется начинать свою летную службу на стареньком деревянно-тряпичном ПО-2, я счел бы такие слова злой шуткой.
А судьба распорядилась иначе. Впрочем, не судьба, а комэск майор Филатов.
Когда старший лейтенант Карпущенко доложил ему о том, как мы летали и как варварски сели, командир эскадрильи внешне спокойно отнесся к рапорту нашего ведущего. Даже вроде бы с юморком:
– Значит, козлили?.. Все козлили?
– Зубарев и Пономарев чуть легче, – соблюдая справедливость, уточнил Карпущенко. – А эти двое, – он ткнул пальцем в меня, потом в Леву, – чудом не гробанулись.
– Так-таки чудом? – комэск не сдержал иронической улыбки. – А может, просто присказку оправдали: «Летчик без «козла», что соловей без голоса»? То есть не тот пилот, кто «козла» не выдает, а тот… – Он не договорил. – А вот почему они все-таки не гробанулись, надо подумать…
Мы с Левой переглянулись и оба разом вздохнули: куда гнет? Во всяком случае таким тоном не хвалят. И мы не ошиблись, майор продолжал:
– Все хорошо, что хорошо кончается. А все же «козел» – скотина поганая. И лучше его на посадочной не зреть. Посему придется мне лично присмотреть за этими прыткими козлятниками. А сие означает только одно: с бухты-барахты их в небо не пускать. Всех четверых. Вот так, однако.
– Обрадовали! – вспыхнул Пономарев. Редко с ним такое случается, никогда наш Валюха не краснеет, а тут хоть прикуривай от лица. Разобиделся и за себя, и за нас: – Кругом, выходит, виноваты! – пульнул он, набычившись.
– Ошибаешься, лейтенант! – живо возразил ему майор Филатов. – Виноват только я. А вы… Вы сегодня выдержали первый и очень серьезный экзамен. Так сказать, по нужде. Своего рода боевое крещение. Й по этому поводу будет специальный приказ. Но прошу и меня понять: впредь такого риска не допущу! В любой обстановке.
М-да… Вот ты его и пойми. А внешне, казалось, прост. Вроде даже какой-то вяловатый. Посмотришь со стороны – шествует мешковато, переваливаясь с боку на бок, невольно усмехнешься: медведь! Задники в рыжих, словно вылинявших, унтах скривлены, в накладные карманы поношенных брюк небрежно впихнуты перчатки. Он их, наверно, и не надевает: обветренные кисти рук в царапинах и ссадинах, как у мастерового.
И куртка на нем такая же поношенная, с вытертыми до блеска рукавами. На левом плече – пятно от алюминиевой краски. Полы тоже в пятнах – от авиационного бензина и масла. Сразу видно, что майор залезал не только в кабину – во все закоулки крылатых машин.
Судя по его внешнему виду и по простоте в обхождении, мы легкомысленно поначалу и решили: простак и добряк! Оказывается, не то и не другое. Говорит с усмешечкой, а тебя корежит, как бересту на огне.
Еще более строгим предстал он перед нами во время нашей беседы в его кабинете. Придя в назначенный час, мы сунулись к нему все сразу, но он сухо распорядился:
– По одному!
Первым, не постучав, вошел Пономарев. Почти в то же мгновение он выскочил назад. Постоял в замешательстве, ни на кого не глядя, и робко постучал в дверь. Нам было слышно, как после разрешения войти Валентин подчеркнуто громко рапортовал:
– Товарищ майор! Лейтенант Пономарев прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы.
Мы переглянулись. По уставу. Строго по уставу!
Так оно и было. Комэск сразу дал нам понять, что между обыденным, вольным разговором и служебными взаимоотношениями существует весьма определенная грань.
В кабинете командир казался холодным и отчужденным. Принаряженный как бы специально для беседы с нами в бостоновый, видимо, недавно сшитый костюм, он восседал за огромным двухтумбовым столом. Из-под форменной двубортной тужурки виднелась свежая, хорошо отутюженная рубаха с аккуратно повязанным галстуком. На плечах – новенькие, еще не обмятые погоны, на груди – знак военного летчика первого класса и четыре ряда орденских планок. Ни за что не сказал бы, что это тот самый мешковатый увалень, который шастал по аэродрому в меховом обмундировании!
