Текст книги "Болшевцы"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
За столами прислушивались, кто-то загоготал от удовольствия.
Сергей Петрович слегка побледнел. Было понятно, что от того, как он ответит сейчас, может зависеть многое.
– Гуляев придет, – сказал он. – Куда же он пойдет, на зиму глядя? А голубей он поехал покупать для себя…
По лицу Чумы скользнуло смущение. Да, глядя на зиму, уходить рискованно. Этот тихонький докторишка оказывался хитрецом, с которым, может, лучше не связываться.
– Ты сегодня в спальне дежуришь? – переменил тему разговора Богословский. – Смотри, чтобы все было в порядке. Полы будут грязные – придется перемывать.
Чуме захотелось скрипнуть зубами, но он сдержался.
– А как же?.. Будьте покойны, Сергей Петрович… Все будет, как зеркало!.. – отвечал он обычным наглым тоном с оттенком подчеркнутого подобострастия.
На воле Чума долгое время жил у барышника, помогал ему сбывать краденые вещи, ухитрялся обманывать его и хорошо зарабатывал. Дело это нравилось ему.
В коммуну он пришел из Бутырок. Так случилось, что из болшевцев Чуму никто на воле не знал. Это давало ему возможность слыть среди них заправским вором. Он не прочь был даже «повожачить», но он понимал и то, что если не сумеет подладиться к воспитателям, могут произойти всякие неприятности. Her, воспитатели должны быть о Чуме наилучшего мнения. Только тетю Симу он не принимал в расчет, нарочито издевался над ней.
Он пошел в спальню.
Чинарик кое-как размазывал грязь по полу мокрой тряпкой.
– Это разве мытье? – заорал с порога Чума. – Разве так моют! Это что? Это что? – тыкал он ногой в густые полосы грязи. – Размазал грязь, а я отвечать должен? За что папиросы будешь брать? Перемой, чорт!
Чинарик покорно перемывал. Сам взялся, надо терпеть.
Одну особенно грязную половицу Чума заставил его перемывать три раза. Чинарик потел, сопел, мыл.
Чума обошел койки, оглядел застланные постели, хозяйской рукой опустил завернутые края серых грубошерстных одеял. Потом осмотрел еще раз свежевымытые, влажно пахнущие половицы.
– Ну, ладно… Получай!.. Принимаю работу!.. – одобрительно сказал он замученному Чинарику и бросил ему нераспечатанную пачку дешевых папирос.
– Приходи теперь, пожалуйста, нюхай, где хочешь! – Он злорадно посмотрел на койку Гуляева. – Зима, подумаешь!.. Испугали зимой! Да у Гуляева в Москве, может, целый десяток квартир есть!..
Пришел Гуляев к обеду. В руках у него покачивалась объемистая плетеная корзинка, завязанная холстиной. Болшевцы молча окружили его. В корзине глухо гулькали и возились голуби. Леха присел на корточки, отвернул холстину и стал наводить в корзинке порядок. Он понимал, что все ждут его слов, что он должен объяснить свое возвращение в коммуну.
На Трубной площади он купил голубей – четырех обыкновенных и пятого с желтой короной на голове. Голубь распускал длинные выгнутые крылья и рвался из рук. Лехе так захотелось посмотреть, как летает и кувыркается коронованный голубь, что прямо хоть выпускай его здесь же, на шумной площади.
В шалмане, куда принес Леха своих голубей, устроили гулянку. Было весело: пили водку, орали песни, обнимали девочек. Какой-то долговязый парень с желтым рябым лицом и оттопыренными ушами клялся Лехе в дружбе, приглашая на верное тысячное дело. «Выпьем!» поминутно кричал парень. Дрожащей рукой он наполнял стакан, проливая водку на стол и на пол. Потом Гуляев ушел в темный угол, лег на кушетку и там незаметно уснул под звон стаканов и выкрики.
Проснулся он на рассвете. Побаливала голова. Приподнявшись на локте, он осмотрел комнату. На столе в лужах водки мокли огрызки колбасы, хлеба и огурцов; люди валялись прямо на полу, среди мусора и окурков. Тяжелый воздух был отравлен застоявшимся табачным дымом, запахом водки, дыханием людей. Вся эта неприглядная картина освещалась холодным светом пасмурного утра; свет был ровный и, не давая теней, проникал беспощадно всюду. И лица спящих, испитые и вздутые, казалось, были уже тронуты могильным тлением; невозможно было поверить, что живые, настоящие люди могут иметь такие страшные лица.
