Текст книги "Предчувствие любви"
Автор книги: Сергей Каширин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– Кто первый? – спросил Иван Петрович и посмотрел на Шатохина: – Прошу…
Побледнев, Лева попятился: – Я это… Мне сегодня нездоровится. Врач тут же проверил у него температуру и улыбнулся:
– Товарищ лейтенант, вы просто малость волнуетесь. И зря. Это же совершенно безопасно. Один миг – и все…
– Ладно, давайте по списку, – решил майор. Первым по списку должен был «стрельнуться» Зубарев. Он шагнул к катапульте с улыбкой, но мы не очень-то ему верили. Храбрится Никола! Какая уж там безопасность, если под тобой – пороховой заряд! Судя по калибру – противотанковая пушка.
А майор командовал:
– Ноги на подножки!.. Затылок к наголовнику… Мускулы напрячь… Пуск!..
Грохнул взрыв. В мгновение ока кресло вместе с Николой оказалось на самом верху высоко задранных рельсов и застыло на защелках специальных замков. Как он там, живой ли?.. Николай зашевелился, отстегивая ремни, и мы вздохнули: живой!
Когда он выбрался из кресла, врач подсчитал у него пульс и похвалил:
– Отлично, молодой человек! Завидное хладнокровие.
А майор Филатов продолжал распоряжаться:
– Очередной – к катапульте!
Это звучало успокаивающе, как в спортивном зале давно привычное: «Очередной – к снаряду!» И, конечно же, вторым идти легче. Однако я все же замешкался. Потребовалось немалое усилие, чтобы пересилить самого себя.
– Руки на поручни… Пальцы на скобу… Сгруппируйся… Пуск!
Я судорожно надавил спуск… Бах! – ударило в уши, и…
Где я? Уже на верхотуре… В самом деле, не так черт и страшен, как его малюют. Только под левым ребром – ек-ек! Врач положил пальцы на мое запястье, щелкнул секундомером и ошарашил:
– Сто двадцать… Ничего себе! А мой нормальный пульс – семьдесят шесть. Впрочем, я вскорости успокоился: сто двадцать было и у Пономарева. А сколько у Левы, врач даже не сказал. Видимо, больше. Очень уж он переживал, даже губы побелели.
Один Никола ходил именинником. Однако, по обыкновению, был сдержан, ни над кем из нас не подтрунивал. А когда я попытался его похвалить, он удивился:
– А чего же тут бояться? Катапульта – устройство спасательное. – И вдруг вздохнул: – Эх, будь нечто подобное на самолете капитана Бахчиванджи!..
Капитан Григорий Бахчиванджи погиб, испытывая первый отечественный реактивный самолет. Произошло это в мае сорок второго. Конечно, будь на его машине катапульта, он наверняка мог бы спастись…
Часто удивлял меня Зубарев и неожиданными мыслями, и неожиданными поступками, и своим усердием в службе. Лучше всех, без запинки, сдал он экзамены и по знанию конструкции только что прибывшего в эскадрилью реактивного бомбардировщика. Тем не менее мы отнеслись к его достижениям с легкой иронией. Ах, Николай, Николай, вполне объяснимо твое усердие, да много ли в нем проку! Курсантом ты тоже был старательным, но где тебе тягаться в летном деле с Пономаревым. Способности и буквоедство – вещи разные.
В подоплеке такого суждения крылась известная доля зависти, но Зубарев не мог опровергнуть нас столь же блистательными успехами в полетах. Едва приступив к освоению нового самолета, он получил строгое замечание от майора Филатова. И ладно бы за какую-то ошибку в технике пилотирования, а то за неумелое руление по земле.
Чего в этом сложного – управлять любой машиной, движущейся по гладкой, асфальтированной дороге? Увы, представьте себе, рулить реактивный бомбардировщик не так-то просто, как кажется на первый взгляд. Мне вначале тоже пришлось попотеть.
Сел я в кабину, запустил двигатели, дал газ и улыбнулся: поехали! Но уже через минуту настроение мое резко изменилось. Длинный, вытянутый вперед фюзеляж, опирающийся на переднее колесо, повело влево. Да как повело! Нажал я на правую педаль – никакого впечатления. Даванул второпях сильнее – самолет рывком дернулся вправо и пошел, пошел зигзагами – в одну сторону, в другую, влево, вправо, туда-сюда. Покачиваясь, мотая высоким килем, огромная машина двигалась рывками, точно делала реверансы.
От стоянки до линии старта каких-нибудь полтора километра, но пока я дорулил туда, с меня семь потов сошло. Да и стыдно было: со стороны смотреть – в кабине не летчик, а тюха-матюха.
Успокаивало одно: так поначалу рулили все. Самолет – не автомобиль, на нем нет «баранки», и если хочешь развернуться, двигаясь по земле, – шуруй сектором газа, жми на тормоза. А тут, на тяжелом крылатом корабле, реактивные турбины. Дал несинхронно обороты – волокут вбок. Мучение!
Мало-помалу мы все же рулили. А Зубарев оплошал, еще раз подтвердив нашу мысль о том, что одно дело – знания, и совсем другое – летный талант.
Рулежная дорожка для нового бомбардировщика была в Крымде слишком узка, расширять ее собирались лишь весной, а сейчас с обеих сторон высились сугробы. Тут гляди да гляди, не то в один момент заедешь в снег.
– Рулить со скоростью быстроидущего человека. Не больше! – предупреждал Филатов.
Зубарев строго придерживался требования командира, раз за разом щелкал педалями ножных тормозов, стараясь вести самолет точно по центру дорожки. Но именно это его и подвело. Стрелка манометра, показывающая давление гидросмеси в тормозной сети, быстро ползла влево и вскоре достигла красной черты, которая предупреждала: «Подзаряди систему!»
На борту бомбардировщика находился командир эскадрильи. У него было правило: не отвлекать проверяемого летчика лишними разговорами. Он не вмешивался, а Зубареву чудилось в молчании Филатова недовольство.
– Товарищ майор, – заговорил Николай, – надо остановиться…
Филатов не любил попусту терять летное время, дорожил каждой минутой. Видя, что молодому пилоту трудно, он взял управление сам. Однако было уже поздно: скользя по оледенелому бетону, самолет пошел юзом. Не спасло и аварийное торможение – правое колесо увязло в сугробе.
Майор двинул вперед рычаги дроссельных кранов, турбины взревели, но бомбардировщик лишь дрожал, глубже зарываясь в снег.
– Приехали! – невесело усмехнулся комэск и выключил двигатели. Теперь надо было ждать аварийную команду.
Перед глазами Зубарева, точно крылышки испуганных бабочек, трепыхнулись и замерли белые стрелки обесточенных приборов, мигнули и погасли сигнальные лампочки. С хриплым, сердитым подвыванием. как бы протестуя, в последний раз подали свой голос и затихли турбины. В наступившей тишине было слышно лишь шелестящее жужжание гироскопов да сухое потрескивание быстро остывающих на морозе жаровых труб.
Филатов что-то буркнул. «Даст прикурить!» – подумал Зубарев и, открыв кабину, соскользнул по холодной обшивке фюзеляжа в снег. Это окончательно вывело комэска из терпения: летчик не пожелал выслушать его! И когда, наконец, старший техник-лейтенант Рябков подал командиру стремянку, майор, сбежав по ней наземь, первым делом отчитал Николая:
– Ноги решил поломать? Ладно уж, рулить не умеешь, так еще и фокусы! Инструкции не знаешь…
– Знаю! – перебил его лейтенант.
– А я говорю – нет! – вспылил Иван Петрович.
– А я говорю – знаю! Вы же сами мне пятерку поставили. Или прикажете сдать зачет повторно?
Майор запнулся, словно не зная, что ответить, и вдруг на удивление быстро смягчился:
– А вот прыгать с такой высоты на мерзлую землю не советую.
Он даже улыбнулся. Правда, улыбнулся как-то очень уж странно – терпеливо и понимающе. Так улыбаются детям, и трудно было предположить, о чем Иван Петрович думал.
После, когда мы обсуждали это событие, Лева с сожалением покачал головой:
– Ох, Никола, не жди теперь добра. С начальством спорить – что против ветра дуть. Зажмет тебя Филатов…
Вопреки столь мрачному предсказанию ничего не случилось. Вернее, случилось, но совсем не то, чего ожидал Шатохин. Через несколько дней Зубарев первым среди нас получил допуск к самостоятельным полетам на реактивном бомбардировщике.
* * *
Вот это была новость! Сенсация! Она повергла нас в немое изумление. А уж Пономарев…
Шестнадцать минут длился первый самостоятельный полет Зубарева, и все эти шестнадцать минут мы стояли на аэродроме, задрав головы. И ничего-то особенного он там не совершил, просто взлетел и теперь выполнял два традиционных круга, чтобы приноровиться к машине, но мы смотрели в небо как загипнотизированные, радуясь за товарища и завидуя ему.
А Пономарев места себе не находил. Он то нервно закуривал, ломая спички, то вдруг гасил только что зажженную сигарету и принимался быстро шагать взад-вперед.
Все мы в ту пору, подчас сами того не сознавая, соперничали друг с другом и завидовали тому, кто в чем-то преуспевал. Это была в общем-то и не зависть, а профессиональная ревность. Она легко рождалась и вскоре так же легко исчезала: ты обогнал меня сегодня, а я тебя – завтра.
Пономарев вел себя по-иному. Он уже в училище привык первенствовать, быть на виду, выслушивать похвалы, ловить наши восхищенные взгляды. Постоянные удачи в летном деле, поощрения командиров, беспечный нрав, остроумие – все это создавало вокруг него ореол некой исключительности. Постепенно Валентин сам свыкся с мыслью о своей исключительности, поверил в нее, и когда мы заводили речь о полетах, он с небрежной важностью замечал:
– Что вы ни говорите, а летчиком нужно родиться.
Если же кто-то пытался оспаривать эти слова, Валентин отвечал перефразированными стихами Блока:
– Там жили пилоты, – и каждый встречал Другого надменной улыбкой…
Вот так всем своим поведением Пономарев старался доказать, что он человек особенный, незаурядный. Тем сильнее был удар, который нанес по его самолюбию Зубарев. Ему, «прирожденному летчику», трудно было смириться с тем, что первым на реактивном самолете самостоятельно полетел не он, а именно Зубарев. Это прямо-таки ошеломило его, и Валентин не мог скрыть своей ревности.
Ревность его была, конечно же, далеко не той, которую принято называть профессиональной. Он не просто переживал – казался близким к отчаянию, и я догадывался, в чем тут заковыка. Не в небо, где кружил Зубарев, а в сторону аэродромной радиостанции бросал Валентин свои тоскливые взоры. Там, возле приемопередающей аппаратуры, несла дежурство его тезка – Валентина Круговая. Ах, как не хотелось ему, чтобы она узнала, кого из нашей группы Филатов выпустил сегодня в полет! Ах, как много отдал бы он за то, чтобы оказаться сейчас на месте Николая!
К делам сердечным, если верить его словам, Валентин никогда не относился всерьез. Он уверял, что еще не родилась та зазноба, которая могла бы его окрутить, что годов этак до тридцати бабить себя не намерен, и вообще на все эти фигли-мигли ему глубоко плевать.
Тут мы были с ним целиком солидарны. Не зря же и в нашей любимой песне поется, что самое главное для нас – самолеты. Ну, а девушки?.. А девушки – потом. Вот освоим реактивный бомбардировщик, тогда, может, и позволим себе. А пока – ни-ни! Железно…
Ах, друзья мои, летчики-пилоты! Приятно сознавать свою принадлежность к гордому племени одержимых небом. Приятно во всеуслышание заявить, что ты выше мелких земных радостей. Только говорить-то можно все что угодно, а жизнь есть жизнь. Шарахнет она прямой наводкой – и останется от твоей бронированной самоуверенности одно смешное воспоминание.
Так и получилось. Безоблачным был наш холостяцкий горизонт, но стоило появиться на нем Валентине Круговой, и враз рухнули все стены, все бастионы, за которыми мы укрывались от еще не изведанных нами нежных чувств.
Ах эта девушка-лейтенант! Как мы ни хорохорились, наше воображение она поразила. В ее присутствии каждый из нас невольно подтягивался, старался казаться лучше другого. А Пономарев, изощряясь в остроумии, подчас и вовсе терял контроль над своими выходками. Нет, никаких непристойностей он не допускал, но вел себя как неотесанный мальчишка.
Очередной радиотренаж, согласно расписанию, проводился в понедельник утром. Когда Круговая пришла в класс, до начала занятий оставалось еще целых пятнадцать минут, но мы уже сидели за столами. Специально явились пораньше, чтобы поболтать с ней, и теперь, дружно вскочив, с нарочитой бодростью гаркнули:
– Здравия желаем, товарищ лейтенант!
Она нахмурилась было, пытаясь принять строгий вид, однако не сумела сдержать улыбки и шутливо закрыла уши ладошками.
Пономарев отвесил почтительный полупоклон:
– О синьорита! Радость сама рвется наружу из наших сердец. Мы так вас ждали. Как видите, чуть свет – и все у ваших ног.
О том, что из-за нее ему пришлось краснеть и перед замполитом, и перед комэском, Валентин не обмолвился. Наоборот, всячески хотел показать, что он и думать забыл о своей выходке. А она, казалось, опять ожидала сюрприза и смотрела на Пономарева настороженно. Но вдруг засмеялась:
– А вы, лейтенант, умеете быть и любезным. Знаете небось, что это девушкам нравится.
– Не знаю, – нахмурился Валентин, – да, извините, и знать не хочу. Я – однолюб.
– Вот как! – Круговая иронически сощурилась.
Торопливым взмахом левой руки Пономарев пригладил копну своих непокорных волос. Нервничал, и я догадывался, отчего. Не понравилось ему, что она назвала его лейтенантом, тем самым как бы равняя с собой. А он-то считал, что лейтенант-летчик и лейтенант-связист далеко не одно и то же.
– Значит, однолюб? – с усмешкой продолжала Круговая. – Это, вероятно, надо понимать, что любите только одного себя?
Мы захохотали.
– Чего ржете! – дернулся Валентин. Его красивое лицо перекосила гримаса обиды, взгляд стал злым и отчужденным.
Мы грохнули еще сильнее. Против шерсти и погладить не смей! А сам?
– Тише, гусары! – смеясь, Круговая повернулась к Валентину: – Неужели юмористы шуток не понимают?
Пономарев тут же подхватил шутливый тон:
– Да, вы правы. Не зря сказано: избави меня бог от критики, а от самокритики я избавлюсь сам.
– Ну, это… Извините, мягко говоря, нескромно.
– Ха! Скромность вознаграждается только в старинных романах. Кому нужна скромность ради скромности?
Нельзя было не подивиться его умению переломить самого себя. Только что вспылил, и уже зубоскалит. И всегда вот так – из любого положения вывернется. Никто из нас таким даром не обладает.
Мы не знали как и реагировать. Шатохин лишь сконфуженно улыбался. Зубарев, хмурясь, молчал. Я тоже чувствовал себя скованно. Боялся сказать что-нибудь не так, боялся оказаться перед Круговой в смешном положении. А Валентину хоть бы что.
Да и красив, чертяка! Ему очень идет форменная рубаха с галстуком, кожаная летная куртка, темно-синие бриджи. Он строен, подтянут, умеет всегда гордо держать голову. Похоже, и сам себе нравится – такой разбитной, такой независимый!
Глаза Круговой стали вдруг строгими:
– Все. Поболтали – и хватит. Приступим к занятиям.
Зазвучала морзянка. Четкой, подчеркнуто чистой была передача. За телеграфным ключом Круговая сидела так, что стул ее стоял на углу стола, и Пономарев попытался еще пошутить: плохая, мол, примета, семь лет без взаимности. Но мы на него цыкнули, и он умолк. Однако ненадолго. Скорость более пятидесяти знаков в минуту была нам пока не по силам. В принятом тексте ошибок и пропусков на сей раз не оказалось лишь у одного Валентина, и он начал бахвалиться.
– Сказано – сделано. Говорил, что могу шестьдесят – пожалуйста. Надо больше – могу и больше. А вы… – Он покосился на Леву и пренебрежительно махнул рукой.
– Да замолчи же ты, пустозвон! – не выдержал Зубарев. – Мешаешь…
Валентин ухмыльнулся. Скука превосходства отразилась в его взгляде. Нахально скосив на Николая глаза, он с вызовом протянул:
– Усидчивость – отличная черта, когда таланта нету ни черта!
– Позвольте, – возмутилась Круговая, – давно известно, что талант без труда, то есть без мастерства…
– Чушь, – бесцеремонно прервал ее Пономарев. – Вол никогда не станет скакуном.
Круговая рассердилась не на шутку. Щеки ее заметно порозовели, в глазах зажглись злые огоньки.
– Вы плохо… Вернее, вы никак не воспитаны, лейтенант. Удалось принять пятьдесят знаков, и уже вскружилась голова. Ну ни капли скромности! – Ища сочувствия, Круговая посмотрела на меня.
А я промолчал. Что ей сказать? Она-то Валентина не знала, как знали его мы. Он забавлялся, играл. Он сел на своего любимого конька. Бахвалился, чтобы затмить любого из нас, кто хоть в какой-то мере попытался бы стать ему соперником.
– Ой, что же это я! – взглянув на часы, спохватилась Круговая. – Я же опаздываю. Перерыв.
Попрощавшись, она заспешила к выходу.
По лицу Пономарева блуждала самодовольная ухмылка. Отодвинувшись вместе со стулом от стола, он озорно подмигнул, важно поднялся и, глядя ей вслед, подкрутил воображаемый ус:
– А ничего фигурка! Равнобедренная.
И надо же – Круговая услышала. Она резко обернулась и, окинув его презрительным взглядом, покачала головой:
– Эх вы… а-ля́ Карпущенко.
И хлопнула дверью.
Этого Валентин никак не ожидал. Он вздрогнул, словно от пощечины, и густо покраснел. Да и нам было стыдно. Стыдно и смешно. Сознательно или сам того не замечая, он в чем-то подражал Карпущенко, хотя вроде бы и осуждал его за высокомерие и грубость.
– Правильно выдала! – насмешливо покосился на Валентина Зубарев. – В самую точку.
– Подумаешь! – беспечностью тона Пономарев пытался скрыть замешательство, но не совладал с собой, озлился: – Заступники. Опять, рыцари, растаяли? Забыли, кто нашу дружбу чуть не расколол? Кру-го-вая! Хоть бы вдумались.
– Замолчи! – вскочил вдруг Николай. Сжав кулаки, он шагнул к Валентину: – Заткнись, пошляк!
– О-о! – изумленно протянул Валька. – Я так и предполагал. Втюрился! – И деланно захохотал: – Что ж, соперники? Дуэль?..
Мы с Левой еле-еле их успокоили. А вот помирить, кажется, не удалось. Между ними началось и все сильнее разгоралось какое-то нездоровое соревнование. Была ли тут причиной любовь? Не знаю. Когда кто-либо, посмеиваясь, называл их соперниками, ни тот ни другой не реагировал. Мол, шутка есть шутка, мы не обижаемся. Однако соперничали они тем не менее не только в любви, но и в летной работе.
Как раз в эти дни Зубарев впервые побрился. Борода у него еще не росла, лишь на щеках пробивался мягкий юношеский пушок, и раньше он его терпел. А тут – соскоблил начисто. Это почему-то сразу привлекло внимание Пономарева и явно его обеспокоило.
– Николаша, – хитренько ухмыльнулся он, – а смешным ты будешь старикашкой.
Тот простодушно удивился:
– Почему?
– Ну представь: маленький, щупленький, сгорбленный и – безбородый. Если уж сейчас у тебя волос небогато, то откуда же им взяться с возрастом?
Сдвинув брови, Зубарев минуту-другую молчал. А потом вдруг заявил:
– А стариком я и не буду.
Теперь удивился Пономарев:
– Как так?
Николай не отвечал, и тогда Валентин начал строить догадки, стремясь вывести его из себя:
– А, понимаю! Ты станешь великим. А великие люди долго не живут. Хотя – нет, великим тебе не стать. Росточком не вышел. Калибр не тот.
– Ну брось, – не сдержался Зубарев. – Возьми Суворова…
– Или Наполеона, – якобы соглашаясь, подхватил Пономарев. Но, видя, что приятель помрачнел, со смехом хлопнул его по плечу: – Да не обижайся ты! Ну вот, уже надулся.
– Пошел к черту! – взорвался Николай. – Ты мне надоел, баламут. Давно надоел. Хлестаков!
Напичканный былями и небылицами, стихами и афоризмами, анекдотами и каламбурами, Пономарев мог переговорить кого угодно, но с некоторого времени перед Зубаревым пасовал. Николай никогда ни в чем не притворялся, ни к кому не приспосабливался. Он был весь как на ладони. В училище он прослыл тихоней и великим молчуном. Со стороны казалось, что его, кроме учебы, ничто не интересует. Он даже на баяне играл только тогда, когда его настойчиво просили.
Не нравилась мне в нем назойливо-неприятная привычка вечно обо всем спрашивать и переспрашивать. Он был дотошно жаден. Если, например, кто-то хвалил книгу, он должен был тут же ее раздобыть и немедленно прочитать, удерживая собственное мнение при себе. Если что-то слышал, независимо, хорошее или плохое, на слово никогда не верил, непременно проверял и тогда уже судил обо всем самостоятельно.
Круговая дотошность Зубарева одобряла. На ее уроках Никола смотрел ей в рот, ловил каждое слово, то и дело просил повторить, и она с большой охотой выполняла его просьбы. Ей был приятен такой внимательный слушатель.
Пономарев, как и при первом своем заскоке, перед Круговой извинился. Сделать это он постарался без свидетелей, и как уж они там объяснялись, мы не слышали. Если верить Вальке, то свое покаяние он преподнес ей словно ключ от ворот побежденной крепости, и «неприступная амазонка сменила гнев на милость».
– Любовь – то же сражение, – опять трепался он. – Здесь прежде всего важно узнать силы противника. Я провел разведку боем, совершил обходной маневр. Теперь – удар, натиск, и – ваших нет.
Верили мы ему и не верили. Говорил-то он складно, да в действительности все было не так.
Круговая по-прежнему проводила с нами занятия в нелетные дни. Первый час посвящался все той же морзянке, второй – изучению аэродромных радиотехнических средств. Как только в учебной базе объявлялся перерыв, мы трое сразу же спешили в курилку. Зубарев, некурящий, оставался в классе. Казалось бы, ну что тут такого? Однако Пономарь в такие минуты терял всякую выдержку и выдавал себя с головой.
– Видали? – язвил он. – Зуб воспылал любовью к радиосвязи…
А сам уже и курить не мог. Наскоро сделав несколько затяжек, он бежал обратно.
Мы с Левой, возвращаясь следом, всегда заставали одну и ту же картину. Круговая что-то оживленно рассказывала. Пономарев все порывался привлечь ее внимание шутливыми репликами, но она его словно и не замечала. А Николай, скрестив руки на груди, стоял в сторонке. В его томно сощуренных глазах светилась задумчивая, чуть грустная улыбка. Тоже умел себя подать, скромняга! Что там, за этой загадочной улыбкой? Какая тайна? Какая печаль-тоска? Какие душевные бури?!
Иногда, улыбаясь вот так, Зубарев со значением взглядывал из-под приспущенных ресниц на Круговую, и этот прицельный взгляд был красноречивее всяких слов. Видишь, читалось в нем, лишь мы одни можем с достаточной полнотой понимать друг друга!
И – странное дело – Пономарев вдруг как-то потускнел. Он еще пытался острить, держался с прежней развязностью, но и смех, и озорство, и сама веселость его казались теперь показными. Буквально за несколько дней он осунулся, похудел, под глазами у него появились синие тени. И если переживания свои ему в какой-то мере удавалось скрыть, то эти внешние перемены не утаишь. Даже майор Филатов обеспокоился:
– Что с тобой? Смотри, реактивщик должен строго соблюдать предполетный режим. А то вон, гляди, Зубарев обгоняет.
– Кто? Зуб?! – ошалел Валька. В его представлении Николай был не очень способным летчиком, и слова Филатова он воспринял как подначку.
– Пора курсантские привычки забыть, – нахмурился комэск. – Не считайте других слабее себя. Зубарев летает хорошо!
Пономарев посмотрел на майора с вызовом и обидой, словно тот несправедливо объявил ему пять суток гауптвахты. Ну, думалось, уж в полетах-то он нипочем не уступит Николаю, возьмет реванш за все. Однако Зубарев его обошел. Он первым из нашей группы добился почетного права стартовать в небо на новом реактивном бомбардировщике.
К самолету Зубарева провожали чуть ли не всей эскадрильей, как будто он отправлялся не в обычный тренировочный полет, а по меньшей мере в кругосветное путешествие. Несмотря на то что утром Зубарев уже проходил медицинский осмотр, врач снова замерил у него кровяное давление и сосчитал пульс. Чтобы он – герой дня! – чего доброго, не оступился, ефрейтор Калюжный поддержал и без того прочно приставленную к борту стремянку, а старший техник-лейтенант Рябков услужливо помог ему накинуть на плечи парашютные лямки и застегнуть привязные ремни. Затем капитан Коса собственноручно снял с катапульты предохранитель и запустил двигатели, а майор Филатов лично проверил показания приборов и дал последние – особо ценные! – указания.
– Фон-барон, директор тяги! – усмехнулся Пономарев, наблюдая за всей этой суетой. А у самого вид был кислый, словно он только что лимон разжевал.
Николай, задраив кабину, вырулил на взлетную полосу. Там еще ему положено было притормозить, чтобы осмотреться, а точнее, мало-мальски успокоиться перед решительным стартом. Однако этим требованием он пренебрег и газанул с ходу. И такое виделось в его действиях нетерпение, такой порыв, словно он уже с трудом владел собой от чувства наконец-то обретенной независимости.
«Не хватало лишь оркестра! – подумал я и тут же себя одернул: – Завидуешь? Нехорошо!»
А Пономарев и не скрывал своей зависти. Шестнадцать минут кружил Зубарев над Крымдой, и все шестнадцать минут Валентин метался взад-вперед по стоянке. Мне почудилось, что он чего-то там про себя бормочет, и я нарочито громко спросил:
– Что с тобой? Носишься как угорелый.
– Да вот, понимаешь, думаю, какой бы совершить подвиг, – сказал он, останавливаясь возле меня.
Мы давно привыкли к тому, что он постоянно чудил, и я воспринял эти его слова как очередную хохму. Однако глаза Валентина были грустными и серьезными. Черт побери, неужели он не шутит? Странный человек! Я ведь тоже втайне мечтал о подвиге, но никогда и никому не признался бы в этом вслух. «Крепко же тебя заело!» – подумал я.
Полет Зубарева между тем подходил к концу. Победно гудя турбинами, пилотируемый им красавец корабль величественно сделал последний разворот и начал снижение. Спуск его был спокойным, плавным, словно самолет тоже чувствовал, что им любовались, и сознавал важность и торжественность момента.
– Бетонку вижу! – нараспев радировал Николай. – Шасси, закрылки выпущены. На борту все в порядке.
Его юношеский голос, искаженный бортовой рацией и аэродромными динамиками, казался совсем мальчишеским, даже чуть писклявым. Как будто там, за штурвалом, не пилот, а слабосильный и растерянный подросток.
Пономарев пренебрежительно фыркнул: да разве так докладывают? Уж он бы – доложил? Уж он бы позаботился о дикции! Это же как раз тот случай, когда и в самом голосе должно звучать мужество. Даром, что ли, есть побаска о том, как зеленый лейтенант, едва прибыв из училища в часть, враз получил повышение в звании за один лишь рапорт, молодцевато отданный какому-то столичному инспектору-генералу.
Нет, Зубарев не из тех, кто умеет ловить миг удачи. Тут в самом деле стоило бы заговорить этаким солидным баском, а он залился, как молодой петушок, и все, кто слышал его тоненький голосишко, невольно заулыбались.
– Я же говорю – желторотик, – пренебрежительно скривил губы Карпущенко.
– Ничего, – вступился за нашего приятеля капитан Коса, – Этот птенец еще в Кремль за наградой войдет. По ковровой дорожке…
До ковровой дорожки Зубареву, конечно, было еще далеко, однако к тому моменту, когда он приземлился, встреча ему была подготовлена еще более торжественная, чем проводы в полет. Ефрейтор Калюжный приколол на переносном стенде листовку-«молнию». На ней был приклеен портрет Николая, сфотографированного в шлемофоне и в меховой куртке. Под снимком, как на плакате, сами бросались в глаза большие печатные буквы впечатляющего текста:
ВЗЛЕТ – ОТЛИЧНО.
РАСЧЕТ – ОТЛИЧНО.
ПОСАДКА – ОТЛИЧНО.
КАКОВ ПОЛЕТ – ТАКОВ ПОЧЕТ!
Над стоянкой, куда Зубарев должен был зарулить бомбардировщик, старший техник-лейтенант Рябков водрузил укрепленный на мачте переходящий вымпел с золотистой надписью: «Лучшему экипажу!» Для командира этого экипажа, то бишь для Зубарева, капитан Зайцев принес памятный подарок: макет реактивного корабля, изготовленный эскадрильскими умельцами из пластмассы.
А Николай и в этот праздничный для него день умудрился позабавить окружающих. Тяжелую грозную машину он приземлил мягко, точно пушинку, но потом…
– Классная посадка! – похвалил майор Филатов и добавил: – Со временем хороший будет летчик. Ас!
Вдруг выходит этот ас из кабины, снимает шлемофон, сует его подмышку и растерянно озирается, словно с луны свалился и родной аэродром не узнает. Волосы на голове слиплись от пота, над ними – пар столбом: видать, нелегким был короткий шестнадцатиминутный полет. А на простодушной физиономии Николая – удивленная улыбка. Похоже, смотрит человек на самолет и сам себе не верит: «Неужели это я только что укротил эту надменную стальную птицу?!»
– Товарищ лейтенант, простудитесь, – шагнул к Зубареву ефрейтор Калюжный, протягивая ему ушанку.
– Что? – испуганно спросил Николай, точно пробуждаясь от сна, и спохватился: – Экипаж, строиться!
К стоянке приближался командир эскадрильи. Забыв подать команду «Смирно!», Зубарев поспешил навстречу:
– Товарищ майор! Разрешите получить замечания…
Ему надо было доложить, что самостоятельный полет на новом бомбардировщике выполнен, а он стушевался, заговорил совсем не о том. И честь не отдал: левой рукой прижат к боку шлемофон, в правой – ушанка. Филатов, правда, понял его состояние и как бы не придал значения мелочам:
– Замечаний нет.
Затем майор взял у Зубарева ушанку и собственноручно надел ему на голову.
Капитан Зайцев тут же вручил Николаю памятный подарок. А тот опять не понял, что к чему. Взял модель самолета и, любуясь, с удивлением спросил:
– Это мне? Вот спасибо!.. – И вдруг покраснел – дошло!
Замполит счел должным сказать небольшую, приличествующую моменту речь. Вот, дескать, с виду и не богатырь, а вверенной боевой техникой овладел в числе первых. И в чем, вы думаете, секрет его успеха? Евгений Васильевич, задав этот риторический вопрос, с многозначительным видом повернулся к Зубареву:
– Раскройте, лейтенант, ваш секрет.
Зайцев, вероятно, ждал тех слов, которые обычно произносят в такой обстановке: никаких, мол, секретов нет, есть только упорная учеба, тренировки и настойчивость в достижении цели. Однако наш приятель был смущен всеобщим вниманием, голова у него кружилась не столько от похвал, сколько от пережитого в полете волнения, и он, думая, очевидно, совсем о другом, негромко сказал:
– Мне, товарищ капитан, подушка помогла…
Мы так и покатились со смеху, а замполит растерянно смотрел на Зубарева: издевается над ним молодой летчик, что ли? Майор Филатов тоже нахмурился: «Сам люблю шутить, но здесь вольность явно не к месту».
Для тех, кто не знал Зубарева, он мог показаться сейчас находчивым, остроумным человеком, который умеет непринужденно держать себя в любой ситуации. Мы и то гадали: не счел ли Николай, в самом деле, что ему теперь все дозволено? Нет, смекнув, в каком положении оказался, он сконфуженно сник.
Вот так всегда, когда удавалось добиться в чем-то удачи, Зубарева захлестывала бурная волна радости. Однако стоило кому-то из командиров похвалить его, он приходил в сильное смущение, испытывал странную скованность и мямлил что-то невразумительное или нес явную околесицу, из-за чего нередко попадал впросак. Нам казалось смешным и то, что штурмана в экипаж Николаю подобрали словно нарочно: высокого, плечистого, атлетического сложения человека – старшего лейтенанта Владимира Пинчука. Он был на удивление неповоротливым. Поднимается в кабину – стремянка, смотришь, прогибается под ним, а этот увалень еще приостановится, как бы прикидывая, выдержат ли дюралевые рейки.