Вероятно, для того, чтобы вызвать нас на откровенность, майор поговорил сначала с каждым в отдельности о том о сем, а вроде бы и ни о чем.
Когда мы, уже чуть осмелев, расселись на стульях все четверо, Пономарев вдруг выразительно посмотрел на меня и указал глазами под стол. Я проследил за его взглядом и не сдержал усмешки. Ох, Пономарь! От него не ускользнуло, что под острыми стрелками чуть вздернутых брюк у нашего комэска были видны модные клетчатые носки. Мелочь для военного человека вроде бы и не существенная. Но она позволяла надеяться, что майор не такой уж и педантично придирчивый в уставных формальностях.
На эти мысли наводила и обстановка в небольшом командирском кабинете. Слева в углу помещался массивный несгораемый сейф для секретных документов. Над его дверцей была наклеена пожелтевшая бумажная табличка с надписью: «Ответственный – капитан Филатов». Будь Иван Петрович педантом, он приказал бы заменить эту наклейку тотчас после получения им майорского звания.
Изрядный беспорядок царил и на рабочем столе. Два громоздких телефона были едва видны за высокими стопками положенных одна на другую папок, книг и справочников. Вразброс лежали цветные карандаши, циркуль, ветрочет и целый набор линеек: масштабная, навигационная и резная – командирская. Из-под прозрачной плексигласовой пластины торчали загнутые и уже изрядно потрепанные схемы аэродрома и пилотажных зон, переснятый с чертежа на фотографическую бумагу план-график летной работы. Поверх валялись совсем уж лишние здесь погнутые плоскогубцы, сплющенный снаряд от скорострельной авиационной пушки и обломок неизвестной, тщательно отполированной детали. Я не сразу догадался, что это половина лопатки от ротора реактивной турбины.
Беседуя с нами, Иван Петрович брал то одну, то другую из этих вещей, задумчиво вертел перед глазами и перекладывал, как бы выбирая для нее более подходящее место. Трудно было понять, слушает он нас или занят какими-то своими мыслями. Это сковывало, отбивало охоту говорить, и почему-то рождалось предположение, что командиром эскадрильи Филатов стал по стечению случайных обстоятельств.
Бывает же так: предшественник получает повышение или увольняется в запас, а освободившуюся должность занимает его заместитель. И не потому, что так заведено, а просто выдвигать в данный момент больше некого.
Похоже, и Филатов из таких. При первой встрече с нами еще в училище он по-свойски балагурил, здесь, в Крымде, сам нас в гостиницу проводил, хотя мог приказать, чтобы это сделал посыльный, а теперь устроил формальный прием. Зачем? Не исключено, что от неопытности, от неуверенности в себе придерживается не им заведенной традиции. Потому и сидит набычившись, крутит в пальцах какие-то безделушки. Небось самому скучно, а как вести себя, не знает. Или, может быть, уже составил о каждом из нас весьма определенное мнение, и мы ему просто неинтересны.
– А теперь о вашей стычке с Карпущенко, – вдруг озадачил нас майор. – Подробности опускаю. Наплевать и забыть, как говорил Чапаев.
И опять мы смущенно замялись. И это Карпущенко доложил! Неприятно!..
– Я, товарищи, вот что скажу, – строго продолжал комэск. – Карпущенко я знаю. Он, конечно, резковат, но, видать, и вы хороши. Поэтому сразу предупреждаю, давайте без фокусов. А то вы, гляжу, уж больно строгие судьи. Ни один из вас не подумал, что Карпущенко – фронтовик. Его нервы или ваши? Да и возраст… И опять же… ответственность. Кто за кого отвечал в этом вынужденном полете? – Он без перехода посмотрел на Зубарева: – Сколько вам лет?
– Я… Мне… Вы меня спрашиваете? – растерянно замигал Николай.
– Да вы своей молодости не стесняйтесь. Летчики и должны быть молодыми. Но – с одним условием, – Филатов медленно перевел укоряющий взгляд на Пономарева, – ни в коем разе не легкомысленными. А вы как себя ведете? «Бу-сде… Бу-спок…» Пижоните? Держите себя в узде!