Так вот она, счастливая, веселая жизнь, о которой он, Леха Гуляев, мечтал, покидая коммуну! Он не удивлялся ее безобразию. Он знал, что в шалманах не бывает иначе, что сколько бы ни прожил он здесь – хоть до ста лет, – каждое утро, просыпаясь, будет он видеть тот же залитый водкой стол, те же мертвые лица, будет дышать тяжелым, отравленным воздухом…
Он лег на спину, чтобы не видеть комнаты. Он думал. Собственные мысли пугали его. Он не любил редкие минуты просветления, когда разум из верного друга, обладающего неоценимой способностью утешать, обещать и придумывать оправдания гнусным поступкам, превращался вдруг в строгого судью и, подобно сегодняшнему утру, освещал всю жизнь Лехи ровным светом, беспощадно проникающим всюду. И прошлое вставало такое же грязное, постыдное, заплеванное, залитое водкой, как эта комната.
Что мог он вспомнить? Его голодное детство бродило босиком по мутным осенним лужам на Сухаревском, Смоленском и Тихвинском рынках. Оно мчалось от преследователей с выпрыгивающим сердцем и зажатым в руках кошельком, оно лежало на холодной и скользкой земле, под тяжелыми сапогами озверевших людей.
Что мог он вспомнить? Своего первого учителя – безногого инвалида Капитонова. Поместив короткое, подобное чугунному бюсту, туловище на маленькую тележку с четырьмя железными колесиками, Капитонов проворно ездил по улицам, отталкиваясь зажатыми в руках деревяжками, ловко лавируя среди бесчисленных ног. Точно в насмешку, он был обречен видеть у людей только то, чего был лишен сам, – ноги. Может быть, потому он так ненавидел людей. Забавы его были злобны и мерзки.
Ругаясь с прохожими, он весь багровел, хватал, не нагибаясь, горсти грязного снега с дороги и торопливо ел его. Он первый обратил внимание на бойкого и озорного Леху и надоумил его грабить около булочной ребятишек, которых родители посылали за хлебом. Сначала Леха грабил, боясь, что инвалид заподозрит его в трусости, потом этот грабеж стал для него обычным делом.
Инвалид жил в глубоком подвале и содержал там шалман. Он свел Леху со взрослыми, опытными в воровском деле ребятами, которым было уже лет по восемнадцати.
В подвал собирались часам к шести. Сначала играли в очко, причем инвалид всех обыгрывал – он, вероятно, этим и жил; потом пили, всегда с песнями и девочками. Кто-нибудь поднимал инвалида на стул. Топорща жидкие свои усы, он кричал, перебивая всех:
– Ну, что – живем! Одни с ногами, а я, например, без ног. А хоть без ног, да если бы был ученый, такой бы выдумал газ – все бы сразу подохли. Все! Понял? А я хоть и безногий, да остался бы жив.
Много рассказывал он о своих победах над женщинами. Даже взрослые, видавшие всякие виды воры отплевывались, слушая его.
Погиб он страшно. На дворе перед самым входом в подвал случилась драка; инвалид принял в ней участие, тыча деревяжкой всех без разбора в низ живота. Кто-то в сердцах ткнул его ногой так неудачно, что тележка поехала по лестнице вниз, подпрыгивая на ступеньках, стуча и звеня колесиками, все быстрее и быстрее, а инвалид дрожащим от тряски голосом кричал: «Де-е-ерж-и!» Лестница насчитывала ступенек тридцать, и инвалид расшибся.
Что мог еще вспомнить Леха Гуляев? Дежурства «на стреме», бесконечные приводы в угрозыск, любовь, купленную за трешник.
Еще мог он вспомнить тюрьму, где познакомился со вторым своим учителем, которого все называли Студентом.
Студент – черный, смазливый – проститутки дорого платили ему за его любовь – усаживался на койке, поджав ноги калачиком, и витиевато громил советскую власть за непоследовательность политики.
– Коммунисты против собственности, – говорил он, – и мы против собственности. Коммунисты говорят – все общее, и мы говорим – в шалмане все общее. Подходи к столу и пей, сколько хочешь. Почему же коммунисты сажают нас в тюрьму?
