355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Челяев » Новый год плюс Бесконечность » Текст книги (страница 23)
Новый год плюс Бесконечность
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:02

Текст книги "Новый год плюс Бесконечность"


Автор книги: Сергей Челяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

Глава 36
Дорога с односторонним движением

Ему было не до смеха, потому что на его глазах Нина превращалась. Это уже было нечто совсем иное. Может быть, хозяйка мансарды? Но она не старела, не дряхлела, она совсем не менялась внешне. И, может быть, это как раз для Вадима было бы и легче.

Нина уходила от него. Их давнее расставание было болезненно, мучительно, невыносимо. Но ведь вынес. Перетерпел. А теперь…

Вадим никогда прежде не понимал, как это бывает, когда уходит действительная и безусловная часть тебя. Воспоминания текли сквозь него, как медленные, тягучие сны. С ними уходила кровь души, и от этой кровопотери кружилась голова.

Никто не знает, куда уходят старые воспоминания. Никто не может представить заранее, как это бывает – утрата в мгновение ока того, что лелеял в памяти многие годы. Вадим не мог и представить, куда исчезало из его души все, что было связано с Ниной. Точно она медленно выходила из их комнаты, там, в мансарде, спускалась по шаткой лестнице и исчезала за дерматиновой дверью. Через минуту она уже закрывала двери – он не успевал увидеть, что там было, за ними, – и спускалась во двор. Шла по серому снегу, не оглядывалась. Огибала детскую площадку, турник и исчезала за углом. И только тусклое позвякивание ключа в руке этой сгорбленной пожилой женщины, закутанной в сердитый колючий платок напоминал о ней – о Нине. О Воспоминании, которое некогда обитало в его душевных помыслах столь высоко, а затем вдруг стало уходить все ниже и ниже; и Вадим уже не мог вспомнить, сколько ступенек оставалось до холода и темноты, поглотивший ночной двор его памяти.

Она возвращалась к себе прежней, но не хотела отдавать из рук ключ, с которым некогда связывала свою последнюю и единственную надежду на будущее.

Его взял Пьер. Он наклонился и поднял с каменного пола подземной галереи большую куклу в розовом платье. Осторожно вынул ключ из застывших пластмассовых пальчиков. Они покорно и бесчувственно выпустили длинный заржавленный стерженек. Пьер положил ключ в карман и с поклоном передал куклу Вадиму.

Тот принял ее на вытянутые, одеревенелые руки, точно потрясенный отец – перепачканного ребенка после долгих и трудных родов. Слуга же направился к двери, за которой не умолкал глухой настойчивый стук, перемежаемый угрозами и проклятиями, которые в устах Арчи были столь же обильны, сколь и цветисты.

Вадим опустился на каменный выступ, бережно удерживая в руках розовую фигурку. При этом он растерянно обернулся, сделал неловкое движение, и глаза куклы открылись.

– Ты… меня слышишь? – тихо спросил он, тревожно всматриваясь в золотые зрачки.

– Да, – прошептала она, словно ветер прошелестел за спиной Вадима.

– Это ты?

– Я не знаю… чем я сейчас кажусь тебе…

– Ты… очень красива, – пробормотал Вадим и сглотнул твердый комок. Если это и были будущие слезы, то откуда у них твердость камня и жесткость кости?..

– Это потому, что я долго пребывала в одиночестве, – ответила кукла. – Наверное, оно было угодно тебе. Все эти годы. За все это время ты не сделал ни единого шага ко мне. Пришлось попробовать самой…

– Ты знаешь, – тихо сказал Вадим, – я ведь мечтал об этом, наверное, всю прошлую жизнь. Все эти годы. Странно, но мне почему-то не верилось, что это возможно. А ведь на самом деле все гораздо проще, чем думалось тогда. Что мне мешало взять билет, сесть на поезд и приехать в город, где жила ты? И искать, всеми возможными способами…

– А может, проще было спросить у родителей? – кукла подняла длинные ресницы, и они удивленно дрогнули, точно крылья легкого утреннего мотылька. – Ведь тебе был известен их адрес…

– Наверное. Так было бы проще, – покачал головой молодой человек и горько усмехнулся. – Но ты знаешь, мне отчего-то казалось, что отныне они для меня закрыты. Эти простые, разумные пути, которые могли бы привести к тебе. И которыми на моем месте, пожалуй, непременно воспользовался бы всякий предприимчивый и здравомыслящий человек.

Он помолчал. Кукла терпеливо ждала.

– Когда обрывается путь в волшебную страну, смешно и глупо вновь искать туда дорогу, Нина. Просто раз за разом будешь возвращаться в лес, где однажды тебе случайно открылся твой собственный путь. Мы превратили любовь в место, откуда возвращаются. А ведь это – волшебная страна. Туда нужно идти раз и навсегда, без оглядки и сожалений о прошлом. Есть тропы, которые крепки и утоптаны от бесконечных хождений по ним. Взад и вперед, туда и обратно… А есть дороги, по которым надлежит пройти лишь единожды.

– Почему? – наивно спросила она. Меж маленьких пальчиков тихо подрагивал черенок юного клейкого листика, невесть как оказавшегося в ее руке.

– Потому что иначе они превратятся в тропинки для гуляний, Нина. Ежедневных, перед сном. В каком-нибудь укромном парке, где кругом – стальные решетки, ограды и клумбы. Мимо них надлежит ходить чинно и осторожно, дабы не столкнуться с тенями.

– Тенями прошлого? Прежних чувств и увлечений? – спросила она с легкой усмешкой на дрогнувших губах.

– Увы, – возразил он. – Прошлое уходит, и откуда ему взяться вновь? Мы сами наполняем парки наших чувств тенями собственных воспоминаний.

– Можно какое-то время достойно жить и с воспоминаниями. Это убережет от новых и неоправданных душевных скотств, – заметила она. – Ведь у памяти можно греться, как у костра, ты сам твердил мне это прежде.

– Что ж, я всегда так думал, – согласился Вадим. – Порой думаю так и ныне. Но вот в чем беда: со временем понимаешь одну простую и совсем невеселую истину. В наших воспоминаниях, похоже, реально живем только мы сами. Все же прочие, сколь бы ни были нам близки, увы, лишь тени. Розовые куклы.

– Куклы? – изумилась она. – Но ты никогда прежде не называл меня… так…

Вадим горько покачал головой.

– Одну такую мы видели, когда я только очутился в Этом Городе. Она лежала в луже чистой воды. В розовом платье, с оборками, рюшами… Другую я сейчас вижу перед собой. Это ты, Нина. Я только сейчас понял: мы не живем в чужой памяти. Мы существуем там как-то иначе…

Кукла молча смотрела на него. Глаза ее совершенно застыли, превратившись в золотые и медовые блики древнего янтаря.

– Теперь я понимаю, встреча с этой куклой была для меня неизбежна. Этот Город не случайно явил ее. И – только для меня. Потому что для каждого у него припасена его собственная кукла. Мне давно уже следовало это понять, но я все время гнал эту мысль, по-юношески не принимал ее, не верил очевидному. Весь Этот Город – материализованное прошлое. Такой город есть у каждого, или он просто оборачивается каждому его собственной, заветной стороной. Вот та лужа – видимо, мое собственное воспоминание. Видишь, даже вода в ней остается чистой, совсем прозрачной. По ней всегда гуляет сильный и тревожный ветер. А кукла на дне моей памяти – это ты. Нина из прошлого в розовом платье.

– У меня никогда не было розового платья, – возразила кукла, попыталась улыбнуться и не смогла.

– Да, – с сожалением кивнул он. – Наверное…

А потом осторожно погладил искусственные волосы.

– Но теперь оно у тебя будет, Нина. Всегда.

Он бережно прижал ее к груди и пошел прочь из города воспоминаний. Часовой отсалютовал ему и посторонился, пропуская к открытой Двери. Возле стоял Арчи во главе отряда личностей самого разбойного вида – в плащах с поднятыми воротниками, узких брюках, шляпах, надвинутых на глаза, с длинноствольными автоматами, оснащенными гигантскими кругляшами патронных дисков. Арчи тревожно посматривал на Пьера, тот же был спокоен и сдержан, всем своим видом говоря: подожди, дружище, после я тебе все объясню.

Сарыныч хрипло каркнул, Свин скептически затрещал крылышками, а бригадир патруля Отто взял под козырек. Вадим миновал их, не видя и не слыша.

Его глаза были обращены к розовой кукле, тихо спящей на руках. Он баюкал свое воспоминание, он лелеял его, тревожно всматриваясь в спящие глаза, силясь запомнить надолго. До той поры, покуда сам не перешагнет порога. Того, что неизменно поджидает всякое воспоминание в нашем сердце, покуда мы удаляемся все дальше, тая и растворяясь в дымке беспамятства. И не знаем, долго ли еще наше воспоминание будет в отчаянии глядеть нам вслед, как брошенный ребенок или доверчивый щенок.

Он перешагнул порог и замер, чувствуя, как его легкая ноша истаивает в руках, становясь невесомой, прозрачной, несуществующей. Через несколько мгновений он остался один. И растерянно обернулся.

За порогом, по ту сторону Двери, стоял он сам. Прочие дримы – Нина, патрульные, часовой, другие воспоминания, весело бегущие по галерее навстречу вновь обретенному выходу – медленно таяли, превращаясь в туман, что клубился неясными, бесформенными очертаниями людских и прочих тел. И только Вадим смотрел себе вслед ободряюще и улыбался. Все нормально, старик, точно говорила улыбка воспоминания, полный порядок. Все уходит, все обновляется, и только мы сами в наших воспоминаниях всегда живем вечно. Ведь для кого они и существуют, эти воспоминания, как не для нас самих? И больше – ни для кого.

Как там было написано – не танцуй в искаженном виде?

Ведь это же про меня, думал Вадим. Именно мне было адресовано это предупреждение в первую очередь. Все наши воспоминания – суть танцы с прошлым. А время и жизнь неизбежно искажают их, как в кривом зеркале. И тогда эти танцы становятся делом опасным, поскольку мы повторяем старые движения под музыку, которая уже давно изменилась. А нам-то кажется, что наоборот.

Отныне я знаю, что такое – все эти мои путешествия по новогодней лестнице, говорил себе Вадим, шагая через весь город – бесцельно, никуда, ниоткуда. Это – воспитание чувств.

Анна устроила его специально, преднамеренно, словно могущественная волшебница, решившая позабавиться. А может, у этой волшебницы и вовсе иное имя. И эта чудесная девушка – лишь оружие чьей-то несравненно более могучей воли. Как теперь принято формулировать в деловых бумагах – обстоятельств непреодолимой силы.

Но зачем все это? Возможно ли устроить единственно правильное воспитание чувствам, думал он, никогда не читавший Флобера, пробираясь по заснеженной улице вдоль старых деревянных домов и побеленных стужей заборов. Ведь воспитание – это всегда проверка усвоенному, суть испытание. Но испытание чувства неизменно чревато, поскольку всегда избыточно. А есть ли на свете чувство избыточнее любви?..

Как хочется верить, размышлял он, косясь на ползущий мимо трамвай, что вез погруженных в дрему и омут раннего утра пассажиров и ночных дежурных. Как хочется верить, что с тобой-то, именно с тобой никогда ничего плохого и не случится. И упаси нас боже играть неосторожным словом, жестом, мыслью – вдруг да чего?.. Даже – воспоминанием. Но как странно, как все реже с годами посещает нас удивительная и некогда святая уверенность в том, что мы и только мы – сами творцы, кузнецы или кто-то там еще, своей любви, счастья, судьбы, наконец! И уж тем более – собственных воспоминаний.

Мудрые говорят: не провозглашай! Старые говорят: отринь гордыню! Женщины говорят: люби до гроба! Смерть говорит: помни обо мне! И только судьба молчит – она знает все.

Он шел по городу, в котором до него никому не было дела. Город опустил голову под крыло как большая взъерошенная ворона. Идущий на убыль декабрь прилежно и деловито засыпал город снегом. У него было много работы – скрыть всю разноцветную мишуру, серпантин и конфетти во дворах и на площадях, перелистнуть праздник, ткнуть носом в будни. Чтобы сказать потом: да ладно, все нормально, все в порядке; вы только наберитесь сил перед февралем, там еще будут метели.

Блажен дерзнувший бросить вызов судьбе, думал Вадим. Даже в неизбежном поражении после столкновения с собственной памятью ты извлекаешь урок: не провозглашай, не искушай, не кричи о себе небесам. Будь мудр: молчи о счастье, прячь от других радость, не выставляй на всеобщее обозрение свою жизнь. Так и живи.

Но его губы шептали совсем другое. Потому что снова понемногу начинал падать тихий снег, укрывая собой как легким одеялом из детства его нервную, воспаленную душу, охлаждая голову и сердце – молчаливый, задумчивый снег, который бывает только в этом городе.

 
В дверях она замирала, на краешек стула садилась
И молча ему внимала, и только зиме молилась.
А в комнате сохли кисти, струился свет ниоткуда,
И ворохом палых листьев засыпали пол этюды.
 
 
Лицо ее было тонким, в глазах весна расцветала,
А рядом лежала елка, и хвоя благоухала!
И вновь ступенька дрожала, и трель звонка разносилась.
В дверях она замирала, на краешек стула садилась…
 
 
Есть краски – чистые звуки, а лица – кончики пальцев.
Но трубы вечной разлуки сыграли прощальные вальсы.
И время их разлучило, сбылись былые приметы…
И, кажется, все забыли, кем были на свете этом!
 
 
Но скрипнули вдруг ступени, посыпал снег поднебесный,
Шаров стеклянных свеченье в душе тревожно воскресло.
И все, что тлело незримо, цедило свет вполнакала,
Сияло неугасимо и прошлое возвращало.
 
 
Сильнее, глубже, трагичней – ужель найдется волшебство?
Забвенье душе привычней – покоя верное средство.
Под снегом город кружился, плыл каждый бульвар и дворик,
И белый январь дымился, и дым его не был горек.
 
 
А память щедро швыряла, что нервом все годы билось —
В дверях она замирала, и время остановилось!!
 
 
И только трамвай беспечный поскрипывал на повороте,
Натужно тянулся в вечность, где были мы честны, вроде…
 
 
А сердце благословляло нечаянной памяти милость…
В дверях она замирала…
На краешек стула садилась…
 

Вадим пересек улицу и остановился, пропуская трамвайный вагон. Удивительно, до чего этот допотопный красный трамвай посреди океана белых домов и крыш так похож сейчас на веселого и беззаботного художника. Вот сейчас он примется разлиновывать город как холст, точно готовя его к очередной картине, которую надлежит скопировать с чьего-то оригинала.

Двери с неожиданным гостеприимством открылись. Вадим усмехнулся, пожал плечами и вскочил. Трамвай, словно только его и ждал, весело прозвонил и, набирая скорость, пошел в центр. Вслед за ним понемногу заметала рельсы поднимавшаяся метель.

Молодой человек поднял ворот и подошел к заиндевелому окну, из которого сильно сквозило. В голове звучали неведомые строки, медленно всплывали и тут же забывались странные слова. Но они не мешали ему молчать и смотреть на проплывающий мимо город. Так до поры до времени не сбивает с ритма жизни стук собственного сердца.

лестница-5

Следующими ступенями Лестницы стала подножка трамвая.

Вадим скатился с нее, не ведая о том, что весь город вокруг стал немного младше. Примерно на полтора десятка лет. Он подхватил кожаную папку с застежкой «молния» – они только что вошли в моду – и вприпрыжку побежал по расчищенной аллее, весело разгоняясь перед каждой раскатанной ледяной дорожкой. Ноги сами несли его, ведь был последний день занятий. Завтра Вадика ждали каникулы.

Может быть, поэтому он и решил проехаться на трамвае – чтобы скорее прошел этот день. Разумеется, эта была смешная и наивная уловка: две привычные остановки от дома до школы он всегда проходил за какие-то несчастные десять минут. Что в эквиваленте равнялось полному насвистыванию четырех песен «Поющих гитар» или «Веселых ребят» с его любимых пластинок Всесоюзной фирмы «Мелодия».

День шестой
ЛЮБОВЬ

Глава 37
Мир белых мух

Ровно в полночь дожди в небе замерли и повисли с небес льдистыми дымчатыми сосульками. Казалось, в них еще живут и пульсируют духи падающей воды.

