Текст книги "Болшевцы"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
В коммуну вернулись утром, когда затянутое облаками небо побелело, а на земле наметились от деревьев чуть видимые тени.
Румянцев сидел на табуретке с закрытыми глазами и, покачиваясь, устало слушал, как Гуляев шопотом, боясь разбудить спящих, рассказывал Диме Смирнову об аресте Позолоты.
Румянцев, не раздеваясь, прилег на койку. Ни о чем не хотелось думать, было приятно лежать, отдыхать, закинув руки.
И когда Осминкин, физкультурник коммуны, разбудил его, Румянцев не знал, сколько проспал – может быть, сутки.
– Вставай, – тормошил его Осминкин. – Из ЦК комсомола приехали. Вставай, слышишь?
Румянцев, приглаживая на бегу волосы, первый вбежал в просторную новую кузницу. Замирающий огонь у притушенных горнов бросал слабые темно-вишневые отблески на синие от копоти стены.
Около левого горна Умнов разбивал ноздреватый шлак.
– Комсомольцы из Москвы здесь были? – спросил Румянцев.
Умнов приподнял раскрасневшееся лицо.
– Из Москвы, спрашиваю, были здесь?
– А! Да… В сапожную с ребятами ушли.
Но и в сапожной Чаплина уже не оказалось.
Раздосадованный Румянцев вышел из мастерской и соображал, куда теперь пойти. Не отстававший от него Осминкин с размаху ударил ногой воображаемый футбольный мяч: последние недели парень изучал датский прием.
Со стороны клуба, размахивая руками, бежал Накатников.
– Мишка! – окликнул его Румянцев.
Накатников точно споткнулся и круто повернул к мастерским.
– Будет! – восторженно кричал он. – Ячейка будет. Сейчас Чаплин сказал! В день МЮДа – открытие. Будет ячейка!
Накатников был без шапки. На возбужденном, сияющем его лице резкие черты смягчились. Он говорил без конца, смеялся. Румянцев чувствовал, как с него спадает тяжесть, которая беспричинно давила его с первых дней знакомства с комсомольцами. Никогда еще не было ему так легко, так хорошо.
В штрафной комнате Беспалов от нечего делать малевал на листе александрийской бумаги лозунг для клуба:
Подарок«Помните:
Не курите в комнате».
Эмиль Каминский жил в коммуне уже несколько месяцев. Работал в обувной мастерской закройщиком, сытно обедал, спал на чистых простынях – о такой жизни он-мечтал в тюрьме. Но он не чувствовал себя счастливым. Чего-то недоставало – быть может, самого главного.
Он не думал о побеге – привык к коммуне, втянулся в ее быт, и, вероятно, оттого, что в прежней жизни приходилось поневоле бывать неряшливым, он любил хорошо одеться, щегольнуть чистым воротничком, нарядным галстуком. За это он и получил в коммуне прозвище «интеллигента».
Как-то еще в первые месяцы своей жизни в коммуне он зашел за рубашкой, отданной в стирку. Он никак не мог отыскать ее в стопках выстиранного белья, аккуратно разложенных на табуретках и подоконниках.
– Я тебе давал голубую! – кричал он тете Дуне, женщине, стиравшей воспитанникам коммуны.
Тетя Дуня большими красными руками перебирала белье, лениво помогая искать.
– Не кричи, – говорила она спокойно. – Зачем кричать? Найдется твоя рубаха.
Однако она не больно верила в это, потому что привыкла к постоянному крику ребят, старавшихся выбрать себе белье поновее, получше.
Дверь с улицы со звоном распахнулась. В облаке морозного пара в комнату ввалился Третьяков и тотчас же поднял крик.
– Ты мне чужих кальсон не суй! – орал он. – У меня с пуговицами внизу, а тут штрипки 1..
– Это верно, что штрипки, – миролюбиво согласилась тетя Дуня, – только штрипки лучше.
Эмиль увидел чью-то полотняную косоворотку, отливающую легкой голубизной, и залюбовался ею.
«Чем я хуже? – подумал он. – Возьму я эту рубашку и конец. Ты мою, я твою. Коммуна!» – поддержал он себя «идейными» соображениями.
Осторожно вытащив косоворотку, он небрежным жестом кинул ее поверх остального своего белья.
– Нашел? – спросила его тетя Дуня.
– Да, – хмуро ответил Эмиль.
– Ну вот, а кричал сколько! Не пропадет твоя рубашка, – нравоучительно сказала она.
Наутро Эмиль забежал по делу к Сергею Петровичу. Еще в передней он услышал негодующий голос тети Дуни.
– Мыло! – кричала она. – Разве можно стирать этим мылом! Это не мыло, а дрянь! Дрянь, а не мыло! Я прямо в глаза ему скажу!
Видимо, она говорила о завхозе.
«Кричит старуха, – подумал Эмиль, – знает: поорешь – смотришь, и добился своего! Так и надо, – одобрил он, – главное в деле – заинтересованность!»
Богословский сидел на диване рядом с Накатниковым и разговаривал с ним. Накатников поздоровался с Эмилем.
– Постой, постой, – внезапно сказал он, поднимаясь. – Ты где рубашку взял? Это же моя рубашка, – проговорил он с удивлением.
– Как бы не так, – презрительно ответил Эмиль.
Не будь здесь Сергея Петровича, он бы, вероятно, не стал отпираться. Но сознаваться при Богословском было стыдно.
– Слава тебе, господи, полгода ношу, – сказал Эмиль нарочито равнодушным голосом.
– Да это моя белая рубашка! – вскипел Накатников.
– Твоя белая, а это голубая, – веско ответил Эмиль.
– Так это голубизна от синьки!
– От природы, – спокойно поправил его Эмиль и твердо Добавил: – От синьки рубашки не голубеют!
– Тетя Дуня! – завопил Накатников, словно она была не рядом, а в соседней квартире. – Тетя Дуня, скажи ему, что рубашки от синьки голубеют!
Тетя Дуня лениво обернулась и ответила неопределенно.
– Все бывает… Взять, к примеру, мыло, – начала она, сразу вскипая. – От плохого мыла, может, материал портится!
– Ну, это уж ты придумала, – спокойно сказал Сергей Петрович.
– Может, и придумала, – согласилась она, – и придумаешь, когда такое мыло!
– Моя рубаха, – глухо сказал Накатников, побледнев от сдерживаемой злости.
– Да ты чего орешь! – взорвался Эмиль, почувствовав себя обиженным. – Нравится рубаха – попроси! Может, подарю…
– Мою же рубаху? – растерялся от такой наглости Накатников. – Много я видел, Эмиль, но такого…
Его оборвал Сергей Петрович:
– Не стыдно вам, ребята, из-за чепухи!
– Пристает, – извиняющимся тоном сказал Эмиль, кивнув в сторону Накатникова, и добавил презрительно: – Активист еще…
На общем собрании коммуны стоял вопрос о бельевой комиссии. С докладом выступал Накатников. «Скажет или не скажет?» думал Эмиль.
– Очень часто у нас бывает, что ребята во время стирки свое корявое бельишко обменивают на чужое – получше, – говорил Накатников.
«Скажет», понял Эмиль, сразу насторожившись. Он начал обдумывать резкий ответ, оглядывая с тоской лица товарищей, но в голову лезла всякая чепуха.
– …Такие случаи у нас нередки, – продолжал Накатников. – Отдал, например, я в стирку рубаху-косоворотку…
«Начинается!» Эмиль растерянно опустил глаза. Где-то в конце притихшего зала звучно и весело стреляли дрова в печке.
– …Увидел я свою рубаху на одном парне. Спрашиваю: как так – у тебя? А он утверждает, что это его. Уперся, и все тут!.. Необходимо, товарищи, с этими обменами покончить…
«Неужели не скажет?» Эмилю показалось, что на него смотрит Богословский. Он вскинул глаза. Сергей Петрович и впрямь глядел на него.
– …И вот я предлагаю, чтобы прекратить эти безобразия, председателем бельевой комиссии выбрать молодого воспитанника, не загруженного общественной работой, активного парня…
«Не скажет!» с облегчением вздохнул Эмиль.
– Я предлагаю кандидатуру Каминского Эмиля! – закончил Накатников.
Эмиль даже привстал от удивления.
«Смеется», подумал он со злобой.
Но уже из выступления Богословского Эмиль понял: это серьезно.
Сергей Петрович говорил, что Эмиль самый чистоплотный член коммуны и что ребятам неплохо бы брать с него пример.
Гордый неожиданно свалившейся на него ответственностью, Эмиль мучился два дня, размышляя о том, как бы покончить с обменом белья, о котором говорил Накатников.
Прежде этими делами ведала тетя Сима. Как у нее получалось, что белье не обменивали? Впрочем, тогда и ребят в коммуне было меньше. Тетя Сима все же могла что-нибудь посоветовать. Но она в коммуне не работала уже несколько месяцев. Эмилю надо было придумывать что-то одному.
Он вспомнил, что белье в прачечных метят красными нитками. Это очень удобно. Когда-то на базаре он видел готовые вышитые номерки. Он съездил за номерками для белья в Москву и на целый вечер сделался неограниченным хозяином коммуны. Бродя из спальни в спальню и раздавая номерки, он обязывал болшевцев сегодня же пришить их к своему белью. Потом, задрав ноги на железную спинку своей кровати, Эмиль лежал поверх одеяла и сосредоточенно протыкал иголкой уголок мохнатого полотенца. Товарищи сидели на своих койках с рубахами и кальсонами в руках.
От раскаленной печи шел жар. Было уютно и тепло. Ребята разговаривали вполголоса о своем детстве. Быть может, нитки и иголки напоминали им матерей, штопавших чулки, вязавших варежки длинными зимними вечерами.
Жизнь, давным давно забытая, неожиданно выплыла из темноты и наполнила комнату своим дыханием.
Эмиль бросил иглу и полотенце и закрыл глаза.
Мачеха старалась, чтоб он поменьше бывал дома. Отец не смел ей противоречить.
Больше всего Эмилю запомнилась унизительная картина: отец Эмиля стоит у крыльца и подобострастно кланяется коннику из григорьевской банды, которая ночью захватила Елисаветград. Конник с прядью черных цыганских волос на лбу манит его пальцем:
– Гей, ты! Подойди до меня!
Отец все кланяется и прыгающими губами пытается что-то сказать.
– Портняжишь? – спросил конник. – А ну, пошей зараз хлопцам двадцать жупанов!
Много видел Эмиль за эти страшные дни. Он с утра до ночи бродил по городу, оглушенному бесшабашной гульбой бандитов.
Пили, дрались, расстреливали, вешали, пороли, взламывали подвалы, разбрасывали с двуколок отрезы ситца и мотки Кружев; моряки танцовали на улицах «Яблочко»; бандиты в богатых, подбитых белым мехом венгерках и в цветных жупанах ходили по-двое и по-трое в обнимку и всех встречных заставляли кричать: «Хай живе щира Украина».
Гульбище окончилось так же неожиданно и сразу, как началось. В Елисаветград ворвались прошедшие с боями из-под Одессы красные части под командой Щаденко. Дальше наступило лучшее время, какое было в жизни Эмиля.
«Борец за свободу» – блиндированный поезд, сделанный из обшитых шпалами пульмановских товарных вагонов, – стоял на запасном пути.
На жирной от мазута земле сидел командир поезда. Его матросская шинель с белыми кантами была ладно перехвачена ремнем, на котором сияла начищенная бляха.
Вокруг топтались городские ребята и упрашивали взять их на фронт. Среди них был Эмиль со своим новым товарищем Ванюшкой Шатуновым.
В темных глазах командира светились веселые огоньки. Отечески пожурив ребят за бродяжничество и хулиганство, он все-таки распорядился:
– Зачислить в десант!
Две с половиной недели, проведенные в бронепоезде, прошли быстро. Изо дня в день росло у Эмиля неиспытанное чувство теплоты и уважения к человеку.
Веселый, спокойный, с глазами, светящимися из-под козырька морской фуражки, командир обходил поезд, внимательно оглядывал тормоза, броню и орудия, распекал артиллеристов, бойцов и железнодорожных служащих. Похлопав широкой ладонью по стенке вагона, он говорил ласково:
– Эх ты, старуха-разруха!
Эмилю он казался олицетворением силы, ума и красоты.
Под Новоукраинкой бронепоезд вел трехчасовой бой с бандой Тютюника.
Командир совсем по-домашнему сидел на крыше пульмана и оттуда руководил орудиями. Его уверенный голос доносился из специально прорезанного в потолке иллюминатора:
– Прицел ноль сто шесть… Огонь!.. Чуть перелет… Давай ниже… Ага, хорош!..
Закрывая светлый кружок неба, на секунду в отверстии показывалось посиневшее от ветра лицо командира.
– Все померло! – шутливо сообщал он артиллеристам и продолжал управлять боем.
Быть может, Эмиль прошел бы с бронепоездом весь польский фронт и с непокрытой головой стоял бы над свежезасыпанной могилой убитого командира.
Быть может, дождливой осенней ночью наступал бы с десантным отрядом на Махно, а после окончания гражданской войны ехал бы по мандату в пассажирском поезде на курсы командиров. Все, вероятно, произошло бы именно так, если бы Эмиль не заболел сыпняком. Его сняли с бронепоезда и в беспамятстве положили в холодный, наспех сколоченный барак какого-то армейского госпиталя. Там провалялся он три недели и, едва оправившись, совсем еще слабый, явился домой.
Отец и мачеха жили плохо, впроголодь.
Мачеха встретила Эмиля неприветливо:
– Явился… Что ж тебя «товарищи» не кормят? Свобода, а хлеба и на золото не купишь.
Эмиль шлялся по городу, домой приходил голодный и злой. Мачеха каждый кусок сопровождала попреками.
Поиски заработка привели Эмиля на базар, к ветхой вылинялой карусели. Здесь за гроши он вместе с такими же голодными сорванцами вертел карусель, здесь он познакомился с Давыдкой Кренделем, а через него – с «байстрюками». Это были мелкие воришки и хулиганы. Они как раз подготовляли какое-то «дело» и пригласили Эмиля. Он согласился.
«Брали» склад с посудой. Эмиль стоял «на стреме». Все обошлось хорошо и гладко. Возвращались по ночным улицам, волоча за плечами тяжелые мешки, подкладывая под них шапки, чтобы посуда не резала спину. Давыдка Крендель с показной смелостью горланил на всю улицу:
Эх, времечко прекрасное,
Настала жизнь опасная,
Бандиты раздевают догола…
Потом вместе с новыми товарищами Эмиль перебрался в Москву. Здесь удобнее красть. Тюрьма, опять кражи, опять тюрьма. В Бутырках впервые он услышал разговоры о Болшеве. Заявление о приеме в коммуну он послал тайно от товарищей. Был почему-то уверен, что не примут. Оказалось – приняли.
После истории с бельем прошло несколько месяцев.
Эмиль однажды бродил по лесу. Он думал о себе, о своей жизни. Вот женится он, дадут квартиру, детишки пойдут мал-мала меньше… А дальше? Что будет дальше?
Сквозь просвет между деревьями, задернутый прозрачной сеткой роящихся в воздухе мошек, Эмиль увидел бежавшего по дороге Серегу Третьякова и окликнул его.
– Крупская с Ягодой приехали! – прокричал ему на ходу приятель и побежал дальше.
Эмиль бросился вслед за ним.
Гостей они нашли внутри бывшего крафтовского особняка, в комнате конфликтной комиссии.
Надежда Константиновна, такая знакомая по портретам, стояла, облокотясь о подоконник, и негромко разговаривала с воспитанниками. Эмиль пробежал глазами по лицам товарищей – Накатников, Гуляев, Осминкин…
В окно заплывал запах свежей хвои и листьев.
Надежда Константиновна рассказала, как зимой 1921/22 года в этой комнате жил Ильич.
Он приехал сюда отдыхать. Чувствовал себя неважно, плохо спал, уставал.
Надежда Константиновна приезжала к Ильичу. Гуляла с ним, увязая в занесенных снегом канавках.
– Хорошо было ходить по красивой лесной дороге, – говорила она задумчиво.
Болшевцы стояли молча вокруг товарища Ягоды. Эмиль взглянул на портрет Ильича, висевший на стене, и вдруг ясно, до мельчайших подробностей представил себе живого Ленина, еще недавно здесь работавшего, здесь дышавшего, здесь мечтавшего о замечательных вещах.
Как он раньше не знал, что здесь жил Ленин? Почему никто не написал этого на дверях большими сияющими буквами?
Комната была как комната. Бывало, Эмиль ходил сюда слушать, как разбирали дела болшевцев, сидел на этом подоконнике.
Он посмотрел на свои покрытые пылью сапоги, отошел к двери, стараясь не шуметь, и поскреб о порог подошвы.
Около портрета Ильича висела на стене маленькая подковка, выкованная в коммунской кузнице Умновым. Надежда Константиновна осторожно тронула ее пальцем и сказала о уважением:
– Маленькую выковать труднее, чем большую…
Эмилю стало жалко, прямо обидно, что не он ее выковал. Он сейчас снял бы ее, протянул и сказал бы: «Надежда Константиновна! Примите от бывшего правонарушителя».
Но ведь он закройщик. Неожиданная мысль обожгла его.
И когда Ягода и Крупская, сопровождаемые ребятами, пошли осматривать мастерские, Эмиль, обогнав всех, задыхаясь от волнения и бега, полетел в обувную.
Утренняя смена еще работала. Синяя спецовка Румянцева, как всегда, висела над дверью и хлестнула Эмиля полой по лицу.
– Ребята! – заорал Эмиль, срывая спецовку и откидывая ее в угол. – Сошьем туфли Крупской!
– Есть туфли! – добродушно ответил Румянцев.
Ягода и Крупская вошли в обувную. За ними толпой двигались болшевцы.
Эмиль торопливо взял карандаш у Румянцева.
– Надежда Константиновна! – начал он торжественно и сразу же смутился оттого, что сгоряча прервал слова говорившего директора мастерской.
Все обернулись к нему.
– В общем постановили снять с вас мерку!.. – выговорил Эмиль залпом.
Спустя час вокруг Эмиля, кроившего кожу для туфель, тесно стояли ребята. Они критически глядели на его работу, давали советы и беззлобно шутили:
– Ну и сказанул!
– В общем и целом, – подражая его голосу, сказал Накатников, глядя, как Эмиль ловко работает сапожным ножом.
Эмиль не выдержал – «в целом» он не говорил.
– Ну и трепачи, – сказал он уныло. – И чего вы все трепитесь?
– Довольно, ребята! – сурово крикнул Гуляев. – Мешаете работать человеку!..
Он должен был шить верхи и с нетерпением ждал заготовок.
Эмиль кончил кроить и, любуясь заготовками, отдал их Гуляеву. Он долго смотрел потом, как в ловких руках куски кожи приобретали форму изящных туфель.
Потом Эмиль вернулся к своему рабочему месту и стал кроить кожу на очередные заготовки. Ему хотелось сделать эти еще красивее.
Вечером Эмиль возвращался с работы, полный необыкновенного удовлетворения.
Темная стена леса позади поселка шумела от ночного ветра.
Эмиль ярко представил себе, как Надежда Константиновна приедет в Кремль, надев скроенные им туфли. Быть может, там обратят внимание и скажут:
– Хорошие у вас туфли, товарищ Крупская.
– Коммунары сшили, хорошие, – ответит она.
Эмиль на минуту остановился и широко вдохнул струю прохладного воздуха.
Он подумал о людях, жизнь которых была полна борьбы, творчества, больших человеческих дел. Он подумал о Владимире Ильиче. Какой необыкновенный человек! Какая необыкновенная, замечательная жизнь! Вот он скрывается в шалаше под Сестрорецком. Вот выступает у Финляндского вокзала, вот пишет огненные статьи и воззвания, за ним гонится охранка, рабочие любовно оберегают его.
В спальне он снял сапоги и вынул из-под тюфяка истрепанную записную книжку, на страницах которой последнее время иногда разговаривал сам с собой.
«Счастье».
Слово это было написано красными чернилами и обведено кружком.
Эмиль вынул из кармана карандаш, который забыл впопыхах вернуть Румянцеву, написал размашисто:
«Счастье в труде».
Потом замарал эту надпись. Она показалась ему плохой.
«Счастье в том, чтобы быть ленинцем», написал он снова.
Новая формулировка его удовлетворила.
Через несколько дней болшевцы получили от Крупской письмо.
«Дорогие ребята, – писала она, – большое спасибо за туфли. Они такие нарядные и красивые, что просто прелесть.
Признаться сказать, это первый раз у меня будут такие туфли. Спасибо. 6-го, к сожалению, приехать в коммуну не смогу. Шлю привет. Желаю, чтоб коммуна ваша продолжала крепнуть и развиваться. Всего вам хорошего.
Н. Крупская».
Эмиль тщательно, слово в слово переписал в записную книжечку это письмо. А подпись срисовал так, что она совсем походила на подпись в оригинале.
ДелегаткаВ тот вечер Чума был в особенном ударе. Его глаза поблескивали хитрой строгостью, а курносое лицо было шутовски серьезно. Глядя на него, ребята хохотали весело и поощряюще. Было время – они побаивались Чумы, не смели его не слушаться, почти признавали его вожачество. Теперь они вспоминали о нем в веселые часы. Чума стал незаменимым человеком для потехи. Чума ходил по общежитию, как актер по сцене. Волосы его вздыбились, капельки пота от усердия выступили на кончике носа и на плоском лбу. Он показывал ребятам, как можно без помощи рук, одной ногой, постель постелить, раздеться, почистить зубы. В то время, когда в общежитие вошел Беспалов, Чума сидел на полу и молился «на сон грядущий» все той же ногой. Беспалов посмотрел на него, сощурив глаза не то презрительно, не то от яркого света ламп, ослепляющего после апрельской темной ночи. Помолившись, Чума весело подмигнул ему и одним прыжком очутился на своей кровати.
Когда хохот стих, Беспалов сморщил лоб, потер его ладонью, высоко закинув при этом помятый козырек кепки.
– Ну, братва, – торжественно и мрачно сказал он. – Ну, братва, держись за весло.
Общежитие стихло. Чума вытер рукавом рубахи пот с лица. Взгляд его стал сосредоточенным и любопытным:
– Греби дальше!
– Дальше, пожалуй, и плыть некуда. Девок скоро пригонят к нам.
– Каких девок?
– Самых лучших… проституток со всей Москвы.
Чума подобрал на кровать ноги и, нагнувшись к Беспалову, серьезно посоветовал:
– Ты бы к доктору, милок, сходил! Говорят, и от мозгов помогают.
Беспалов невесело усмехнулся.
– Дурак! Вот пригонят тебе принцессу… – он сплюнул и добавил совсем уже мрачно. – И кончится твоя веселая жизнь.
– Откуда знаешь? Кто говорил? – заволновались ребята.
Беспалов сбросил кепку, вышел на середину спальни, остановился, точно готовился произнести длинную речь, но сказал отрывисто и немногословно:
– Собрание по поводу этого будет завтра. Ясно?
– Веселый домик, значит, будет у нас! – сказал Чума и выразительно чмокнул губами.
– Да на кой же чорт девок сюда?
– Для разлагательства, – сказал Беспалов.
– А что думает дядя Сережа?
– Я у него в голове чай не пил.
– Нельзя сюда брать девок.
– Вот завтра на собрании так и заяви.
Беспалов лег. Закрыв глаза, он прислушивался к разговору ребят и думал:
«Придут вертихвостки, и, боже мой, что получится! Помада, пудра, губки бантиком, работать не привыкли. Любовные историйки начнутся, а вместе с ними кражи и пьянство. И выйдет из коммуны махровая малина. Неужели ни Мелихов, ни дядя Сережа, ни Матвей Самойлович не понимают этого?»
– Ерунда, ничего не будет… – переговаривались болшевцы. – Давно так-то говорят.
– Нет уж, собрание! Значит, дело вплотную.
– Пускай берут… Бояться их, что ли?
Беспалов приподнялся и открыл глаза. Ему пришла в голову неожиданная мысль: да как же он не Догадался сказать об этом полчаса назад, когда с ним дядя Сережа разговаривал! Богословский похлопал Беспалова по плечу и закончил разговор следующими словами:
– Поговори, Беспалов, с ребятами и подготовь… Расскажи все, о чем мы с тобой уже толковали. Лучшие из коммунаров уже доросли до сознания своей ответственности за коммуну, поймут и ответственность за судьбу бывших своих подруг. Значит, мы с этим сможем справиться… Сможем добиться от всех сознательного отношения. Девчата не меньше парней имеют право на честную трудовую жизнь в коммуне. Значит, потолкуешь с ребятами, Беспалов?
Беспалов не знал, что Богословский поручил ему вести беседы с ребятами о приеме девушек именно потому, что считал Беспалова одним из тех, от кого можно было ожидать недостаточно сознательного отношения к девушкам, принятым в коммуну. Он не знал и того, что далеко не одному ему Богословский поручил вести подобные беседы. Тогда, скрывая свое смятение, Беспалов согласился.
Но теперь-то он знает, что нужно было ответить тогда Богословскому.
«Так, Сергей Петрович! Воровок, конечно, тоже надо перевоспитывать. Но почему же их нужно привозить сюда, в нашу еще молодую коммуну? Почему бы не организовать отдельную коммуну из девушек?»
Беспалов даже крякнул от досады. Никогда хорошие мысли не приходят во-время. Он приподнялся на кровати и крикнул, покрывая разноголосый шум:
– Звякнем завтра на собрании, ребята, общекоммунский протест… Не хотим, мол, девками коммуну губить. Себе дороже! Вы как?
Все притихли от неожиданной резкости его вопроса.
– Ну, говорите, как? – настойчиво повторил Беспалов.
– Подумаем. На собрании видней будет, – уклончиво ответил кто-то.
Беспалов сердито откинулся на подушку.
– Ну, думайте, – насмешливо сказал он.
В день собрания вся коммуна говорила о «женотделе». Болшевцы разделились на два лагеря.
Беспалов предвкушал предстоящую победу. Ему удалось сагитировать на свою сторону немалую часть товарищей. Едва часовая стрелка перевалила за семь, он повел свою буйную ораву в клуб, усадил в первые ряды и сразу же после речи Сергея Петровича попросил слова.
– Строим коммуну. Болеем за нее! – закричал он со сцены. – Не допустим, чтобы в один момент все прахом пошло! Блатные бабы любят распутную жизнь, карман любят звонкий. Воровство, пьянство, шалманный разгул – вот что ждет коммуну. Выправился Ванька, а какая-нибудь раскрашенная Сонька «Переплюй-вокзал» вильнет подолом, и поплыл Ванька по старому руслу.
– Крой, Беспалыч! Спасай коммуну! – буйствовали его единомышленники.
Стены клуба дрожали от грохота голосов. Председательский колокольчик звякал истерично и беспомощно.
Тогда поднялся Василий Новиков. Медленно спадало буйство ребят.
– Шпана мы, а не коммунары, – крикнул Новиков. – Кого боимся? Девчат? А на кой дьявол тогда трепаться, что из бывших воров мы становимся сознательными пролетариями? Девкам тоже, небось, надоело зря небо коптить. Нужно их взять. И всех, кто будет настраивать их на старое, гнать вон. Мы – коллектив, мы можем…
Тяжело отдуваясь, Новиков сердито смотрел на ребят. Рядом с ним стал Сергей Петрович и, словно продолжая прервавшуюся речь Новикова, сказал:
– Разве они не воровки? Разве не хотят жить так же, как и вы? Разве не наша обязанность помочь им в этом? Ведь они наши?
– Правильно… Наши… – подтвердили с мест.
– Посмотрите на себя, – продолжал Сергей Петрович. – Ходите грязные, лохматые, умываетесь только тогда, когда нужно ехать в Москву, а будут девушки – подтянетесь. Неудобно в растрепанном виде ходить перед женщинами. Так как же, брать нам девушек или нет?
– Долой! – закричали беспаловцы, но аплодисменты всего зала заглушили их разрозненные голоса.
– Брать! Возьмем! – кричали ребята.
Сергей Петрович поднял руку:
– Но уговор дороже денег. Придут девушки – не приставать.
– Ручаемся за них, а прежде всего за самих себя, – грозно напомнил Новиков. – Ив протоколе это записать. Сама ли какая полезет или к ней из нас кто-нибудь – все равно отвечает наш парень. Щадить не будем!
«А в общем здоровая забота, беспокойство за коммуну и у тех, кто „за“, и у тех, кто „против“», мысленно подвел Богословский итог собрания.
Одиноко вышел из клуба Беспалов.
– Сдали, обманули, – шептал он грустно. – За красивые слова коммуну отдали. Дьяволы…
В голове его возникали картины полузабытой уже гульбы у болшевского «барыги», вспоминалась Маруська, водка, московские гости – воры. Что-то похожее, казалось ему, ждет теперь впереди всю коммуну.
Погребинский был доволен результатами собрания. «Старики» в коммуне уже представляют собой надежное ядро. Он знал, с каким ужасом относились некоторые работники из педагогов к линии, взятой ОГПУ на численный рост коммуны. Им казалось, что это должно привести коммуну к развалу. По их расчетам выходило, что при таком ничтожном количестве воспитателей, какое было в коммуне, число ее членов не могло превышать трех-четырех десятков человек. «А мы вот еще и девчат возьмем», посмеивался Погребинский.
Но он понимал, что это дело не шуточное. Даже для самых лучших и стойких воспитанников прибытие девушек в коммуну будет серьезным испытанием. Издерганные, экзальтированные. требовательные женщины-воровки представляли собой тяжелый, трудно поддающийся перевоспитанию материал. Очень важно было умело подобрать первую партию.
Погребинский несколько раз съездил в «Новинки». Его внимание привлекли несколько молодых воровок, в их числе Маша Шигарева и Нюра Огнева.
Невысокая, но крепкая и подвижная Нюра казалась почти девочкой-подростком, хотя встречала здесь, в «Новинках», вторую тюремную весну и девятнадцатую весну своей жизни. Год тому назад, накануне того дня, когда она попалась на последней краже, у нее умерла трехмесячная дочь. И вот теперь Нюра снова ощущала приступ старой своей тоски. В открытую фортку врывался веселый городской гул, как тогда, когда уже похолодевшая Валька лежала завернутая в пеленки с розовым пышным бантом на светлых волосенках.
Последнее время Нюрка часто видела Вальку во сне, но не холодную и странно длинную, будто выросшую в последнюю минуту короткой своей жизни, а в плетеной детской кроватке у раскрытого и заставленного цветами окна. Комната была уютной и чистой. Валька улыбалась и пускала пузыри. Мимо окна, торопясь, шли люди, и Нюрке вместе с ними тоже нужно было куда-то итти, но Валька тянулась к ней слабыми ручонками и не отпускала.
Ярким солнечным полднем Нюру, Машку Шигареву и еще нескольких женщин из других камер вызвали в приемную – следователи часто наведывались в тюрьму. Заключенные привыкли к их вопросам, отвечали насмешливо и грубо.
В приемной за столом сидел невысокий смугловатый военный. Нюрка подошла к распахнутому настежь окну.
Утром она получила весть, что ее мужа отправили в Соловки. Она не грустила об этом. Даже в дни короткой совместной жизни он был для нее всегда далеким и чужим, но все же, получив известие, она, как и после смерти Вальки, вдруг почувствовала одиночество. Отца с матерью она не любила. Отец бил ее, когда она не приносила водки, а мать только в дни богатой выручки называла ее Нюрочкой и дочкой.
Впервые за год она так близко видела волю. За ее спиной смеялись вызванные в приемную подруги. Как хотелось хоть на час смешаться с уличной толпой, пересекать площади и перекрестки.
– Ну, девочки, слыхал кто из вас о Болшевской трудкоммуне? – спросил военный.
«Девочки» засмеялись еще громче.
Машка, играя бедрами, медленно подошла к нему и пустила в лицо густую струю табачного дыма. Военный отмахнулся от дыма рукой и посмотрел на Шигареву прямо и без укора.
– Что ты слыхала о коммуне? – повторил он вопрос.
– Нюрка, может быть, ты слыхала? Интересуются, – насмешливо крикнула Маша.
Нюрка отвернулась от окна. Воля, до которой можно дотянуться рукой, ослепила ее, а впереди еще год тусклых тюремных дней. «Надо бежать», подумала она. Она не знала, когда и как это будет, но в ту минуту показалось ей это делом простым и легким.
– Я думаю так, – говорил военный. – Не понравится в коммуне – обратно вернем. А для знакомства предлагаю послать одну делегатку.
Машка наклонилась к нему:
– Думаешь, купишь?
– Ну, а ты, стриженая? Поедешь? – обратился военный к Нюрке.
Нюрка вздрогнула. Ей показалось, что военный как-то разгадал ее мысли, может быть, хочет поймать на ответе.
Но здесь же она подумала: «Дура, на день вырваться из тюрьмы и то ведь счастье». Пряча лицо от настороженных, злых и насмешливых глаз товарок, Нюра отвернулась к окну.
– Поеду, – торопливо и тихо сказала она.
– Продаешь? – злобно шепнула Машка.
Утром Нюра вышла из ворот тюрьмы.
У самого тротуара стоял легковой автомобиль. Не было ни «черного ворона», ни конвоиров. Шофер открыл дверцу автомобиля.
«Шикарно», с усмешкой подумала Нюра и осторожно опустилась на мягкое сиденье.