И заканчивал с пафосом, высоко подняв смуглую руку:
– Пусть все воруют у всех. Воровство не порок, а добродетель. Воровство есть стихийное стремление против собственности! Да здравствует воровство!
Камере эти речи ужасно нравились, и она шумно выражала свой восторг. Гуляеву слова Студента казались мудростью. Вскоре он применил советы Студента практически и украл у самого же учителя пять рублей.
Студент немедленно отыскал вора и, загнав Леху в угол, долго сосредоточенно бил по лицу тяжелым кулаком, а блатаки, видимо, не понимая, что поступок Студента прямо противоречит его убеждениям, крякая, приговаривали:
– Дай ему еще, дай ему! Ишь, завелась паскуда: этак все в камере разворуют!
На этом примере Гуляев понял ту истину, что люди часто бывают великодушными, щедрыми и справедливыми только за чужой счет.
Что еще мог он вспомнить? Да и не хотелось ему вспоминать. Чтобы отвлечься от омерзительных, гнусных воспоминаний, он встал и, шагая через головы, ноги и тусклые пятна осеннего света на полу, пошел к двери – проведать своих голубей. И не сразу нашел корзину с голубями: кто-то бросил на нее вчера пальто. «Задохлись», горестно подумал Леха, поднимая пальто. Он просунул ладонь в корзину, голуби щекотали ладонь клювом – просили зерна.
Гуляев поочередно кормил их крошками. Коронованный голубь опять выгибал тонкое крыло – тосковал о полете. «Выпустить его, – подумал Леха. – Держать здесь негде, в шалмане голубятню не устроишь».
Он вышел с корзиной на двор. Стены поднимались отвесно и помешали бы видеть голубиный полет. Как-то сразу решил Леха съездить за город и там выпустить голубей. Когда брал в кассе билет, назвал Болшево. Некуда было больше ехать ему. Он только посмотрит полет этого желтоголового и, конечно же, не останется, уедет опять.
И вот он снова в коммуне.
Он сидел на корточках перед корзиной и с преувеличенной внимательностью разглядывал голубей. Он посмотрел в глубокое небо, сказал, как бы советуясь с товарищами:
– Выпустить, ведь и не вернутся, пожалуй. Не привыкли еще.
– Улетят, – подтвердил Осминкин, – обязательно улетят. Ты погоди.
Это простое замечание обрадовало Гуляева, и он пустился в пространные разговоры о голубях. Никто не спросил его о причине возвращения.
Целый день Гуляев устраивал голубятню. Через сквозящие вершины сосен, между их чешуйчатыми стволами пробивалось теплыми полосами вечернее солнце. Новый лакированный замочек поблескивал на дверцах голубятни. Подошли товарищи, похвалили работу. Чума не мог скрыть своего разочарования. Гуляеву показалось, что в словах Чумы сквозит насмешка, не чувствуется прежнего уважения к нему. Он ударил Чуму тут же у голубятни. Помочь Чуме никто не посмел. «Значит, боятся еще», самодовольно подумал Гуляев.
МастерскиеМелихова очень беспокоило, как отнесутся его воспитанники к труду. И возможно ли, чтоб люди, на языке которых понятие «работать» переводилось словом «ишачить», научились любить и уважать труд?
– Ведь надо же, чтобы они захотели работать! Надо же, чтобы они каким-то образом поняли необходимость этого? – говорил он Погребинскому перед приездом бутырцев. – Что кроме хорошей книжки, которая будила бы воображение, может дать им такое понимание?
Но Погребинский не согласился с Мелиховым:
– Не книжка, а потом жизнь, а прежде всего – жизнь, а с нею – книжки. Товарищ Ягода это ясно определил: нужна человеку обувь – пусть сошьет ее себе! И когда он увидит, что хороших сапог или табуреток без книг не сделаешь, – он сам их запросит, будьте уверены!
Воры любят обувь. Особая страсть, особый шик – сапоги и ботинки. Значит, их должно заинтересовать обувное дело. Они ценят физическую силу. Значит, многих из них может увлечь кузница. И главное, чтобы не было скучно, чтобы работать было интересно, весело… В дальнейшем, когда мастерские наладятся, можно производить спортинвентарь. Спорт для молодого парня – дело кровное!
Все это воспитатели понимали, но самое трудное было в том, чтобы правильно начать.
В коммуну приехали инструкторы по обувному и кузнечному делу.
Мелихов повел их знакомиться с болшевцами.
– Вот они, наши молодцы, – сказал негромко Федор Григорьевич.
Ребята ожидали завтрака, курили, развалясь на койках, вяло о чем-то спорили. Рябоватый, приземистый паренек, задрав ногу на подоконник, прикручивал проволокой отставшую подошву. Может быть, он готовился в далекий путь.
– Теперь в коммуне жизнь весело пойдет! – сказал Мелихов громче, чтобы его услыхали все. – Знакомьтесь – ото приехали к нам мастера.
– Хм, мастера, – иронически протянул кто-то.
– Мы сами мастера, – хвастливо намекнул Калдыба – парень, известный тем, что с двумя другими ворами бежал из арестного дома, связав охрану двух внутренних постов и наружного часового. Он был действительно в своем роде «мастер».
– Фальшивомонетчики, что ли? – с ехидством осведомился из угла Умнов.
– Молодцы, бойкие! Кое с кем я в прошлом году на рынке виделся, кажись, – ухмыльнулся пожилой, высокий приезжий.
Под глазами, на переносице, на скулах у него дрожали мелкие добродушные морщинки.
– Фальшивую монету я чеканить не умею, – продолжал он с притворным сожалением. – Зато настоящую деньгу могу ковать. Кузнец я. Зовут меня Павел, по фамилии Демин.
Мелихов представил другого приезжего – сутулого, молчаливого человека:
– Это инструктор по сапожной специальности. Тоже вольнонаемный.
Сутулый инструктор смущенно переминался с ноги на ногу. Он держал под рукой большой тяжелый сверток.
– Вы знаете, что жить в коммуне и не работать – нельзя, – сказал Мелихов. – Все должны работать! Каждый может выбрать себе специальность по своему вкусу. А так как всякий труд должен быть оплачен, то и у нас будет зарплата.
– Будете деньги платить? – заинтересовался Калдыба.
Деньги ему были очень нужны: вот уж третий день никак не удавалось раздобыть водки.
– Нет, денег не будем платить. Деньги будем платить, когда мастерские станут работать с прибылью, когда вы сделаетесь мастерами! А до тех пор… Вы все курящие… Требуете махорки. Вот мы и будем рассчитываться махоркой. Кто хорошо будет работать, тому полторы столовых ложки махорки, кто похуже – тому ложку или ложку с четвертью, а то и пол-ложки…
– Ну и зарплата! – фыркнул Калдыба с презрением.
– Работайте лучше, учитесь скорее, будете получать и червонцы.
– А если я не буду работать, что же, вы мне махорки не дадите? – спросил Гуляев, ни на секунду не допуская такой возможности.
– А конечно, – подтвердил Мелихов с удивительным спокойствием. – Раз ты не будешь работать – значит, не хочешь быть в коммуне. Почему же коммуна должна давать тебе махорку?
Дело приобретало неожиданный и мало приятный оборот.
Федор Григорьевич объявил, что мастера приступят к работе завтра.
На другой день после завтрака сапожник, дядя Андрей, обошел весь дом в поисках места, где поудобнее расположиться с инструментами. Переходя из комнаты в комнату, он недовольно качал головой. Везде было тесно. Пришлось обосноваться в коридоре. Сюда он приволок со двора пахучую сосновую доску, приладил ее на два толстых обрубка и проверил устойчивость временного верстака.
Потом развязал, не торопясь, сверток, который все время таскал подмышкой, и вывалил на доску разнообразный инструмент: молотки, ножи, рашпили, шила, колодки. Из мешка шлепнулись также три изношенных кривых ботинка – женский, мужской и детский.
– Э, сынок! – неожиданно окликнул дядя Андрей проходившего мимо Гуляева. – Что у тебя на ногах, никак лапти?
– Врешь, старая перешница, – возмутился тот и лихо пристукнул о пол каблуками. – Сам лапотник. Ботинки у меня – класс.
– То-то, класс. Проволоки, заметно, полпуда. Горит на вас обувь, – и дядя Андрей таинственно поманил Гуляева к себе пальцем:
– Подь ко мне.
– Зачем?
– Иди, не укушу, дельце есть.
Гуляев засунул руки в карманы и подошел с таким независимым видом, словно оказывал сапожнику величайшее одолжение.
– Проволока зря намотана, – качнул головой сапожник. – Давай гвоздочками подобьем подошву? Оно понадежнее будет.
Гуляев хитро прищурился:
– А за работу три шкуры сдерешь? Знаем мы вашего брата, частников.
Щетинистые губы дяди Андрея обиженно надулись.
– Какой же я частник? Починю задаром! Скидывай башмаки, – вразумлял он.
– Что, сдрейфил, Леха? – подзадорил его сзади болшевец Хаджи Мурат.
Хаджи Мурат был увлекающийся парень. По национальности он был поляк. Звали его Юзиком. Черные, жесткие, прямые волосы и выпуклые скулы делали его похожим на монгола. На вопросы, откуда он родом, он неизменно отвечал: «С Кавказа». И принимался пространно рассказывать свою историю.
На Кавказе он командовал отрядом чеченцев, воевал с русскими войсками. Однажды поссорился с чеченским командиром Шамилевым и, чтобы спастись, убежал в горы. Кое-как добрался до русских. Однако у русских ему не понравилось. Через неделю он в сопровождении пяти верных товарищей бросился обратно в горы. С великим трудом они отбивались от погони, дрались с целым батальоном русских. Гибель была неминуема. Тогда Юзик выхватил саблю наголо и бросился на русских с криком: «Хазават!» Русские оробели, смешались, расступились перед ним.
– Что такое «хазават»? – спросил его как-то Умнов.
Находчивый Юзик ответил, не моргнув глазом:
– Смерть капитализму!
Третьего дня Юзик, к несчастью своему, рассказал эту историю Накатникову. Тот молча выслушал его и вместо того, чтобы похвалить за храбрость, заметил пренебрежительно:
– Ну, это клеишь! Эта история случилась сто лет тому назад, когда твой дед сосал мамкину грудь, а тебя и твоего отца еще и на свете не было. Это был такой Хаджи Мурат, и написано о нем в сочинении графа Толстого.
Юзик был посрамлен. Он потерял славу храбреца, хотя и приобрел – имя Хаджи Мурата.
С момента появления инструкторов он находился в возбужденном состоянии. Он и сам не знал, что его собственно так беспокоило. Он то возмущался тем, что теперь махорку будут выдавать только работающим, то начинал объяснять болшевцам, что раз они знали, идя в коммуну, что в ней надо работать, – теперь нечего зря бить языком.
Сейчас ему хотелось посмотреть, как будет мастер ковырять шилом башмаки Лехи. Его поддержали другие ребята.
– Уважь гостя, скинь коней!
– Дай ему с условием, чтобы за десять минут сделал, – солидно советовали они Гуляеву.
Но солидность эта была напускная. Гуляев начал снимать ботинки.
Дядя Андрей сел на табурет и придвинул к верстаку еще два табурета.
– Ремесло сапожное – не шуточка. Прыткий какой: починить этакую рвань в десять минут! – ворчливо рассуждал он, ощупывая и разминая загрубевший лехин башмак. – А, впрочем, тово… берусь в десять минут эту посудину подправить. Только я, приятели, тоже птица стреляная!.. Пущай ваш Леха садится рядом со мной – в помощники… Я за один, а он за другой башмак. Я ему форшиком наколю, а он молотком гвоздочек стукнет… Не хочешь? Зря.
Сапожник посмотрел вокруг себя и продолжал:
– Ты прикинь, чудак. Может, судьба твоя горькая когда-нибудь занесет тебя, куда Макар телят не гонял, где за сто верст вокруг не сыщешь сапожника. А украсть там нечего. Ведь может статься? А в те поры обувка твоя продырявилась, на шнурке держится… Как будешь? Босым пойдешь? Вот и прикинь мозгой. Ремесло в жизни – вещь важная. Для своей же пользы под учись.
Воспитанники придвинулись ближе. Гуляев стоял впереди разутый, в портянках. Все ждали, что он сделает.
– А, пожалуй, верно? – вопросительно сказал Гуляев.
Никто ему не ответил. Гуляев сел. Это было как бы сигналом.
– Вали, ребята! Шей! – крикнул Хаджи.
– Обувай!
– Подковывай!
Воспитанники набросились на верстак, растащили принесенные башмаки, с бранью вырывали друг у друга молотки, кожу, шилья.
Дядя Андрей попробовал было объяснить, что железными гвоздями подбивать подошву не годится – надо деревянными, но его никто не слушал. Болшевцы, смеясь, вбивали гвозди куда попало. Подошва женского ботинка засверкала от множества шляпок гвоздей. Мужской изрезали на клочья. Детский утащили куда-то.
Вероломный Леха развлекался наравне с другими. К своему ботинку он не притронулся.
Грохнула опрокинутая табуретка. Хаджи Мурат захлебнулся руганью:
– Удавись ты со своими конями!.. Чтоб вас задушило вашей махоркой!.. Гад буду, если я еще хоть раз сяду калечиться!
Он исступленно размахивал уколотым пальцем.
– Кончай! Ну их! Вали на улицу, – загалдели болшевцы, бросая инструмент. – Безрук останешься… Отыскали ишаков!
Гуляев наспех натянул недочиненные ботинки и галантно расшаркался перед дядей Андреем:
– Разбогатею – марафетом угощу. Нюхнешь разок – понравится.
– Ты бы лучше угостил меня завтра махорочкой! – лукаво сказал дядя Андрей.
Через минуту он остался один, но морщинистое, хитрое лицо его было спокойно.
Очередь поближе познакомиться с воспитанниками коммуны пришла и кузнецу.
После обеда он открыл плечом дверь и грузно ввалился в спальню.
– Соскучились, сударики! – приветственно загремел он с порога и, растопырив руки, вразвалку двинулся к койкам.
На угловой койке, закрыв лицо фуражкой, дремал долговязый Калдыба. Он не успел еще протереть глаза, как дядя Павел ощупал его плечи и одобрительно похлопал по животу:
– Го-оден! – весело сказал он и пошел к следующей койке. На ходу он сопел и отдувался. Его ладони были так огромны, что, казалось, могут сплющить человека.
– Этот пистолет хорош, а этот жидковат, – объявлял он на весь дом.
Ошеломленные развязностью кузнеца, ребята не оказывали сопротивления. Даже Королев, славившийся атлетическим сложением и строптивостью характера, затаил дыхание на своей кровати.
Дядя Павел добрался до Королева в последнюю очередь. Он слегка пощекотал его за ухом:
– Хорош парень. Годен!
И тут произошло совсем невероятное событие. Могучий Королев, сделав страдальческое лицо, вдруг заскулил, точно щенок, который почуял прорубь:
– Куда годен? Не трожь меня, дяденька. У меня руки, ноги ломит… Вроде – тифозный…
Когда-то в угрозыске Королев с успехом симулировал сумасшедшего. Его отправили на Канатчикову, откуда он и бежал. Однако сейчас притворство совсем не удалось.
Кузнец участливо склонился над ним:
– Болен? А ну, посмотри на меня. Может, доктора кликнуть? Нет, ты смотри прямее, вот так. Здоров! – голос кузнеца был громок. – По глазам вижу – здоров. Из тюрьмы в коммуну жить пошел – за это умен. А что в коммуне очки втираешь – это негоже.
– А кто тебе позволил в мертвый час до нас прикасаться? – обидчиво, однако не слишком смело вступился за Королева Умнов.
Дядя Павел медленно, с достоинством потянул серебряную цепочку на своей груди и вынул часы. Щетинистые губы его строго шевельнулись.
– Рекомендую убедиться: мертвый час кончился девять минут назад, теперь живой начался. Ну, собирайтесь… Поведу я вас в такое прибыльное место, где сразу две пользы будет: физкультурой подзайметесь и деньгу ковать научитесь. Годные – за мной! – скомандовал он и повернулся в сторону двери.
Четверо признанных годными, почесываясь, поднялись с матрацев. Королев, притворно охая, поплелся последним.
– Малахольные! – крикнул вслед им Умнов. – Забыли, что от работы кони дохнут.
Умнов был одним из лучших учеников в обувной детдома имени Розы Люксембург. Там ему хотелось, чтобы все ребята видели, что он способнее и ловче каждого. В коммуне с приходом урок появились люди, бесспорно более ловкие. И Умнов потерял всякий интерес к обувному делу. Впрочем, в кузницу он пошел бы работать… если бы ему предложили. А дядя Павел даже не подошел близко к щуплому, низкорослому Умнову. Он распластался на матраце животом вниз и прикрыл голову подушкой, чтобы ничего не видеть.
Неподалеку от дома коммуны стоит покосившаяся, ветхая лачуга – кузница. Когда-то, еще до совхоза, в ней обитал кузнец-кустарь со своей женой. Супруги занимались не столько горячей обработкой металла, сколько винокурением: по ночам гнали самогон. Предприимчивую чету осудили. Кузница стала пустовать. Ржавела и протекала крыша. Дожди размывали горн. Несколько раз по неизвестным причинам кузница загоралась. Но почему-то бревенчатые стены ее не поддавались огню, лишь слегка почернели и обуглились.
По дороге дядя Павел расспрашивал ребят: хорошо ли их здесь кормят, крепко ли спят по ночам, какие болезни перенесли в детстве и нет ли у кого грыжи?
Ребята рассказывали о себе не очень охотно.
Лишь Калдыба подробно пожаловался, что у него на сердце сидит твердая, как орех, опухоль. Появилась она после того, как он однажды на рынке украл буханку хлеба. Нагнали торговцы. Били по голове страшно. Голова уцелела, но сердце повредилось. И когда ноет опухоль, он может выпить хоть две бутылки и все равно останется трезвым.
Он сетовал также на то, что в коммуне запрещают пить водку, нюхать марафет. Главное же – нет девочек! А теперь вот и махорку надо зарабатывать.
В кузнице дядя Павел велел болшевцам сиять шинели, надеть принесенные им кожаные фартуки. Он положил не спеша трехметровую стальную полосу на ребра наковальни.
– Пригото-овьсь! – нараспев скомандовал дядя Павел и вызывающе подмигнул. – Ну-ка, попробуйте, молодцы. Эй, парень, держи зубило. Ну, кто хочет ударить?
«Тифозный» Королев соблазнился первым. Он изо всей силы замахнулся кувалдой.
– Легче! – поправил его дядя Павел, наставляя в метку отскочившее зубило.
За Королевым ударил Калдыба. Длиннорукий, он размахнулся так неудачно, что кувалда ударилась о дверь, посыпались труха и щепы. Все прыснули со смеху. Калдыба сконфузился. Санька Королев толкнул его в спину:
– Уйди, криворукий! Дай-ка вот людям!
Дядя Павел посоветовал открыть дверь, чтобы можно было шире размахнуться кувалдой.
Первый раз в жизни парни рубили металл. Зубило отскакивало. Стальная полоса, не прилегая плотно к наковальне, пружинила. Каждый неверный удар грозил увечьем. Кузнецы чертыхались.
Королев одумался раньше других. Он вытер рукавом свой высокий мокрый лоб и удивленно посмотрел на ребят мутными от усталости глазами.
– Ослы! На какого чорта вам это железо нужно? – и выпустил из рук кувалду.
Она клюнула землю толстым носом.
– Перекурим, – сказал спокойно дядя Павел и распечатал голубую пачку папирос.
– Знатно, косопузые, работали. Глядел на вас и думал: не пропадем. Вылечимся от разных там опухолей и болезней! Ей-богу, вылечимся, не пропадем. – Он щелкнул в донышко пачки, и оттуда выскочили стройным рядком, как в обойме патроны, пять папирос.
– На дешевку не продаемся, – предупредили кузнеца болшевцы, угощаясь папиросами.
Дядя Павел сел на порог, сдунул пепел папиросы с фартука:
– Слов нет – рубили знатно, а все-таки с изъяном. Вы какие-то все кривобокие, нескладные, опять же бьете с правой, а с левой руки ни один не ударил. Молотобоец девяносто шестой пробы бьет с плеча и с левой и с правой руки, бьет и с головы частыми ударами, например, при сварке металла… Это я вот вам погодя покажу.
– Нет уж, другим показывай. С нас хватит, – сказал Беспалов.
Пыхтя папироской, к дяде Павлу подошел Королев, нагнулся и осторожно пощупал на левой руке кузнеца мускулы.
– Ишь, пес! Жернова какие… Небось, трудно левшой-то бить, а?
– Отдохнем – покажу, – повторил кузнец. – А сейчас поясню, для чего мы рубили металл. Это заготовка на резаки – ножи сапожные. Как ехать сюда, я договорился с обувной фабрикой «Парижская коммуна» взять у них заказ на эти резаки, по четыре целковых штука. Работа капризная, аккуратная. Когда научимся да пойдет у нас работа – часть вырученных денег мы будем распределять между собой как зарплату, а другую часть откладывать на покупку инструмента, материала, одним словом, на расширение производства. Разговаривал я и с костинскими мужиками и совхозом ОГПУ. Мол, мои ребята будут вам за продукты и плату лошадей ковать, перетягивать шины, что надо, ремонтировать. Заказов, выходит дело, хоть залейся. Вот и хочу спросить, как ваше мнение: разговаривать мне насчет этих заказов или уж пусть другим отдают?
Калдыба курил, сидя на корточках. Он вдавил окурок в землю и поднялся:
– У меня предложение: в кузнице заиметь огнетушитель, чтобы на всякий случай…
– Заткнись! – перебил его Королев. – Я вот что скажу. Заказы непременно бери. За хорошую плату мы, отчего же, сделаем…
– Фабрика, небось, богатая. Будешь брать – не продешеви!
– Лупи с нее все четыре шкуры, – решительно посоветовал Беспалов.
После «перекурки» ребята не ушли, как собирались. Зашипел горн. Началась горячая обработка нарубленных полос. У дяди Павла обе руки заняты: в левой – клещи, в правой – молоток-ручник.
У Королева по лбу текут едкие, смешанные с копотью струйки пота. Из-под кувалды брызжут пучки малиновых звезд. Бить с головы труднее. И когда удары становятся реже, когда Королев совсем уже готов бросить кувалду и прохрипеть: «К чорту, не хочу больше», – дядя Павел, придерживая клещами розовую полосу, вдруг начинает вызванивать ручником что-то необыкновенно складное, хоть плясать начинай.
Молниеносными движениями ручника он показывал, где и как надо бить кувалдой, и это завораживало молотобойца, захватывало, как игра.
В конце концов Калдыба не вытерпел, схватил кувалду, и в две руки посыпались частые удары на остывающую вишневого цвета сталь.
Ночью Борисов, «бутырец», натянув до шеи одеяло, таращил в темноту глаза и вполголоса, чтобы не разбудить соседей, рассказывал Умнову:
– …Приехали за нами в тюрьму на рассвете трое: один в кубанке, лицом круглый, другой Мелихов, а третий – этот кузнец. Вывели меня из камеры, велят переодеваться, торопят: дескать, машина ждет. Говорят – «в коммуну». Я об ней-то уж слыхал, просился. А не верю, вроде как испугался, трясусь весь. Одежа попалась широкая, сзади хлястик тычу пальцем, никак не застегнуть. А кузнец подходит. «Эх, ты, – говорит, – хлястика застегнуть не можешь». Да и застегнул. Ей-богу! Завтра пойду к нему. Попрошусь хоть в подметалы. Больно парень свойский. Всему научит… Ей-богу!.. Пойдем вместе, Саш?
Из раскрытого рта Умнова вылетали сиплые звуки. Он спал. В другом конце комнаты перешептывались:
– Ежели обманут насчет будущей зарплаты, – фартук кожаный заберу и загоню… А что? За махорку, что ли, работать?
– Конечно… А, как думаешь, за кожаный фартук сколько у Каина выручишь?..
На следующий день Павел Демин кроме полагающейся махорки получил у Мелихова для кузнецов дополнительное питание и спецодежду – ватные брюки, фуфайки. В полуденный перерыв кузнецы после того, как одолели удвоенную порцию обеда, качали в знак благодарности дядю Павла, тоже отяжелевшего от еды.
Штат кузницы пополнился Борисовым и Умновым. Борисов во время работы норовил быть поближе к мастеру, толкался у горна и наковальни. А Умнов свой приход ознаменовал изобретением. Ему поручили «дуть». Он дергал веревку, привязанную к рукоятке, развалясь на куче угля. Меха тяжело дышали.
Не дремал и дядя Андрей. Он было исчез куда-то, но когда к дому коммуны подъехала военная повозка, на которой высился ворох истрепанных красноармейских сапог, он появился снова. Пахнущую плесенью и пылью кучу сапог, полученную для коммуны из пехотного полка, сложили в коридоре у верстака. В куче кое-где выглядывала и обувь, отливавшая черно-синим глянцем хрома.