355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сборник Сборник » Болшевцы » Текст книги (страница 35)
Болшевцы
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:57

Текст книги "Болшевцы"


Автор книги: Сборник Сборник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

В Таганке среди воров появилось новое течение.

Вы ведь изучили, Эмиль Петрович, воровскую жизнь на себе. Вы знаете психологию вора. Вы знаете, чем вор может похвастаться. Сколько краж он сделал, как обманул лягавых, как он прокутил, пропил краденое. И еще похвастаться, как он развратничает. Вот основное, для чего жил и живет вор. И раньше этим хвалились. И я когда-то с удовольствием рассказывал о своих приключениях.

Но уже это стало не в моде. Рассказчика, как холодной водой, обольют из угла едким словом. И вот такой же урка начинает раздевать этот шик.

Но почему раньше никто не смеялся, не язвил эти наши сказки, которые рассказывали нам?

Эмиль Петрович, это ваши двое коммунаров принесли в Таганку новые мысли.

Вот Леша Заяц уже который раз рассказывает, как он жил в коммуне, как его вы и Сергей Петрович упреждали, говорили: „Не езди в столицу“. А он, дурак, не послушал, и вот…

А Володька Карташев, который никогда не бывший в коммуне, закоренелый рецидивист, первый игрок, который день и ночь, склонившись, тасовал карты, – вот он уже целый месяц, как носит сапоги и брюки, которые дал слово не проигрывать.

Саша С. и Леша З. организовали год назад культурную камеру из восемнадцати человек, потом бригаду, которые были рее исключительно рецидивисты.

И все эти люди, раньше не имевшие доверия, теперь работают, выполняют промфинплан на 112 процентов, попали на красную доску, я получил от начальства благодарность.

Исходя из всего этого, камера просит, как только окончится срок, принять нас в коммуну, всю бригаду, где мы надеемся оправдать доверие и стать достойными жить и работать в нашей Советской стране.

Очень трудно писать под шум в коридоре и пение „Ты не стой на льду“, а то написал бы больше.

Жду ответа.

Моя настоящая фамилия Егунов. И еще Петров, Собакин, Крынкин, Зорин, Залесский, и больше не помню. Есть еще фамилий штук пять кроме этого.

Г. Р. Егунов».

Два собрания
I

И опять имя Мологина стало одним из самых популярных в домзаках и шалманах. Но это была не прежняя популярность. В блатном мире произошел сдвиг, первым намеком на который для Мологина был еще приход Бабкина. Исчезли нэпманы, покончено с безработицей. Не здесь ли коренились причины перемен?

Из Бутырок, из лагерей, с «воли» получались в коммуну письма на имя Мологина.

«Прости за беспокойство, но я принужден обратиться к тебе с просьбой, – писал, не признавая точек, Сашка Колосков, вор-городушник, с которым Мологину случалось водить компанию. – Дело моей жизни, в прошлом ты ведь на себе испытал все прелести и знаешь и меня и мое счастье в жизни, обращаюсь к тебе, если есть у тебя хоть искра сознания, то прошу, сделай все возможное, чтобы спасти меня, я получил три года и в настоящее время сижу в Бутырском изоляторе, работаю на обувной, вспомни старину и протяни руку помощи. Тебе даю слово, что я оправдаю себя как на производстве, так и в быту, к тому же у меня дочь подрастает, скитаюсь по тюрьмам, и что обиднее всего, что я в настоящее время сижу без дела, но до свидания, не буду затруднять, но если можно, то еще раз прошу не оставить. С почтением Соловей, жду и надеюсь.

Рабочий 8-й кам. Колосков».

А было время – Соловей посмеивался над Болшевом в Бутырках, не допуская и мысли, что когда-нибудь захочет «завязать».

Были письма и другого рода:

«Если ты надеешься, что сносишь свою шкуру, то горько ошибаешься, ты ответишь еще за все свои преступления. Неизвестный».

Но таких писем было мало, они не волновали теперь Мологина, и не в них было главное.

Многие воры приходили в коммуну лично. Они отыскивали управляющего коммуной, комиссию по наборам, Мологина.