Во всяком случае, мальчику, прильнувшему к темному ночному окну, очень хотелось верить в разных духов. И еще – в то удивительное зимнее колдовство, что сумело поймать и запереть осеннюю воду в колкие прозрачные темницы, остановить ее вечное падение из вышины на городок и дом, где жил мальчик, да еще и сделать эти сосульки невидимыми никому. Разумеется, кроме него, мальчика, живущего тут и верящего в то, что он и вправду видит застывшие сосульки дождей, повисшие в небе ледяными струями, тонкими серебряными иглами и натеками в одночасье сгоревших прозрачных свечей. Только он, и никто больше в целом городе. Да что там – в городе! В целом мире, это уж точно. Возможно, он и был прав.

Мальчик знал, что сейчас он спит. Этот сон с замерзающими в небе дождями снился ему часто и долго – почти всю нынешнюю зиму. А зимы прошло уже много, почти тридцать дней. И еще мальчик знал, что с этим сном непременно что-то связано, нечто огромное и важное. Но тайна пока не хотела открываться сама, и мальчик терпеливо ждал, тем более что во сне это делать гораздо приятнее и легче, нежели наяву. Правда, иногда ему становилось страшно, потому что в этом сне таилось что-то еще, неведомое и чужое, чего он никогда еще не чувствовал и не слышал в своем сердце. Но потом это ощущение проходило. За окном дремотно падал снег, и в его снах и наяву, и мальчик с интересом следил за полетом снежинок, которые прежде, давным-давно, называл «белыми мухами».

– Белые мухи летят! – радостно кричал он, раздвинув тюлевые занавески и прильнув к окну первым снежным утром. И мать улыбалась за спиной и рассказывала ему всякие необычные истории и сказки, такие же легкие и короткие, как падение невесомой пушистой снежинки.

Сказки эти мальчик уже забыл почти все. Но любовь и волнующий интерес к снегу остались с ним навсегда, во всяком случае, так ему казалось теперь, в его двенадцать с половиной светлых лет. Он смотрел, как снег падает наземь, скрывая следы прохожих, рубчатые колеи ранних утренних машин в их дворе, бурую почерневшую листву, еще вчера грязным ковром устилавшую землю в соседнем сквере. «Сколько еще следов снегу вобрать в себя?» – думал мальчик, спеша в школу вдоль побеленного инеем забора, облепленных домов, моховых крыш и подоконников. «Листьям – печальным кораблям, парусникам, затонувшим в море слез осенних, – сколько нам посвятить?»

И сам же себе отвечал, аккуратно и тщательно впечатывая ботинок в очередной сугроб или ломая с треском сухие пузыри воздуха под промерзшей до основания лужицей: «Тем шагам, как моему дыханью, трудное названье – Ожиданье».

Наверное, это были его первые стихи. Но в этом мальчик ни за что бы не признался никому, поскольку считал стихи занятием для взрослых и девчонок. Для него это были просто слова, сами по себе возникавшие в голове на улице, ледяном катке и даже иногда – за партой. Мальчик считал, что эти невесть откуда приходящие слова – тоже суть того сна о застывших дождях, их звенящие отголоски. И значит, он просто иногда грезит наяву, как сказала ему недавно учительница по географии, и почему-то – с большим осуждением.

Но зато просыпаться теперь было легко и радостно, потому что их дом, обычная двухкомнатная квартира в четырехэтажном доме с пожарной лестницей, вот уже целый день был таинственным, незнакомым, немного чужим и оттого просто удивительным. В преддверии Нового года здесь появилась настоящая лесная елка, да еще какая – до потолка!

Наверное, самое сильное ощущение детских лет – как дома ставили елку. Родители всегда и с огромным удовольствием прятали ее до самого последнего дня. И вот, наконец, двадцать девятого декабря, вечером, после работы отец вытаскивал с антресолей крестовину, молоток и пакет с гвоздями.

Это сейчас мы ставим елки в ведра, прежде – с песком, а теперь – с водой, и они принимаются цвести чуть ли не до февраля. А тогда, в начале шестидесятых, елка в доме частенько стояла прямо на полу, прочно угнездившись в деревянной струганой крестовине. И после праздников во дворах и на задворках вместе с выброшенными осыпавшимися рыжими елками их валялось множество, больших и маленьких. В семьях елочные крестовины всегда хранили где-нибудь на антресолях, рядом с коробкой игрушек, гирляндами и красноносым ватным Дедом Морозом с палочкой-посохом в руке и куцым мешком за плечами.