Зазвонил телефон. Подняв трубку, командир озабоченно нахмурился. Ему, должно быть, сообщали что-то тревожное или неприятное, и он, не церемонясь, махнул рукой в сторону двери:
– Можете быть свободны.
– Побеседовали, – хмыкнул уже за дверью Валентин. А на улице недовольно сказал: – Да-а, тут надо ухо держать востро…
На следующий день утром Филатов официально представил нас эскадрилье. Туго затянув ремни, в шинелях, застегнутых наглухо до самой верхней пуговицы, мы с подобающим моменту молодцеватым видом стояли перед боевым строем. Когда командир называл фамилию, каждый из нас делал шаг вперед, выступая для всеобщего обозрения.
– Прошу любить и жаловать, – произносил при этом майор, будто не мог найти других слов, и было неловко слышать одну и ту же, отдающую старомодностью фразу.
Трудно оставаться самим собою в такую минуту, когда на тебя устремлены многие пытливые взоры незнакомых и, несомненно, видавших виды людей. Напыжась, Зубарев задрал голову, колесом выпятил грудь: вот он я, смотрите! И вдруг – о, ужас! – с шинели у него с треском отскочила оторвавшаяся пуговица. Вжик – и в снег.
Ох, этот массовый пошив одежды для выпускников офицерского училища в военторговском ателье. На живую нитку!.. Сконфуженный Николай стоял ни жив ни мертв. Беззвучно смеясь – в строю все-таки! – перед ним колыхнулись шеренги офицеров и солдат.
– Смир-рно! – сердито прогремело над плацем. Все враз замерли. А Филатов, сделав паузу, так же громко и со значением распорядился: – Начальник штаба, зачитайте приказ.
Какой приказ? О чем? Любопытно.
– За инициативу, выразившуюся в добровольной подготовке бомбардировщика к вылету по тревоге…
Еще не вникнув в стандартные, привычные для военного человека формулировки, мы заволновались.
– За выполнение ответственного полетного задания в обстановке, приближенной к боевой, лейтенантам…
(Мама родная, это же о нас! Это – нам!)
Старательно, чтобы не ошибиться, или, может быть, для большей весомости, начальник штаба чуть ли не по слогам зачитал наши фамилии, помедлил, переводя дыхание, и отрывисто, с расстановкой выкрикнул:
– Объявить… благодарность!
Радостно екнуло и зачастило, запело сердце. Счастливый восторг холодком пробежал по спине. Вот оно – долгожданное признание. И это – лишь начало. А впереди…
Впереди – вся служба. И если уж летать, так летать! Для того мы и учились, для того и прибыли сюда, на самый край света. Отныне в небесном царстве, в воздушном государстве пойдет-потечет наша гордая молодая жизнь. Там, в холодной бездне стратосферы, покроются инеем ранней седины наши буйные головы. Мы будем летать выше всех, дальше всех и быстрее всех. Никакие тяготы, никакие передряги не заставят нас раньше времени сложить свои закаленные крылья. На землю мы спустимся лишь тогда, когда прозвучит сигнал отбоя всемирной тревоги…
Вот куда взыграла мысль. Меня, да конечно же и моих друзей, переполнили, захлестнули, воспламенили такие вот, или примерно такие жаркие чувства. Стремясь выразить их со всей полнотой, мы дружно гаркнули:
– Служим Советскому Союзу!
Довольный не меньше нашего, майор Филатов весело вскинул руку к ушанке:
– Становитесь в строй!..
Мы долго еще не могли прийти в себя, внутренне ликуя и в то же время испытывая некоторое смущение.
В строгих рядах эскадрильи каждый знал свое место, раз и навсегда определенное согласно боевому расчету. Впереди – летчики. Вся передняя шеренга – одни летчики, и в зтом угадывался символический смысл. Летчик – первый среди воздушных бойцов. Он всюду должен быть первым – и здесь, на земле, и там, в небе. Во второй шеренге – штурманы, затем стрелки-радисты. Тоже как бы в соответствии со значимостью их боевых ролей. А за ними – вся «техническая моща», как сказал капитан Коса.
Приятно на равных влиться в такой строй. Приятно сознавать, что ты здесь необходим. Но, как на грех, рядом оказался старший лейтенант Карпущенко. Окинув нас холодным взглядом, он обронил:
– А я не поздравляю.
До чего же он все-таки непонятный человек! Занозистый! Ке знаешь, как и реагировать. Трудно будет найти с ним общий язык. Или я слишком много значения придаю мелочам? Может, не обращать внимания? Вон как Зубарев – будто и не слышит. Кремень! А Шатохин?
Леву занимало совсем другое.
– Товарищ майор, – озабоченно спросил он, – нам теперь на построение каждый день ходить?
– А как же?! – удивился комэск. – Непременно. Построение, если хотите, проверка нашей боеготовности. И тут уж давайте без всяких. Ливень, вьюга, град, камни с неба – ничто не должно задержать. Иди, ковыляй, ползи, но, будь добр, явись как штык. Ясно?
– Так точно! – смущенно отозвался Лева.
Как того и следовало ожидать, после нечаянной удачи у нас началась полоса затяжной невезухи. Мы заикнулись было о том, что готовы наравне со всеми выполнять любые полетные задания, но комэск и слушать не стал. Потребовал сдать экзамены по всем тем предметам, которые были пройдены нами в училище. То есть, объяснил он, таков порядок, а нам казалось, что ему просто нужно чем-то занять нас, отставленных от полетов.
И оказались мы с того дня не на аэродроме, а в учебной базе.
База эта при столь солидном ее наименовании снаружи смахивала на обыкновенный щитовой барак. По определению Пономарева, тот же унылый стиль «баракко», что и у нашей не весьма гостеприимной гостиницы. Внутри, по длинному коридору, точно в аэродинамической трубе, весело гулял сквозняк. Справа и слева вдоль коридора располагались тесные, разделенные тонкими перегородками классы. Сидишь в одном, а слышно все, о чем говорят в соседних. А когда хлопала входная дверь, неказистое дощатое здание вздрагивало, словно от пушечного выстрела. Попробуй-ка поторчи здесь с утра до ночи – забудешь даже то, что знал раньше.
Первый день занятий, как нарочно, выпал на субботу. Ну разве не насмешка! Какой же уважающий себя летчик станет в субботу корпеть за канцелярским столом?! Любое настоящее дело лучше всего начинать с понедельника.
Придя к столь категоричным выводам, мы вознамерились столь же решительно претворить их в жизнь. Однако Крымда не была бы Крымдой, если бы события в этом медвежьем углу развивались по нормальным житейским законам. Стоило нам чуть пораньше улизнуть из учебной базы в гостиницу, как следом примчался ефрейтор Калюжный.
– Посыльный! – громко, возбужденно закричал он с порога. Спохватясь, вскинул руку к ушанке, представился как положено, по всей форме: – Посыльный ефрейтор Калюжный. – Затем все так же четко, но понизив голос, доложил: – В эскадрилье объявлена боевая готовность. Приказано всем срочно быть у самолетов. – И убежал.
– А где наши самолеты? – пожал плечами Лева. – А ты на чем «козлил»? – поддел его Валентин. – Влезай, хлопцы, в унты – и айда!
Сирена на этот раз не гудела. Оповещенные, как и мы, через посыльных, экипажи собрались и выехали на аэродром безо всяких звуковых сигналов, как перед началом обычных полетов. Однако нас автобус не подождал, словно отъезжающие очень уж торопились, и теперь даже тишина казалась нам какой-то подозрительной, таящей в себе приближающуюся опасность. Ведь боевая готовность, по существу, та же тревога. Значит, третья подряд! Да еще как бы в обстановке скрытности, да еще и перед выходным днем.
В невеселом раздумье, молча шагали мы по знакомой дороге. Мысли снова и снова обращались к июню сорок первого. Тогда война тоже началась в выходной, и этого нельзя не учитывать.
Время и без того двигалось еле-еле, а тут и вовсе затормозило свой замедленный ход. Не зафитилило бы оно в обратном направлении. Время, говорят, остановить нельзя, в прошлое вернуться невозможно, да кто знает, что произойдет, если разразится ядерная катастрофа. Оружие массового поражения может превратить землю в мертвую, непригодную для жизни пустыню. А если случится такое, то не окажется ли человечество отброшенным к первобытному состоянию, на несколько тысячелетий назад?..
Нудно моросил дождь. Снег, выпавший в день нашего приезда, растаял, все вокруг стало серым и тоскливым. Мрачное, затянутое тучами небо лежало на вершинах сопок, точно потолок в низком, угрюмом бомбоубежище, и казалось, не дождевые капли, а мокрый песок струится из щелей тяжелого, закопченного наката.
Невзирая на плохую погоду, технический персонал в спешном порядке приводил крылатые корабли в полную боевую готовность. Однако тех самолетов, на которых мы летали в прошлый раз, никто даже и не расчехлял. Их отбуксировали в капониры и замаскировали. Догадываясь, что нынче нас в воздух не выпустят, мы машинально побрели к бомбардировщику старшего лейтенанта Карпущенко.
Только лучше бы нам к нему и не подходить.
– Ать твою двадцать, они опять здесь! – и полез в кабину, ворча: – Можно подумать, без них и земной шар перестанет вертеться.
В этот момент старший техник-лейтенант Рябков доложил:
– Командир, оружейники зашиваются. Надо бы подкрепление.
– Вот же тебе подкрепление! – Карпущенко кивнул в нашу сторону.
Послать бы его… Но не о личном одолжении шла речь. А Рябков был нам симпатичен с первой встречи.
В открытом бомбоотсеке возились два механика. Как принято их называть, младшие специалисты по авиавооружению. А еще проще – оружейники. К лебедке встали Пономарев и Шатохин. Мне и Зубареву было поручено подкатывать стокилограммовые фугаски.
Увесистые тупорылые чушки, именуемые в обиходе «сотками», были подвезены заранее и сложены штабелем метрах в тридцати от бомбардировщика. Каждая из них покоилась в округлом шестигранном контейнере. Подкатишь, вывалишь наземь – беги за следующей.
Подкатив последнюю, я остановился малость передохнуть. И вдруг на моих глазах произошло что-то непонятное. Одна из «соток», поднятая лебедкой к бомбодержателю, сорвалась с замка и плашмя грохнулась о бетон. Ветрянка на ее головном взрывателе осталась без предохранителя. То ли от рывка резко выдернутой при падении контровки, то ли от сотрясения она быстро вращалась, свинчиваясь с резьбы.
Я прирос к месту. Как только ветрянка отделится от корпуса, взрыватель сработает. А в баках самолета – бензин. А в бомбоотсеке – бомбы. Целый склад…
Откуда ни возьмись, мимо меня к упавшей «сотке» метнулся Карпущенко. Нагнувшись, он, как трепыхающегося птенца, поймал растопыренными пальцами вращающуюся ветрянку, остановил ее, затем, осторожно поворачивая в обратную сторону, вернул в исходное положение.
Все. Опасность была устранена. Как просто! Или, Может, никакой опасности и не существовало?
Старший лейтенант спокойно, не торопясь, разогнулся. А я не узнал его перекошенного злостью лица. Тонкие губы Карпущенко стали почти лиловыми. Кончик носа заострился и побелел, а глаза метали молнии.
– В господа бога! – надсадно прохрипел он до неузнаваемости изменившимся голосом. – Хвост ты моржовый!..
Из-за створки бомболюка удивленно выглянул Пономарев. Он, как всегда, улыбался, но как-то ненатурально, жалко. Рядом со мной оторопело застыли Рябков и Зубарев. Метрах в трех от самолета – и когда успел отползти! – ничком на грязном бетоне лежал Шатохин. Оружейники, присев возле «сотки» на корточки, заново готовили ее к подъему. В их позах было что-то виноватое, они склонились к бомбе, как бы пряча от нас глаза, но я так и не понял, кого же Карпущенко обложил.
– Кто там валяется, как трофей? – сердито продолжал он, указывая на Шатохина. – Поднимите и выкиньте к чертовой матери. Помощнички, язви вас в печенку. Свяжешься с вами – греха потом не оберешься, обормоты…