Мологин старался помочь всем. И для десятков вновь пришедших в коммуну людей, знавших о прошлом Мологина только по наслышке, он был не «медвежатник», не «пахан», а «дядя Алеша» – руководитель клуба, внимательный и умный человек, немало сделавший для их начинающейся новой жизни.

Как-то по-другому стал подходить теперь Мологин к своей работе в клубе. Задачи приемочной комиссии и клуба сливались в его сознании в одно. Взять в коммуну парня – ведь это и значило же «завязать», закрепить его. На заседании тройки Мологин невольно прикидывал в уме не только сведения о возрасте, происхождении, о судимости, но и то, с какой стороны мог бы «зацепить» клуб того или иного кандидата.

И работа клуба, перебравшегося в новое здание, все более радовала Мологина. Драмкружок, балет, синеблузники, учебные группы при духовом и струнном оркестрах, библиотека, пополненная новыми книгами, литературный, шахматный, фото– и радиокружки – все многочисленные отпочкования клуба, на которые ушло столько забот, втягивали сотни людей, приобретали для болшевцев все возрастающую привлекательность. На фабриках, в цехах, в общежитиях создавались красные уголки, выходили стенновки, выступали агитбригады, велись читки и собеседования. Клуб приобрел гибкость, проникал во все поры жизни.

Мологин жил теперь вместе с Анной в новой квартире. Маленькая и тесная, она казалась ему большой и уютной. По вечерам после собраний, после кружков к нему приходили ребята, они усаживались на стульях, на подоконниках, разговаривали о делах. Разумеется, разогревался чайник. Аня сердилась, если кто-нибудь рассыпал пепел на скатерть или, забывшись, кидал окурок не в зеленую стеклянную пепельницу, а на пол. По правде сказать, Мологин слегка подражал Богословскому в этих вечерних чаепитиях. Но если даже и так – наслажденье выпить вместе с друзьями по стакану крепкого горячего чая в чистой опрятной комнате от этого не становилось меньшим.

Болшевцы соревновались с коммуной в Люберцах. Был заключен договор на досрочное выполнение полугодового плана. Монтаж обувной, в котором участвовал Мологин, и положение Дел на производстве были главной темой всех бесед. Мологин не скрывал тревоги за исход соревнования. С приемом большого количества новых увеличились отсев, число прогулов и случаев пьянок. Выполнение договора было нелегким делом.

– Не осрамиться бы! Как там, в четырнадцатом корпусе, Подтягивается народ? – спрашивал он.

Но то, что происходило в четырнадцатом корпусе, было не утешительно. Уже не один парень из этого корпуса «солировал на сцене». Пьянки и мелкие кражи свили там прочное гнездо.

– Раньше хоть прятались, пили тайком, а теперь вовсе обнаглели – пьют в открытую, по пять человек! На производстве у них сплошной брак, – мрачно говорил Каминский.

– Так как же будет?

– Одни не выполняют, другие перекроют, – оптимистически рассудил Гуляев. Все, что не касалось монтажа обувной, представлялось ему несложным делом.

Мологин молчал. Нехорошее чувство поднималось в нем. Актив прилагал столько усилий для выполнения плана. Все было предусмотрено и учтено, чтобы обеспечить победу. Он сам организовал несколько агитбригад, помог кружку поставить новое обозрение. А кто-то тупой и злобный упрямо стремился свести на-нет все их труды. И вовсе это не так просто, как представлялось Гуляеву. Новички не только в четырнадцатом корпусе – болезнь может пойти вширь. Не выполнить план! Хорошо тогда будет выглядеть коммуна! И, конечно, тогда отменят выпуск. Он не ждал ничего лично для себя от предстоящего выпуска. Но одна мысль о возможности его срыва перевертывала все внутри.

– По-моему конфликтная здесь спит, – резко сказал он.

– По одному таскаем, а в общежитии шалман. И надо посмотреть, что за народ там подобрался.