Даже в лесу ели пахнут не так, как дома, тем более – под Новый год. Самое первое, чем лесная гостья заявляла о себе в доме, – это запах! Она лежала на полу, загородив полкомнаты, кое-где на оттаивающих ветках еще поблескивали наперстки льда и застывшие комочки ноздреватого снега. Квартира, немного взбудораженная новизной в комнате и ликующими детьми, понемногу наполнялась удивительным, восхитительным, ни на что не похожим ароматом хвои.

Между тем отец молотком набивал на лежащую елку крестовину, и мальчик со старшим братом помогали поднять и надежно установить колючую вестницу предстоящих двухнедельных каникул и всяческих сюрпризов. Затем наступала и очередь матери. Она весело и деятельно командовала развешиванием игрушек, распределяя, какие – вверх, на макушку и фасад, какие – пониже и сзади.

Потом, уже повзрослев и узнав многое в жизни и людях, мальчик всегда горько жалел, что при переездах и других жизненных невзгодах, неизбежных в истории любой семьи, они разбили, растеряли и попросту выкинули немало старых игрушек. Среди утраченных елочных забав мальчик всегда особенно жалел двух толстеньких ватных поросят – своего, синего, и розового, принадлежащего брату. Поросята были закутаны в теплые одеяльца с привязанными к ним крошечными сосками; наружу выглядывали только мордочки с трогательными пятачками и тонкие передние ножки. С этими поросятами они со старшим братом путешествовали по елке, захаживая друг к другу в гости, пробуя понарошку малину, клубнику, виноград, абрикосы и прочие стеклянные фрукты и овощи. А у самого пола, на толстых нижних ветвях, многие из которых отец норовил еще и дополнительно «наставить гвоздочками» к стволу, раскачивались на нитках картонные бабочки, клоуны, рыбки – двусторонние немецкие игрушки, таинственно поблескивающие черно-красными крыльями.

Пока дети и взрослые наряжали елку, непременно возникали и ссоры, и споры, которые были тем жарче, чем дети в семье становились взрослее. Тут же зачастую проливались и слезы обиды, что не туда повесили любимую игрушку, что вообще уже давно пора закончить, потому что детям надо спать, ведь завтра праздник, а значит, трудный день. Почему-то у нас праздники всегда считались и поныне считаются трудными, хлопотными днями. Словно вся цель праздника, и особенно – Нового года, заключается в стремлении наготовить побольше угощений и накормить всех гостей и домашних до отвала.

Правда, потом, числа третьего-четвертого, наступала пора знакомого всем постпраздничного голода. В это время постоянное ощущение набитого живота, длящееся еще с новогодней ночи и, кажется, поселившееся в утробе навеки, незаметно, потихоньку уступает вдруг место аппетиту, который все растет и растет. И, по иронии судьбы, особенно при виде уже изрядно заветренных, хоть и непобежденных, остатков самых стойких, а значит, малоупотребительных поначалу салатов и крошек некогда необъятных пирогов и тортов. Поэтому к последней ночи уходящего старого года хозяйки готовились, как ко дню решительного и массированного наступления на всех кулинарных фронтах, зачастую уже с самого утра занимая боевые позиции на кухнях, как в окопах на передовой.

А мальчик – тот неизменно просыпался рано утром, потому что когда не нужно бежать в школу, делать уроки и домашние задания и вообще никуда не надо спешить поутру, мальчишек почему-то всегда и как назло сон покидает уже с раннего утра. Мальчик ворочался в кровати, пытаясь уснуть, но все было бесполезно – сон предательски и бесповоротно исчезал, как вода просачивается в траву или уходит в песок. И вдруг неожиданная и яркая мысль вспыхивала в голове мальчика, обжигая, будоража и настойчиво зовя из кровати. Елка! Ведь вчера поставили елку!

Он выбирался из кровати, наскоро совал ноги в домашние шлепанцы, почему-то на цыпочках подкрадывался к двери, ведущей из спальни, и осторожно открывал ее в зал. И тут же в ноздри ударял, кружил голову запах! Невероятный, неповторимый, ни с чем не сравнимый аромат елки – хвои, веток, «небритого» игольчатого ствола и совсем невидимой, но такой пахучей смолы… Запах лесного дерева, которое, в свою очередь, с интересом смотрело глазами всех своих веток и иголок, спрашивая: а как это живет здесь мальчик, известный всем герой родного двора и вообще – отчаянный храбрец?

Дом охотно и с радостью принимал елку в гости. И все в нем – стены с привычным рисунком побелки и обоев; полы с наизусть выученными каждым сучком и трещиной на любой половице, потому что мальчишки всегда играют в солдатики на полу, и никаких ковриков на них никогда не хватит; окна, за которыми притаилась морозная, хитрая, озорная зима; стулья, столы и кресла – все они принимали эту елку, и приветствовали ее, и удивлялись вместе с детьми новым пахучим чудесам. Но сейчас, поутру елка была уже совсем не та, что вчера вечером – теперь уже расправившая ветки, торжественная, оттаявшая за ночь и оттого невероятно ароматная, потому что ее смолистые запахи уже, оказывается, успели заполонить весь дом.

И самое главное – она была нарядная, вся в игрушках, блестках, серебристых нитях фольги и золотых прядях медного дождя, перевитая гирляндой рижской фабрики «Страуме». Эта гирлянда горела на их елке каждый год, и во всем мире елочных свечей не было красивей ее темно-сиреневых, приглушенно-красных и таинственно-зеленоватых огоньков. Мальчик видел свое смешное, одутловатое отражение в стеклянных шарах, к которым приникал чуть ли не носом; осторожно касался шершавой крошки из мелко дробленного елочного стекла на серебряных сосульках и, наконец, добирался до любимого, самого милого поросенка на свете, синего Ниф-Нифа. И уже вдвоем они отправлялись проведать старшего собрата Наф-Нафа, который все еще дрых в своем красном стеганом одеяльце без задних ног. И праздник начинался.

Припоминаем ли мы за собою еще такие погружения души в другие, светлые, праздничные и фантастически интересные миры? Которых не нужно выискивать в книгах, над которыми не надо вздыхать у телевизора или в кинотеатре, куда не летят осенние птицы и важные самолеты? А ведь этот мир всегда был здесь, рядом с нами, в новогодние дни нашего детства. Он был огромен, буквально до потолка, и его невозможно было обхватить руками. И весь этот мир был – новогоднее дерево, и дерево это было – весь мир.

Каким-то странным, отстраненным чувством, помогавшим видеть себя со стороны, все равно как во сне, мальчик отчего-то понимал, что в это мироощущение в его взрослом будущем ему уже никогда, наверное, не вернуться до конца, как не стать снова маленьким. Так оно и было потом, когда мальчик уже перестал расти и просто оставался всегда одинаковым.

Потом он все чаще и чаще пытался смотреть назад, оглядываться туда, где из-за ветвей новогодней ели смотрел на него этот худющий, длинноногий мальчишка. Смотрел и, конечно, не узнавал. Так и мы подчас в своих снах смотрим на былое детство и молчим. Потому что разучились говорить с ним, потому что уже не помним того языка и тех слов. И только в голове вертится, ворочается и рассыпается на отдельные слова и буквы чья-то дурацкая фраза, что-де сентиментальность – свойство жестоких и недобрых натур.

До Нового года оставалось совсем немного. Всего два дня, и они заполнены до краев деловитыми хлопотами, предпраздничными приготовлениями, суетой и готовкой. И хотя они радостны и полны сладостных предвкушений бесконечной ночи, у последних дней года есть одно печальное свойство. В это время никогда и ничего не случается. Они состоят только из ожидания. Покуда не прозвенит звонок.

Но в этот раз звонок все-таки раздался, и случилось это в прихожей. Мама пошла открывать, бормоча на ходу слова удивления – кто это пришел поутру, когда люди еще завтракают?

Дверь открылась, и мальчик услышал тихие голоса, приглушенные дверью в прихожую. Мама с кем-то говорила, и ей отвечали – еще тише и словно неуверенно. Отец, хмурясь, поглядывал на стынущий мамин кофе на кухонном столе и листал вчерашнюю газету, выискивая новогодние новости из стран капиталистического лагеря. Мальчик обернулся.

Он сразу почувствовал, что там пришли не просто так. И никакие это не соседи за маслом и не почтальон с заказными письмами или поздравительными телеграммами. Это пришли за ним. Мальчик понял это в одночасье, и его сердце на миг похолодело. А потом теплой волной прилило сладкое и тревожное ожидание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю