Текст книги "Мир приключений 1966 г. №12"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Александр Абрамов,Евгений Велтистов,Николай Томан,Глеб Голубев,Сергей Другаль,Александр Кулешов,Игорь Акимов,Яков Наумов,Юрий Давыдов,Яков Рыкачев
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 43 страниц)
– Почему?
– Потому, что ты не читал Павлова. Ты не мог видеть во сне того, чего не видел в действительности. Слепые от рождения не видят снов. А каким ты знаешь Олега? Мальчишкой, юнцом. Откуда же морщины сорокалетнего человека, откуда шрам на виске?
– А если это не сон?
– У тебя уже есть объяснение? – быстро спросила Галя.
Мне даже показалось, что она догадывается, какое именно объяснение кажется мне самым вероятным и самым пугающим.
– Пока еще только попытка, – нерешительно отозвался я. – Все пытаюсь сопоставить мою историю и эти “сны”… Если Гайд мог сыграть такую штуку с Джекилем, то почему бы им не поменяться ролями?
– Мистика.
– А ты помнишь свой разговор с Гайдом о множественности миров? Параллельных миров, параллельных жизней?
– Чушь, – отмахнулась Галя.
– Ты просто не хочешь серьезно подумать, – упрекнул я ее. – Проще всего сказать “чушь”. О гипотезе Коперника тоже так говорили.
Гипотезой Коперника я ее не сразил, но над моей гипотезой заставил задуматься.
– Параллельные миры? Почему параллельные?
– Потому что нигде не пересекаются.
Галя откровенно и пренебрежительно рассмеялась.
– Не сочиняй научной фантастики, не получится. Непересекающиеся миры? – Она фыркнула. – А Никодимов и Заргарьян нашли пересечение? Окно в антимир?
– Кто знает? – сказал я.
А узнал я об этом через два часа в лаборатории Фауста.
СЕЗАМ, ОТВОРИСЬ!
Честно говоря, я шел сюда, как на экзамен, с той же внутренней дрожью и страхом перед неведомым. Еще и еще раз я перебрал в памяти сны, виденные во время опыта, – по привычке я их так и называл, хотя уже окончательно пришел к мысли, что сны эти были совсем не снами: сопоставил все напрашивавшиеся на такое сопоставление детали, систематизировал выводы.
– Отрепетировали? – весело спросил встретивший меня Заргарьян.
– Что отрепетировал? – смутился я.
– Рассказ, конечно.
Он видел меня насквозь. Но злость во мне тут же подавила смущение.
– Мне тон ваш не нравится. Он только засмеялся в ответ.
– Выкладывайте все, что вам не нравится. Магнитофон еще не включен.
– Какой магнитофон?
– “Яуза-десять”. Великолепная чистота звука.
К вмешательству магнитофона я подготовлен не был. Одно дело – просто рассказывать, другое – перед магнитофоном. Я замялся.
– Садитесь и начинайте, – подбодрил меня Никодимов. – Вы же оставляете след в науке. Вообразите, что перед вами хорошенькая стенографистка.
– Только без охотничьих рассказов, – ехидно прибавил Заргарьян. – Пленка сверхчувствительная с настройкой на Мюнхгаузена: тотчас же выключается.
Я по-мальчишески показал ему язык, и моя скованность сразу пропала. Рассказ я начал без предисловий, в свободной манере, и чем дальше, тем он становился картиннее. Я не просто рассказывал, я пояснял и сравнивал, заглядывал в прошлое, сопоставлял увиденное с действительностью и свои переживания с последующими соображениями. Вся напускная ироничность Заргарьяна тотчас же испарилась: он слушал с жадностью, останавливая меня только для того, чтобы переменить катушку. Я воскрешал перед ними все запечатлевшееся в лабораторном кресле: и ярость Елены в больнице, и перекошенное злобой лицо Сычука, и неживую улыбку Олега на операционном столе – все, что запомнилось и поразило и поражало даже сейчас, когда я передавал магнитофонной пленке еще живое воспоминание.
Катушка еще крутилась, когда я закончил: Заргарьян не сразу выключил запись, зафиксировавшую, должно быть, еще целую минуту молчания.
– Значит, пассажа не видели, – огорченно заметил он. – И дороги к озеру не было. Жаль.
– Погоди, Рубен, – остановил его Никодимов, – не об этом же речь. Ведь почти идентичные фазы. То же время, те же люди.
– Не совсем.
– Ничтожные ведь отклонения.
– Но они есть.
– Математически их нет.
– А разница в знаках?
– Разве она меняет человека? Время, может быть. Если минус-фаза, возможно встречное время.
– Не убежден. Может быть, только иная система отсчета.
– Все равно скажут: фантастика! А разум?
– Если вовсе не грешить против разума, то вообще ни к чему не придешь. Кто это сказал? Эйнштейн это сказал!
Разговор не становился понятнее. Я кашлянул.
– Извините, – смутился Никодимов. – Увлеклись. Покоя не дают ваши сны.
– Сны ли? – усомнился я.
– Сомневаетесь? Значит, думали. А может, начнем объяснение с вашего объяснения?
Я вспомнил все насмешки Гали и, не боясь снова услышать их, упрямо повторил миф о Джекиле и Гайде, встречающихся на перекрестках пространства и времени. Пусть антимир, пусть множественность, пусть мистика, собачий бред, но другого объяснения у меня не было.
А Никодимов даже не улыбнулся.
– Физику изучали? – вдруг спросил он.
– По Перышкину, – признался я и подумал: “Началось!”
Но Никодимов только погладил бородку и сказал:
– Богатая подготовка. Ну и как же с его помощью вы представляете себе эту множественность? Скажем, в декартовых координатах?
Поискав в памяти, я нашел уэллсовскую “Утопию”, куда въезжает мистер Барнстепл, не сворачивая с обычной шоссейки.
– Отлично, – согласился Никодимов, – будем танцевать от этой печки. С чем сравнивает наше трехмерное пространство Уэллс? С книгой, в которой каждая страница – двухмерный мир. Значит, можно предположить, что в многомерном пространстве могут так же соседствовать трехмерные миры, движущиеся во времени приблизительно параллельно. Это по Уэллсу. Когда он писал свой роман, гениальный Дирак был еще юношей, а его теория получила известность только в тридцатых годах. Вы, конечно, достаточно ясно представляете себе, что такое “вакуум Дирака”?
– Приблизительно, – сказал я осторожно. – В общем, это не пустота, а что-то вроде нейтринно-антинейтринной кашицы. Как планктон в океане.
– Курьезно, пожалуй, но смысл есть, – опять согласился Никодимов. – Этот, как вы говорите, планктон, этот нейтринно-антинейтринный газ и образует как бы границу между миром со знаком плюс и миром со знаком минус. Есть ученые, которые ищут антимиры в чужих галактиках, я же предпочитаю искать их рядом. И не только симметрию мир – антимир, а безграничность этой симметрии. Как в шахматах мы имеем бесконечное разнообразие комбинаций, так и здесь бесконечное сочетание миров-антимиров, соседствующих друг с другом. Вы спросите, как я представляю себе это соседство? Как стабильное, геометрически изолированное существование? Нет, совсем иначе. Упрощенно – это мысль о неисчерпаемости материи, о бесконечном движении ее, образующем эти миры, по какой-то новой, еще не познанной координате, а точнее, по некоей фазовой траектории…
– Ну, а как же обыкновенное движение? – перебил я недоуменно. – Я тоже частица материи, а передвигаюсь в пространстве независимо от вашего квазидвижения.
– Почему “квази”? Просто одно независимо от другого. Вы передвигаетесь в пространстве независимо и от вашего движения во времени. Сидите ли вы дома или куда-нибудь едете– все равно стареете одинаково. Так и здесь: в одном мире вы можете путешествовать по морю, а в другом – в то же время играть в шахматы или обедать у себя дома. Более того, в бесконечном повторении миров вы можете ездить, болеть, работать, а в другом бесконечном множестве подобных миров вас вообще нет: несчастный случай, самоубийство или попросту не родились – родители не встретились. Надеюсь, вам понятно?
– Вполне.
– Притворяется, – сказал Заргарьян. – Ему сейчас живой пример нужен – сразу поймет. Представьте себе обыкновенную киноленту. В одном кадре вы летите на самолете, в другом – стреляете, в третьем – убиты. В одном – дерево растет, в другом – его срубили. В одном – памятник Пушкину стоит на Тверском бульваре, в другом – в центре площади. Словом, раскадрованная жизнь, движущаяся, скажем, вертикально, сверху вниз или снизу вверх. А теперь представьте себе уже раскадрованную жизнь, но еще движущуюся от каждого кадра горизонтально, слева направо или справа налево. Вот вам и приблизительная модель материи в многомерном пространстве. А в чем, по-вашему, самая существенная разница между этой моделью и моделируемым объектом? Я не ответил: какой смысл гадать?
– Идентичных кадров нет, а идентичные миры существуют.
– Похожие? – переспросил я.
– Не только, – вмешался Никодимов. – Мы еще не знаем закона, по которому движется материя в этом измерении. Возьмем простейший – синусоидальный. Обычную синусоиду: малейшее изменение аргумента дает соответствующее изменение функции, а значит, и другой мир. Но ровно через период мы получим то же значение синуса и, следовательно, тот же мир. И так далее до бесконечности…
– Значит, я мог попасть в такой же мир, как и наш? Точь-в-точь такой же?
– Даже разницы бы не заметили, – сказал Заргарьян.
– А как вы объясняете мой случай на бульваре? – Так же, как и вы. Джекиль и Гайд.
– Громов из другого мира в моем обличье?
– Вот именно. Какие-то Заргарьян и Никодимов переместили сознание вашего двойника. Это произошло не мгновенно, не сразу. Ваше сознание сопротивлялось, спорило – отсюда этот дуализм в первые минуты, – потом подчинилось агрессору.
Я высказал предположение, что мой злополучный эпизод в больнице был обменным визитом, но Никодимов усомнился:
– Возможно, но маловероятно. С большей вероятностью можно предположить, что это был Громов, в чем-то подобный вашему агрессору. Та же профессия, тот же круг знакомств, та же семейная ситуация. Но я уже говорил вам о возможности почти полной или даже совсем полной идентичности.
– Образно говоря, – перебил Заргарьян, – вы побывали в мирах, границы которых подогнаны к границам нашего мира, внутренне касаются. Назовем их ближайшими, условно конечно. А еще более интересны миры, пересекающие наш или, скажем, вообще не имеющие с нами точки касания. Там время или обогнало наше или отстало. И кто знает, на сколько? – Он помолчал и прибавил почти мечтательно: – “За какой-то березкой, давно знакомою в тишине, открывается вдруг незнаемое – неизвестное, странное, незнакомое…”
– Вы не договариваете, – усмехнулся я, вспомнив те же стихи. – Там дальше иначе: “…грустное дело езда в незнаемое. Ведь не каждый приедет туда, в незнаемое…”
На столе зазвонил телефон.
– Не каждый, – задумчиво повторил Никодимов, – наш шеф не приедет.
Телефон продолжал звонить.
– Легок на помине, – сказал Заргарьян. – Не подходи.
– Все равно найдет.
Езда в незнаемое была отложена до вечерней встречи в ресторане “София”, где свобода от начальственного вмешательства была полностью обеспечена.
NOSCETE IPSUM [3]3
Познай самого себя (лат.).
[Закрыть]
Ольгу я не видел до ужина – она задерживалась в поликлинике. Поговорить о случившемся было не с кем: Галя не звонила, а Кленова я тщательно избегал из-за порой нестерпимой его дидактичности и даже сбежал из-за этого с редакционной летучки.
Почти час я бродил по улицам, дабы не прийти слишком рано и не торчать с глупым видом у ресторанного входа. Пытаясь собраться с мыслями, посидел у памятника Пушкину, по все услышанное утром было так ново и так удивительно, что даже обдумать это я так и не мог. В конце концов весь ход мыслей свелся к тому, как оценить мою встречу с учеными. Как небывалую удачу, счастье газетчика или как угрозу, которую всегда таит в себе непознаваемое? Я больше склонялся к “счастью газетчика”. Если бы лабораторный кролик мог рассуждать, он, вероятно бы, гордился своим общением с учеными. Гордился и я. Вторичным признаком счастья газетчика был тип ученого, к какому принадлежали мои друзья. Я где-то читал, что ученые делятся на классиков и романтиков. Классики – это те, кто развивает новое на основе старого, прочно утвердившегося в науке. А романтики – это мечтатели. Они интересуются смежными, даже весьма отдаленными областями знаний. Они выдвигают новое не только на основе старого, но чаще всего с помощью совершенно неожиданных ассоциаций. Свое восхищение этим типом ученого я и выразил как-то в одном журнальном очерке. Теперь меня столкнуло с ним счастье газетчика. Только романтики могли так смело и безрассудно грешить против разума, и, каюсь, мне очень хотелось продолжить свое участие в этом грехе.
С такими мыслями я и пришел на свидание не раньше, а даже позже моих новых друзей. Они уже дожидались меня у входа – улыбающийся Заргарьян и скромно тушующийся за ним Никодимов в старомодном чопорном пиджаке. Ему очень подошел бы стоячий крахмальный воротничок, какие носили в начале века: таким ветхозаветно строгим выглядел сейчас старый ученый. Зато Заргарьян был поистине неотразим: в темном дакроновом костюме с галстуком, спущенном ровно настолько, чтобы видеть позолоченную булавку, скреплявшую воротничок рубашки, закругленный на уголках, – он настолько пленил воображение тучного, лысоватого мэтра, что тот даже не заметил нас с Никодимовым. Мы шли сзади, с улыбкой наблюдая, как суетился он перед долговязым Рубеном, придирчиво оглядывая заказанный нами укромный столик в углу.
Когда все было подано, Заргарьян сказал, разливая коньяк:
– Первый тост мой – за случайные встречи.
– Почему за случайные?
– Вы даже вообразить не можете, как велика роль случая в моей жизни. Случайно познакомился с Зоей, случайно через нее с вами. И даже с Павлом Никитичем тоже случайно. Прочел лет пять назад в “Вестнике Академии наук” его статью о концентрации субквантового биополя – и сразу к нему. Тут и оказалось, что разными путями мы подошли к одной и той же проблеме.
Он замолчал. Я вспомнил слова Кленова о том, что они оба работали в совершенно различных областях науки, но спросить не успел. Заргарьян тотчас же поймал мою мысль.
– Странный союз физика и нейрофизиолога, – засмеялся он.
– Вы чужие мысли читаете?
– А то нет? Я ведь телепат, мне это по штату положено. Я многим занимался в своей области, но больше всего, пожалуй, меня интересовали сны. Почему мы часто видим во сне то, чего никогда в жизни не видели? Как это связать с павловским учением о том, что сны суть отражение действительности? Какие раздражения воздействуют в этих случаях на клетки головного мозга? Может быть, привычные – свет, звуки, прикосновения, запахи? А если нет? Тогда должен быть какой-то новый, неизвестный нам вид раздражения…
Я вспомнил, почему мои сны привлекли его внимание: они не были отражением действительности. Но, оказывается, такие сны видели многие. Только сны эти не были стойкими, как пояснил Заргарьян, они забывались, туманились в сознании, а главное – не повторялись.
– Я рассуждал так, – продолжал он, – если, по Павлову, сны отражают виденное наяву, но испытуемый этого не видел, значит, это видел кто-то другой, но кто? И каким образом виденное им запечатлелось в сознании другого?..
Я перебил его:
– Тогда мой пассаж, и улица, и дорога к озеру – это чьи-то чужие сны?
– Безусловно.
– Чьи?
– Тогда я еще не знал. Возникало предположение о гипнопередаче. Но внушение не бывает случайным, внушением ниоткуда. Оно всегда направлено от гипнотизера к гипнотизируемому. Ни в одном из рассмотренных мною случаев такого внушения не было. Я предположил телепатическую передачу. В парапсихологии мы называем мозг, передающий сигнал, индуктором, а мозг принимающий – перципиентом. И опять ни в одном исследованном случае не удалось обнаружить индуктор. Характерный пример – ваши наиболее стойкие сновидения. Кто вам их передал? Откуда? Вы терялись в догадках. Терялся и я, склоняясь к предположению о каких-то иных существованиях человека в ином образе, может быть, в ином мире. Но это уже было мистикой, я стоял у закрытой двери. Открыл мне ее Павел Никитич, вернее, его статья. Тогда я сказал “Сезам, отворись!” Так было, Павел Никитич?
– Почти так, – добродушно подтвердил Никодимов, – только зря колоритные детали опустил. Сезам не так уж легко открылся: я бирюк, с людьми уживаюсь плохо. Ассистент мой – он сбежал потом, когда нас прижимать начали, – принимал тебя за сумасшедшего, помню, даже районному психиатру звонил. Но тебя и это не остановило. Вот так и началось наше содружество – со случайной встречи. Поэтому тост поддерживаю. Я тоже “за”.
– А потом? – спросил я. – От идеи до ее экспериментальной проверки не так уж близко.
– Мы и ползли. Идея математическая привела к физике поля. Мы начали с биотоков. Ведь биотоки мозга – это электромагнитные поля, возникающие в его нервных клетках. В своем излучении они образуют как бы единое энергополе – так называемое сознание и подсознание человека. Возьмем вашу аналогию. Поля Джекиля и Гайда только подобны, они несовместимы, или, как мы говорим, антипатичны. Пока вы бодрствуете, когда ваш мозг занят, антипатия полей постоянна и неизменна. Но вот вы заснули. И картина меняется: антипатия уже ослаблена, поля “двойников” как бы находят друг друга, и ваши сны невольно повторяют виденное другим. А для того чтобы Джекиль стал Гайдом, необходимо полное совмещение полей, возможное лишь при исключительной активности поля индуктора. Вот эту исключительность мы у вас и обнаружили.
Я с увлечением слушал Никодимова, не все доходило до сознания, кое-что ускользало; я словно глохнул, теряя путеводную нить в этом лабиринте полей, двойников, частот и ритмов, но усилием воли снова ловил ее, как прерванную многоточием речь.
– …опытным путем мы пришли к выводу, что при взаимопередаче полей активируются волны с частотой, значительно большей частоты обычного альфа-ритма. Этот вид частотности мы назвали каппа-ритмом. И чем выше частота каппа-волн, тем ярче сновидения, принятые спящим рецептором. А далее уже нетрудно было вывести и закономерность. Полное совмещение полей связано с резким возрастанием частотности. Так возникла идея концентратора, или преобразователя биотоков. Создавая направленный поток излучения, мы как бы перемещаем ваше сознание, находя ему идентичное за пределами нашего трехмерного мира. Конечно, мы еще в самом начале пути. Движение поля по фазовой траектории пока хаотично. Мы еще не можем управлять им, не можем сказать точно, где именно вы очнетесь – в настоящем ли, в прошлом или будущем относительно к нашему времени. Нужны еще десятки опытов…
– Я готов, – перебил я. Никодимов не ответил.
Из магнитофона, включенного на эстраде каким-то юным любителем танцев, доносился к нам хрипловатый мальчишеский голос. Он плыл над гудевшим залом, над стрижеными и лысыми головами, над потемневшим от вина хрусталем, плыл, поражая силой и чистотой чувства, неожиданного в этом тесном, прокуренном зале.
– С подтекстом песенка, – сказал Заргарьян. Я прислушался.
“Ты – моя судьба, – пел по-английски мальчишка, – ты– мое счастье…”
– Вы – наша судьба, – серьезно, даже торжественно повторил Заргарьян, – и, может быть, счастье. Вы.
Я смущенно отвел глаза. Что ни говори, а приятно быть чьим-то счастьем и чьей-то судьбой. Никодимов тотчас же уловил мое движение и укрывшуюся за ним тщеславную мысль.
– А может быть, и мы – ваша судьба, – сказал он. – Вы еще многое узнаете, и прежде всего о себе. Ведь вы только частица той живой материи, которая и есть “вы” в бесконечно сложном пространстве-времени. Словом, как говорили древние римляне, nosce te ipsum – познай самого себя.
ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ
Я готов был познать себя во всей совокупности измерений, фаз и координат, но Ольге не сказал об этом, сообщив лишь в кратких чертах о своей беседе с учеными и обещав подробнее рассказать все на следующий день. То был день ее рождения, который мы обычно проводили вдвоем, но на этот раз я пригласил гостей – Галю и Кленова. Очень хотелось позвать и Заргарьяна с Никодимовым, как виновников неожиданного, если не сказать – чудесного, в моей жизни, и я даже намекнул им об этом по выходе из ресторана, но Павел Никитич или не выслушал меня внимательно, или не понял по рассеянности, а Заргарьян шепнул конфиденциально:
– Оставьте. Все равно не придет: бирюк, сам признается. А я подойду, когда вырвусь, может, попозже.
Он действительно приехал позже всех, когда разговор за столом уже превратился в спор, яростный до хрипоты и упрямый до невежливости, когда забываешь буквально обо всем, кроме своих собственных выкриков.
Мой рассказ о пережитом во время опыта и о последующей беседе с учеными произвел впечатление маниакального бреда. Кленов промычал неопределенно:
– Н-да…
И замолчал. А Галя, покрасневшая, с сердитыми искорками в глазах, возбужденно воскликнула;
– Не верю!
– Чему?
– Ничему! Муть какая-то, как говорят ребята у меня в лаборатории. Авантюра. Тебя просто мистифицируют.
– А зачем его мистифицировать? – отозвался Кленов. – С какой целью? И потом, Никодимов и Заргарьян не рвачи и не прожектеры. Добро бы рекламы хотели, а то ведь молчать требуют. Не те это имена, чтобы допустить даже тень мысли о квазинаучной авантюре.
– Все новое в науке, все открытия подготовлены опытом прошлого, – горячилась Галя. – А в чем ты видишь здесь этот опыт?
– Часто новое опровергает прошлое.
– Разные бывают опровержения.
– Точно. Эйнштейну тоже вначале не верили: еще бы, Ньютона опроверг!
Ольга упорно молчала, не вмешиваясь в спор, пока на это не обратила внимание Галя:
– А ты почему молчишь?
– Боюсь.
– Кого?
– Вы спорите о каких-то абстрактных понятиях, а Сергей непосредственно участвовал в опыте. И, как я понимаю, на этом не остановится. А если правда все, что он рассказывает, то едва ли это выдержит мозг обыкновенного человека.
– А ты уверена, что я обыкновенный? – пошутил я.
Но она шутки не приняла, даже не ответила. Разговором опять завладели Кленов и Галя. Я должен был ответить на добрый десяток вопросов, снова повторяя рассказ о виденном и пережитом в лаборатории Фауста.
– Если Никодимов докажет свою гипотезу, – сдалась наконец Галя, – то это будет переворотом в физике. Величайшим переворотом в нашем познании мира. Если докажет, конечно, – прибавила она упрямо. – Опыт Сергея еще не доказательство.
– А меня другое интересует, – задумчиво сказал Кленов. – Если принять априори верность гипотезы, то сейчас же возникает другой, не менее важный вопрос: как развивалась жизнь каждой пространственной фазы? Почему они подобны? Я говорю не о физическом, а о социальном их облике. Почему в каждом перевоплощении Сергея Москва – это Москва нынешняя, послевоенная, столица СССР, а не царской России? Ведь если гипотеза Никодимова будет доказана, вы понимаете, о чем прежде всего спросят на Западе? Спросят политики, историки, попы, журналисты. Обязательно ли подобно во всех мирах их общественное лицо? Обязательно ли одинаково их историческое развитие?
– Никодимов говорил и о мирах с другим течением времени, может быть, даже со встречным временем. Теоретически можно попасть и к неандертальцам, и на земной звездолет.
– Я не об этом, – отмахнулся нетерпеливо Кленов. – Как ни гениально было бы открытие Заргарьяна и Никодимова, оно не снимает всей важности вопроса о социальном облике каждого мира. Для марксистской науки все ясно: физическое подобие предполагает и социальное подобие. Везде развитие производительных сил определяет и характер производственных отношений. Но ты представляешь себе, что запоют певцы личностей и случайностей? Варвары могли не дойти до Рима, а татары – до Калки. Вашингтон мог проиграть войну за независимость США, а Наполеон выиграть битву при Ватерлоо. Лютер мог не стать главой реформации, а Эйнштейн не открыть теории относительности. У Брэдбери эта зависимость исторического развития от нелепой случайности доведена до абсурда. Путешественник во времени случайно давит какую-то бабочку в юрском периоде, и вот уже меняется картина президентских выборов в США: вместо прогрессиста и радикала выбирают президентом фашиста и мракобеса. Мы-то знаем, что Голдуотера все равно не избрали бы, даже если в юрском периоде передавили бы сразу всех динозавров. А победи Наполеон при Ватерлоо, его разгромили бы где-нибудь под Льежем. И вместо Лютера кто-нибудь возглавил бы Реформацию, и не будь Эйнштейна, кто-то все равно открыл бы теорию относительности. Даже не поднявшийся до высот исторического материализма Белинский более ста лет назад писал, что и в природе и в истории владычествует не слепой случай, а строгая непреложная внутренняя необходимость.
Кленов говорил с той же профессиональной назидательностью лектора, которая меня так раздражала на редакционных летучках, и чисто из духа противоречия я возразил:
– Ну, а представь себе, что в каком-то соседнем мире не было Гитлера? Не родился. Была бы тогда война или нет?
– Сам не можешь ответить? А Геринг, Гесс, Геббельс, Рем, Штрассер, наконец? Уж кому-нибудь Круппы бы передали дирижерскую палочку. И я вижу твою великую миссию, Сережка, – ты не смейся, именно великую, – не только в том, чтобы доказать гипотезу Никодимова, но и в том, чтобы закрепить позиции марксистского понимания истории. Что везде и всегда при одинаковых условиях жизни на нашей планете, во всех ее изменениях, фазах или как вы там их называете, классовая борьба всегда определяла и будет определять развитие общества, пока оно не стало бесклассовым.
В этот момент и появился Заргарьян с хризантемами в целлофане. И десяти минут не прошло, как он покорил и Ольгу и Галю, а профессоральная назидательность Кленова сменилась почтительным вниманием первокурсника.
Он сразу перехватил нить разговора, рассказал о предполагаемых Нобелевских лауреатах, о своей недавней поездке в Лондон, перебросился с Галей замечаниями о будущем лазерной техники, а с Ольгой – о роли гипноза в педиатрии и похвалил статью Кленова в журнале “Наука и жизнь”. Но он определенно и, как показалось мне, умышленно отводил разговор от моего участия в их научном эксперименте. А когда часы пробили одиннадцать, он поймал мой недоумевающий взгляд и сказал с присущей ему усмешечкой:
– Я ведь знаю, о чем вы думаете. Почему Заргарьян молчит об эксперименте? Угадал? Да просто потому, милый, что не хотелось сразу уходить. После того, что я сейчас вам скажу, уже никакой разговор невозможен. Заинтриговал? – засмеялся он. – А ведь все очень просто: завтра мы собираемся поставить новый опыт и просим вас об участии.
– Я готов, – твердо сказал я.
– Не торопитесь, – остановил меня Заргарьян, и в голосе его появилась уже знакомая мне серьезность, даже взволнованность. – Новый опыт более длителен, чем предыдущий. Может быть, это несколько часов, может быть, сутки. Кроме того, опыт рассчитан на более удаленные фазы. Я говорю “удаленные” только для того, чтобы остаться в границах понятного. Речь едва ли идет о расстояниях, тем более что определить их мы не можем, да и то, что под этим подразумевается, для активности биотоков не имеет значения. Распространение излучения практически мгновенно и не зависит ни от пространственного расположения фаз, ни от знака поля. И я должен предупредить вас, что мы не знаем степени риска.
– Значит, это опасно? – спросила Галя.
Ольга ни о чем не спросила, только зрачки ее словно стали чуточку больше.
– Я не могу определенно ответить на это. – Заргарьян, казалось, ничего не хотел утаивать от меня. – При неточной наводке наш преобразователь может потерять контроль над совмещенным биополем. Каковы будут последствия для испытуемого, мы не знаем. Теперь представьте себе другое: в этом мире он без сознания, в другом оно придано человеку, допустим, летящему в это время на самолете. Что будет с сознанием в случае авиакатастрофы, мы тоже не знаем, успеет ли преобразователь переключить биополе, переключится ли оно само, или просто погибнут два человека и в том мире, и в этом?
Ответом Заргарьяну было молчание. Он поднялся и резюмировал:
– Я уже говорил вам, что после моего заявления светский разговор исключается. Вы свободны, Сергей Николаевич, в своем решении. Я заеду за вами утром и с уважением выслушаю его, даже если это будет отказ.
Мы проводили его в молчании, в молчании вернулись и долго не начинали разговора, пока наконец Галя не спросила меня в упор:
– Ты, вероятно, ждешь от меня совета?
Я молча пожал плечами: какое значение могли иметь сейчас ее “да” или “нет”?
– Я уже поверила в этот бред. Представь себе, поверила. И если б я годилась на это, если бы мне предложили, как тебе… я бы не задумывалась над ответом. А советовать? Что ж, пусть Ольга советует.
– Я не буду отговаривать тебя, Сергей, – сказала Ольга. – Сам решай.
Я все еще молчал, не отводя глаз от пустого бокала. Ждал, что скажет Кленов.
– Интересно, – вдруг проговорил он, ни к кому не обращаясь, – раздумывал ли Гагарин, когда ему предложили первым вылететь в космос?