Члены конфликтной обиделись:

– Разве может что-нибудь сделать одна конфликтная? Тут нужно, чтобы вся коммунская общественность… А если находятся такие, которые любят критиковать…

Получился крупный разговор. Злые, раздраженные коммунары пошли от Мологина к Кузнецову. Было уже два часа ночи. «Болтливые сороки, – сердито думал Мологин. – Общежитие загуляло, а им как будто и дела нет». Он был сильно раздосадован, иначе не подумал бы так несправедливо.

Кузнецов встретил активистов в одном белье. Он ничему не удивился. Четырнадцатое общежитие беспокоило и воспитателей.

Экстренное общее собрание состоялось на следующий день. Оно открылось речью Кузнецова. Кузнецов заговорил о том времени, когда коммуна представляла собой несколько домишек, когда в ней не было света, столовых, клуба, и все-таки те люди, которые пришли в нее тогда, не бежали, не пьянствовали, помнили свято правило: «В коммуне живут воры-рецидивисты, но никто чужого не берет». Это были настоящие люди, и теперь они – передовики, строители.

Слушая его, забыл Мологин, что он застал коммуну уже другой. Он видел освещенные керосиновыми лампами хибарки. мастерские, распиханные по сараям и чердакам, точно сам когда-то был в них. Сколько потребовалось усилий и воли, чтобы сделать коммуну такой, какой она стала теперь. Ему казалось, что он жил в коммуне с первых ее дней.

Потом Кузнецов заговорил о случаях воровства и пьянках, о филонстве и рвачестве некоторых новичков, о людях, чужаками пришедших в коммуну и чужаками живущих в ней. Он говорил о грязи в общежитиях, приводил случаи бесхозяйственности, безобразного отношения к имуществу коммуны, и каждый случай, который приводил он, отдавался болью в сердце Мологина.

– Четырнадцатый корпус – наш позор! Коммуна не может лне станет терпеть дальше такое положение, – закончил Кузнецов.

Восемь человек из четырнадцатого общежития один за другим вышли на сцену. Они признавались в своих ошибках, безропотно принимали наказание – задержку в выплате зарплаты. надбавку в сроках кандидатства. Новичок Быстров рассказал о своей вине так:

– Не помню, какого числа я пришел с работы и лег спать. Тогда пришел Панский и начал со мной разговаривать, потом предложил «взять» тут одного фрайера. Раз фрайера – я согласился. Когда «взяли», то он мне сказал: «Поди спрячь». Тут увидел меня Смирнов и свел в контрольную будку. А что до одеял, в этом я не при чем. Я Панскому заявил: коммунское не трону! Ну, он их загнал на водку.

На конфликтной Быстров не называл фамилии. На общем собрании его чистосердечный рассказ никого не удивил. Это бывало. Поразило другое. Панский! Он выделялся среди новичков своей активностью. Когда в спальне пропали одеяла, Панский первый заявил об этом. Подозрение в краже пало на кандидата Савостьянова. Правда, активность Панского была какой-то уж слишком навязчивой, воспитателям она не внушала доверия. Но чтобы Панский мог взять одеяла, пойти обирать «фрайера» – этого никто не думал.

А не бросал ли рассказ Быстрова новый неожиданный свет на происходящее в четырнадцатом корпусе? Не в том ли причина неискоренимости творящихся там безобразий, что попадаются бесхитростные и простоватые, а тот, кто действует их руками, скрыт от глаз?

– Где Панский? – громко спросил Мологин.

И сотни голосов взревели вслед за ним:

– Панского!

– Где Панский?

– На сцену!..

Панский – парень лет двадцати, с мелкими кошачьими чертами лица и постоянной улыбкой – неторопливо шел между рядов.

– Своими бы руками его уничтожил! – кричал ему вдогонку Савостьянов, вскочив на стул и потрясая кулаками. – Я спал с ним рядом. Спрашиваю: «Кто бы это мог? А?..» А он притворным голосом, голосом невинности: «Не знаю». А ведь я оставался там один! Могли подумать на меня. У меня сердце окостенело даже!

Панский поднялся на сцену. Казалось, он не был ни встревожен, ни огорчен. Он заговорил с улыбкой, приятным мягким голосом:

– Сейчас здесь показательный суд над всем четырнадцатым корпусом. Меня в этом случае избрали жертвой. Быстров врет, чтобы оправдаться, а меня угробить. Вот и все.

– Панский – гад! – крикнул Быстров. – Я не хочу оправдываться. Но и тебе мной не оправдаться! Лысенко, тебе дали три месяца невыхода. Что же молчишь? Панского прикрываешь? Говори!

– Лысенко – не ты, он врать не будет, – с внезапной торопливостью перебил Панский.

– Нет, это правильно! Ты за вином послал, – крикнул Лысенко.

Мологину было ясно все. Конечно, Панский – вожачок, тонко и ловко обделывающий свои дела. Он был душой всех безобразий в общежитии, а Лысенко и Быстровых посылал «на сцену». Мологину хотелось крикнуть, выругаться. Но когда он заговорил, голос его звучал тихо:

– Нам только что напомнили здесь, как начиналась и строилась наша коммуна. Было болото, глушь. И такой же глухой и беспросветной была наша позорная воровская жизнь. И вот пришли люди умные и сильные. Они выпустили нас из тюрем, вложили нам в руки инструменты и сказали: «Стройте, мы верим вам». И так открылась для нас дверь в человеческую жизнь, – голос Мологина задрожал. Сотни теплых, сочувствующих глаз устремились на него.

– Коммуна – наш родной дом, – продолжал он. – Как нам не любить, не беречь его? Как можем мы терпеть, чтобы кто-нибудь разрушал наш дом? И вот приходят Панские… Им ничего не дорого, ничего не жаль. Они ненавидят нашу новую жизнь, ненавидят нас за то, что мы боремся и хотим ее. Они разводят пьянство, рвачество, всякий разврат. Подлые, скользкие, они знают, чего хотят, но не желают рисковать своей шкурой. Они посылают на край гибели других и радуются, если кто-нибудь их стараниями полетит в пропасть.

Не Панский – жертва, а Быстров, несчастный Быстров – жертва Панского. Конфликтная разберется в этом деле. Но почему Панским удается? Я думаю, от невежества, от политической неграмотности наших ребят, от неуменья дать отпор. Смотрите, у нас хороший клуб, много кружков. Если потребуется, мы утроим число их. Неужели интереснее пьянствовать и дрожать потом на этой сцене, чем учиться и работать в клубе? И вот мое. и Каминского предложение: если в прошлый выпуск выдвигался лозунг – ни одного выпускника неграмотного, то к этому надо принять такой: ни одного выпускника политически неграмотного. Потому что только сознательный человек может стоять твердо на ногах.

Мологину долго аплодировали. Он сел в президиуме.

– Хорошо сказал, правильно, – одобрил Накатников, толкнув его локтем.

Подошел Богословский и похвалил тоже. А у Мологина было ощущение неудовлетворенности: так тускло и бледно прозвучало все. Но думать об этом сейчас не было времени.

– Панский заявил, что он – жертва, – сказал Кузнецов. – Кому нужна такая мерзкая жертва? Вам, мне, товарищи?.. Этот номер, что он – жертва, не пройдет. Передаем на конфликтную, товарищи?

Собрание выразило согласие сдержанным гулом голосов.

– Весь четырнадцатый корпус прошу встать! – сказал Кузнецов, повышая голос.

В зале задвигались стулья, шум возрос. Обитатели четырнадцатого корпуса, недоумевая, оглядываясь друг на друга, поднимались в разных концах зала. Их было немного среди плотных рядов сидящих. На них смотрели с любопытством и насмешкой.

– Конфликтная предлагает всему четырнадцатому корпусу дать один месяц невыхода, – сказал Кузнецов.

Из зала откликнулись:

– Больше!

– Два месяца.

– Предлагаю всем месяц, а «активистам» – три!

– Дать только «активистам», а остальных – на первый раз простить! – выкрикнул кто-то из четырнадцатого корпуса, прячась за спинами.

Ему ответили смехом. Предложение конфликтной было утверждено.

Ребята из четырнадцатого переминались смущенно и растерянно. От них отделился Петров. Он не участвовал в пьянках, никогда не имел прогулов. Бледный, сосредоточенный, с большим красным рубцом на лбу, он вышел на сцену.

– Товарищи, – хрипло сказал он. – Невозможно, чтобы наш корпус считался позорищем всей коммуны. Невозможно! Мы изживем ненормальности, заслужим прощение, мы смоем это черное пятно…

И по тому, как говорил он, было очевидно, что уж он-то, Петров, не успокоится до тех пор, пока все не забудут об этом горьком дне.

Мологин ушел с собрания, успокоенный сознанием, что сделано много и то, что сделано, не может не принести своих плодов.

II

Зимой в коммуне собиралась родительская конференция. О ней много говорили, к ней готовились. Коммуна в первый раз собирала такую конференцию.

В связи с прибытием новой большой группы правонарушителей возросло количество проступков, нередки были случаи, когда парень, уйдя в отпуск к родственникам, встречая старых друзей, воровал с ними; случалось, не возвращался совсем.

Нужно было, чтобы родственники – отцы и матери, дядья и тетки – хорошенько узнали, что такое коммуна, посмотрели бы ее сами, стали бы ее друзьями и помощниками. Вряд ли родственник мог как следует судить о коммуне по рассказу парня, который, придя домой, спешил повидать старых блатных приятелей.

Было морозно. Ветер нес снег – колючий, мелкий, точно песок. В клубе собралось человек шестьдесят гостей, в большинстве – женщины.

Задребезжал колокольчик. На сцену вышел Кузнецов. Он заговорил об отцах и детях – о детях, сменивших финку и отмычки на молоток и плоскогубцы, и об отцах, впервые организованно пришедших сюда проведать детей и потребовать отчета у воспитателей.

Говорил он о коммуне ладно и просто, не умаляя трудностей, показывая неудержимый рост ее.

Он всматривался в лица родителей. Его внимание привлекла пожилая женщина с молодыми карими глазами. Она ловила каждое произнесенное слово.

Ее сын, болшевец Гасин, был в тот вечер дежурным и не мог повидаться с матерью.

Мологин председательствовал.

Когда Кузнецов кончил, он предложил родителям высказаться. Кареглазая женщина, не торопясь, развязала пеструю шаль.

– Я – мать Гасина, воспитанника здешней коммуны, – заговорила она свободно, без смущения. – Я – работница, живу в Москве. Муж у меня расстрелян по постановлению полевого суда за то, что выступал против царской войны. Какое я могла дать воспитание сыну? Пока я на фабрике – он на улице. На улице он испортился, стал поворовывать. Конечно, я, товарищи, виновата: как ни занята я, а должна была присматривать за ним.

А сын мой – разве он виноват, что отца у него убили, что рос он, как крапива, как беспризорник? Одна подушка моя знает, какими слезами я заливалась, когда сына за кражу повели в милицию. «Все пропало, – думала я тогда, – нет мне больше спокойной жизни на земле».

У меня и сейчас бегут слезы, но на это не обращайте внимания.

У вас тоже есть дети, вы понимаете, как тяжело, когда единственное дитя по материнскому недосмотру сворачивает на плохую дорожку…

Нелегко, товарищи, было терпеть это мне, честной работнице. И вот, когда я уже махнула рукой и в душе похоронила своего сына, попал он в вашу коммуну. Я думала, что так, вроде как баловство или опыты разные.

Но вот когда я приехала сюда в первый раз и увидела моего парнишку за станком, я прислонилась к стене, будто ноги из-под меня ушли, а сама дрожмя-дрожала. Вот какая была мне радость! Что я еще могу сказать? Сын мой был вор. Теперь он рабочий. Спасибо мое материнское советской власти ивам, дорогие товарищи!

Под горячие шумные аплодисменты Мологин подал разволновавшейся Гасиной воды.

Потом выступал отец болшевца-новичка рабочий Ковалец, заявивший, что «если в огромном размахе работ коммуны нехватает средств и рабочей силы, ребята обязаны помочь своей родной коммуне субботниками».

Старая рябоватая работница с Трехгорки говорила о своих житейских невзгодах:

– Муж у меня горький пьяница. Весь дом на моих плечах. Как свихнулся сынок – не усмотрела. Как узнала, что сын– карманник, вонзился шип в сердце. С шипом в сердце ходила на фабрику, работала по хозяйству дома. А вот теперь вынули у меня шип из сердца. У меня сердце поет песни! Говорят, есть омоложение. Вот я и омолодилась с тех пор, как узнала, что сын мой в Болшевской коммуне стал честным человеком. Он здесь только шесть месяцев. А его не узнать. Он был карманником, стал ударником. Он был моим позором, а сейчас я гордиться буду им.

Один за другим выходили на трибуну родители и родственники болшевцев. И все говорили о своей радости за ребят, благодарили коммуну, обещали помогать.

«Собирать чаще, держать постоянную связь с этими людьми, повысить их чувство ответственности за детей, за родных – может получиться немалый результат», думал Кузнецов.

Соревнование
I

Николай Михайлов настолько овладел своим станком, что мог теперь работать самостоятельно.

– Твоя башка дорого стоит, – похвалил его Таскин. – Теперь тебя нужно в какую-нибудь бригаду включить.

Но включить Николая в бригаду было не так-то просто. Болшевцы – старые производственники – посматривали на новичков свысока.

– С новичком на черепаху сядешь, – говорили они.

И Михайлов не избежал общей участи.

– Вор он, конечно, первоклассный, – сказали Таскину, – но за станком завалится.

Таскин думал, что Николая обидит такое отношение ребят. Но Николай пришел к простому выводу:

– Организуем бригаду из новичков!

Когда бригада была организована, она изумила весь завод своей смелостью.

– Вызываем «старичков» на соревнование! – заявил Михайлов.

Даже Константин, за последнее время чуждавшийся брата> пришел попенять ему:

– Напрасно ты эту кашу заварил, Николай. Не позорь фамилию.

Таскин подбадривал Михайлова:

– Не робей! Не беда, если они вас обставят, зато, на вас глядя, весь завод подтянется.

«Старички» вызов приняли. Они ухмылялись, подтрунивали над Николаем и делали вид, что Михайлов своим вызовом их здорово потешил.

Таскин желал победы своему ученику. Он пораньше пришел в цех, внимательно проверил станки молодой бригады, сам наточил для них запасные резцы и подобрал первосортную заготовку. В начале соревнования «старички» еще подтрунивали:

– Вы бы каши побольше поели, натощак замаетесь.

– После смены видно будет, кто мало каши ел, – отвечал Николай. – Главное, ребята, не суетитесь, – говорил он бригаде. – Не ладится – беги за мной. Не курить, по окнам не глазеть!

Первые часы работалось легко и весело. Николай даже посвистывал. Машина безотказно кусала заготовку, точила ее и выбрасывала в желобок. Груда стоек росла. Но во вторую половину смены он понял, что станок выносливее его. Хотелось присесть, передохнуть… Рубашка стала мокрой. Он снял ее и работал голый до пояса. «Покурить бы», тоскливо думалось ему, но, оглядываясь, он видел, как его соперники уже теперь не скоморошничали, а работали, стараясь подальше уйти вперед. Это подстегивало. Николай умоляюще покрикивал ребятам:

– Голубчики, поднажмите! Ребятки, не сдавать!

Им овладел азарт, как во время картежной игры. Теперь масло текло не только по станку, но и по груди, по рукам, и ему казалось, что станок и он – одно целое. Николая захватил ритм работы. Заправляя в станок заготовку, он весело сам себя подбодрял:

– Николаша, не подкачай!

И вдруг завыла сирена. Выключили моторы. Станок омертвел. Николай вытер рубахой лицо и, зажмурившись от удовольствия, сел на ящик. В глазах тотчас же вновь заработал станок, и в желобок со звоном посыпались стойки. В эту минуту он забыл про соревнование – так приятно было отдохнуть.

– Жив? – весело спросил Таскин.

– Еле-еле!

– 500 и 475, в вашу пользу, – сообщил он, как истый арбитр.

Радость охватила Михайлова. Он, смеясь, пожимал руки своим помощникам. Слава бригады новичков раскатилась по всему заводу, и даже те, кто подсмеивался над храбростью Михайлова, теперь заговорили:

– Ну, знаете, у него золотые руки!

Побежденные «старички» тоже пришли поздравить нового ударника.

– Ну и работали вы – как черти, – сказали они с почтением.

– Честное слово, я здесь не при чем, – отвечал он всем. – Ребятки поднажали.

II

С каждым днем все легче и свободнее чувствовал себя Михайлов в коммуне. Успехи в работе увлекали и радовали его. Он уже совсем обжился на новом месте, для полного спокойствия нехватало лишь Маруси. Жена была значительно моложе его, он боялся ее потерять. И однажды Маруся неожиданно приехала в Болшево вся в слезах.

– Что случилось? – испугался Николай. Он никак не мог добиться от нее толкового слова.

– Лучше умереть, чем такая жизнь, – говорила она, всхлипывая, – я не могу, у меня измотались все силы.

– Тебе скучно одной?

– Хуже, Коля. Мать узнала, что ты жулик. От попреков некуда спрятаться. «За вора вышла – так ступай, с ворами и живи». Коля, погляди, как я вся извелась, – и она ласково добавила: – И все ведь это из-за тебя, глупышка!

– Но чем я тебе могу помочь, Маруся?

– Поедем со мной в Москву. Мы вместе успокоим мать. Ты ей все объяснишь. Ведь на один денек тебя отпустят?

– Отпустят, – уверенно ответил Коля и со стесненным сердцем пошел к Смелянскому.

После случая с приемником он часто с ним виделся, но, конечно, о Москве не заикался.

– А я к тебе с просьбой, Павлыч. – За последнее время Николай так сработался со Смелянским, что иначе, как Павлычем, его не называл.

Николай хотел уже было рассказать ему историю с женой, но подумал, что это не причина для неотложной поездки в Москву. Смелянский может отложить поездку до выходного. Тогда он собрался с силами и сказал:

– Жена приехала… Говорит, что комнату отбирают… Вещи выбросили, нужно бы съездить. Как ты думаешь?

Смелянский молчал. Михайлов, стараясь предотвратить отказ, все более и более яркими красками расписывал выдуманную им историю:

– Вещи на улице. Они мокнут, их растащат!

А Смелянский думал о том, что все это, конечно, очень серьезного может быть поправлено и другим путем. Во всяком случае судьба Михайлова дороже вещей… С другой стороны, если Николай все время пробудет с женой, то ничего опасного в этой поездке нет.

– А когда тебе на работу? – спросил он.

– Вечером.

– Прогуляешь смену?

– Ничего не поделаешь, Павлыч!

– Ну хорошо, поезжай. – И Смелянский выписал ему увольнительную.

Николай почувствовал благодарность к этому человеку.

В последнее время Николая занимала судьба Кости. В коммуну приезжала костина теща – Каинша – и звала его жить к себе.

– Ты здесь за сто рублей в месяц молодость губишь, приезжай ко мне жить – будешь как сыр в масле кататься.

Костя соблазнился. Николай его много и настойчиво уговаривал, стыдил, ставил себя в пример, но тот, похоже, решил в ближайшие дни переехать к теще. Теперь Николаю захотелось рассказать эту историю Смелянскому.

«Слягавлю», подумал он, и ему на минуту стало жутко. Но он все же рассказал.

– Мы займемся Костей, – ответил Смелянский. – Может быть, придется его на общем собрании проработать. Ты поможешь нам?

– Ну, конечно.

«Хорошо сделал, что отпустил его», подумал Смелянский, а, прощаясь, сказал:

– Все-таки жаль, что ты прогуляешь смену. Если бы не такое дело, ни за что бы не отпустил.

Маруся шла на станцию гордая, счастливая, под руку с мужем. Она говорила, что хорошо бы вечером сходить в кино, потом вместе, по-семейному, поужинать, и мать, увидев их любовь, может быть, смягчится. Николай слушал ее и думал, что нехорошо все-таки из-за женских слез прогуливать смену.

– Года два проживешь здесь, – продолжала мечтать Маруся, – а там поступишь в Москве на завод.

– Да, Ты потерпи немножко, – отвечал он, – я знаю, тебе несладко живется. Но зато после будет хорошо.

Когда они пришли на станцию и Маруся хотела купить билеты, он вдруг остановил ее и сухо сказал:

– Я не поеду.

Он уже был зол на себя и на жену.

– У тебя же увольнительная на руках? – изумилась Маруся.

– Все равно не поеду. Подождешь до выходного. Я из-за твоих слез в дурацкое положение себя поставил.

Маруся, не простившись, вошла в вагон. Михайлов поспешил на завод. Поздно вечером по цехам проходил Смелянский. Увидев Михайлова, он удивился:

– Почему же ты не уехал?

– Прости, Павлыч! Совесть замучила! Из-за бабьих слез я тебя обманул…

Смелянский ему ничего не ответил, но шел дальше по цехам с довольной улыбкой.

III

Перед выходным днем Смелянский сказал Михайлову:

– Твой приемник сломался, завтра тебе придется съездить в Москву – отдать в починку.

Николай побывал в Москве. Но эта поездка не принесла ему радости.

Отправляясь туда, он неожиданно в поезде встретил брата. Константин смутился. Вечером на общем собрании должно было разбираться его дело, и Николай спросил:

– К собранию ты вернешься?

– Вернусь, – угрюмо ответил Костя.

В Москве с женой тоже неприятности. Ее мать оказалась сварливой и упрямой женщиной. Она не верила в переделку воров и разговор об этом считала сказкой. Весь день она только и делала, что кричала Марусе:

– Нет тебе материнского благословения!

В такой обстановке Марусе долго не прожить, нужно было что-то придумывать. В довершение всех несчастий Николай, опаздывая, второпях сел не на тот поезд. И это было тем более неприятно, что он обещал Смелянскому обязательно выступить на общем собрании по делу Константина.

В коммуну Михайлов вернулся поздно. В клубе было темно. Он прошел в спальню, но и там ребят не оказалось. Только в красном уголке было людно. Кое-кто читал, кое-кто играл в шашки, но большинство сидело, сбившись в кучку, о чем-то задушевно разговаривая. Увидев Николая, ребята не удержались, чтобы не подшутить над ним:

– Заигрался? – спросили его.

– Погорчил? Ну-ка, дыхни…

– Заиграться – заигрался, но не погорчил, – ответил он и объяснил причину опоздания.

Ему не поверили:

– Выдумываешь все, просто погулял в Москве!

– А ты знаешь новость? – вдруг спросил Таскин.

– Нет.

– Твой братишка распростился с коммуной.

– Письмо Сергею Петровичу оставил, чтобы назад не – ждали.

– Мы здесь сидим и поминки справляем!

– Царство ему небесное, – попробовал позубоскалить кто-то.

Николаю стало горько. Он считал себя виноватым. «Нужно было быть поближе к Косте», думал он. Таскин понял его настроение.

– Винить всех нужно, – сказал он. – Мы все видели и знали, какой Костя коммунар, но молчали, вот и угробили человека.

Ребята ругали Костю за легкомыслие, гадали, долго ли продержится Костя на свободе? И все сходились на одном выводе: Соловков ему не миновать.

Ложась спать, Николай думал о том же: «Только здесь мне можно спокойно и бодро жить». Неожиданно – уже в полусне – он нашел выход и для Маруси. Ее нужно перетащить в коммуну. Да, это самое правильное. Он уже не хотел спать. Всю ночь размышлял, рисуя себе, как они устроятся здесь с Марусей вместе. Маруся будет работать на трикотажной, а пока закончат строить корпус для семейных, поживет в Костине…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю