Текст книги "Болшевцы"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)
На торжество пуска собрались все заведующие цехами и мастера. Леха шел, совершенно уверенный в успехе. Он заложил выкройку и плавно тронул рычаг. Станок завыл, набирая скорость. Нусбейн вдруг закричал:
– Стоп!
Леха остановил машину. Что случилось? Нусбейн его успокоил. Ничего особенного – порвалась нитка. Вероятно, узел.
Досадуя на задержку, Леха заправил нитку и снова тронул рычаг. И снова Нусбейн закричал «стоп», на этот раз испуганно.
Нитка порвалась во второй раз. И в третий. И в четвертый. Леха побледнел и закусил губу. Пальцы его дрогнули на полированном металле. Победа, к которой он вчера отнесся так равнодушно, ускользнула, и он вдруг почувствовал, что потерял необычайно много и должен вернуть победу любой ценой.
Он проверил станок на тихом ходу. Его подвел барабан, маленький ничтожный барабан, помещенный сзади станка. Барабан отказывался работать, рвал нитку.
– Надо отрегулировать, – сказал Леха, подкручивая гайку.
Мастера переглянулись. А потом вышло так, что все, утомившись, разошлись, а Леха все регулировал и регулировал барабан, отбрасывая оборванные концы.
Он провозился у станка до самого вечера и не сумел наладить барабан. Самое страшное было в том, что этот барабан не таил в себе никакой сложности. Леха не мог его разгадать, потому что нечего было разгадывать: барабан просто-напросто рвал нитку – и все. На третий день бесплодной возни с ним Леха решил, что барабан вообще испорчен. Надо сменить, и работа пойдет.
– А в чем непорядок? – спросил Нусбейн.
И Леха не смог ответить: барабан был настолько прост, что нечему было портиться. Леха понял, что эту версию о порче барабана он выдумал, чтобы обмануть других и себя и скрыть свое бессилие.
Обозленный, он снова вернулся в цех.
Прошла еще неделя. Когда Леха шел по цеху, направляясь к «Допелю», мастера провожали его насмешливыми взглядами. Новички сидели, лениво переговариваясь; нетронутая работа лежала на их станках. Раньше они не посмели бы вести себя так в присутствии Лехи.
Все это были грозные признаки. Несколько раз Леха слышал позади себя сдержанный смех, «Инженер!» кричали ему из углов.
Он пошел, измученный, к Сергею Петровичу. Тот выслушал его внимательно.
– Выход один у тебя, Леха, – езжай на «Парижскую коммуну» в Москву. Посмотри, как там устроен этот проклятый барабан.
– А там есть «Допель»?
– Есть… Я узнавал. Есть там «Допель». И поезжай завтра же… Нусбейн, видишь, каждый день ко мне пристает – позовем да позовем мастера. Я ему все отказывал… Но нельзя же отказывать без конца. Мертвый станок – сам понимаешь – убыток.
Так узнал Леха, что не один он терзался и мучился из-за проклятого барабана.
Нусбейн выдал ему бумажку на обувную фабрику «Парижская коммуна». Леха явился на фабрику в полдень. В бюро пропусков ему коротко отказали:
– Экскурсантов сегодня не пускаем.
– Я не экскур…
– Не задерживайте очередь! – крикнули из окошка.
Леха хотел объяснить, но его уже оттеснили. Он пошел искать директора. В конторе сухо щелкали костяшки счетов, звенели арифмометры. Директор, сказали Лехе, уехал в Госплан и вернется к концу дня. А заместитель болен. Технорук на заседании.
– Бюрократизм, – сказал Леха и вышел из конторы.
До чего ненавистными казались ему тогда эта фабрика, эта контора, люди, особенно счетовод, который сидел, уткнувшись в ордера и поблескивая лысиной.
На улице низко гудел трамвай, фырчали грузовики. Сторож в защитной форме с мелкокалиберной винтовкой на плече проверял пропуска; сторожу, видимо, очень надоели его несложные обязанности; он смотрел на пропуска мельком, не открывая их. А пропуска, заметил Леха, были красного цвета.
В газетном киоске купил он за сорок копеек записную книжку в красной обложке. На глазах изумленного продавца он вырвал всю середину и пустил белые листы по ветру. Перочинным ножом он аккуратно обрезал переплет. Он прошел мимо сторожа медленным, независимым шагом, махнув пустым переплетом. Такие вещи он не раз проделывал до коммуны. Эта наука пригодилась ему сегодня.
Он нашел прошивочный цех. Мастеру он сказал, что ищет рабочего Иванова. Он правильно рассчитал, что среди многих сотен рабочих обязательно есть Иванов. Мастер, вероятно, принял Леху за какого-нибудь представителя и показал ему издали рабочего Иванова.
– К тебе, Иванов! – крикнул мастер и тут же отвернулся.
Это и спасло Леху. Он сказал Иванову, что должен вручить ему судебную повестку. Недоразумение сразу же выяснилось: Иванова звали Павлом Семеновичем, а Лехе был нужен Сидор Петрович. В поисках этого Сидора Петровича он пошел по цеху и, наконец, увидел «Допель». Фасад станка он знал наизусть и, ее задерживаясь, обогнул его.
Давнишний враг Лехи – барабан – бесперебойно и ровно тянул нитку. Леха не мог рассмотреть барабан в движении, нужно было остановить станок. Леха смело подошел к рабочему:
– Барабан не в порядке у вас.
Рабочий остановил «Допель» и неуверенно ответил:
– Как будто ничего…
Вдвоем они отправились проверять барабан.
И только сейчас понял Леха причину своих неудач. Она была настолько проста, что никто бы не смог догадаться о ней: нитку в барабан нужно было вдевать не спереди, а сзади. Эта конструкторская прихоть дорого обошлась Лехе.
– Я ошибся. Все правильно, – сказал он.
Рабочий посмотрел на него очень странно. Чтобы не вызывать подозрения, Леха заглянул внутрь станка. Уверенность его движений успокоила рабочего.
Сторож у калитки снова удовлетворился созерцанием пустого переплета и выпустил Леху.
В коммуну он вернулся поздно вечером. Не заходя домой, прошел в цех, вдел нитку и начал вручную вертеть станок, повисая на ремне. Он выбивался из сил, но все вертел и вертел; барабан гнал ровную, тугую нитку и ни разу не оборвал ее.
Так был побежден Лехой самый сложный в обувном деле заграничный прошивочный станок «Допель». Леха чувствовал, что его репутация восстановлена, и был горд своей победой. Правда, строгий блюститель коммунских законов, Накатников, иногда сбивал у него спесь:
– Молодец-то ты – молодец, а все-таки, Леха, проник ты на завод не честным путем, прямо сказать – жульнически.
Леха огрызался, но выглядел при этом очень смущенным: правоту Накатникова он чувствовал и про себя решил старыми приемами не пользоваться даже для общественного дела.
Вскоре коммуна услышала, что Сергей Петрович намерен поставить вопрос о выдвижении Лехи заведующим цехом. И многие ребята завидовали ему. Многие сближались с ним, старались ему подражать. По своей наивности Леха не подозревал, что он представляет собой самый яркий и неопровержимый пример того, кем может стать прежний вор и бродяга.
Рабочий день проходил быстро и незаметно. Потом начинались часы томительной скуки. Жизнь в Костине была невеселая. В сущности Таня была единственным собеседником. Хозяева и соседи были на редкость неинтересными и серыми людьми. Они говорили только о ценах на продукты, о грошовой торговле маслом и молоком на московских рынках. От Лехи они ждали рассказов о кражах, убийствах и знаменитых ворах и расспрашивали так бесцеремонно, словно считали его обязанным исповедываться по первому требованию.
Как-то Сергей Петрович спросил его:
– Ну, как живешь, Леха?
Гуляев ответил скучным голосом:
– Так себе.
Вечером Таня уходит к родным или к подругам. Леха один сидит у открытого окна и тупо смотрит на серую стену коровника.
В окне появляется толстая голова соседа. Он пришел за папиросой. Он каждый вечер приходит за папиросой. «Легкий табак – вредный», сокрушенно говорит он и долго кашляет затянувшись.
– А вот у меня был один знакомый, – издалека начинает сосед. – Человек хороший, солидный человек… И вдруг – бац! Убил жену топором. Скажи, пожалуйста…
Помолчав, сосед добавляет:
– Васин была его фамилия. Черный такой. Федор Андреевич Васин.
И, еще помолчав, спрашивает:
– Встречаться не приходилось с ним? В Соловках?
Леха молчит. Не дождавшись ответа, сосед уходит… Серые тени затопили комнату. Очень скучно сидеть одному.
Леха отправляется в гости к выпускнику Румянцеву, живущему неподалеку. Румянцева дома нет, пошел в коммуну. Леха идет дальше, к Беспалову. Но тот, оказывается, еще не приходил из коммуны. «Пойду и я», решает Леха.
– Вскоре все выпускники, переселившиеся в Костино, стали являться домой только ночевать – с утра и до вечера пропадали в коммуне. Леха стал поступать так же. За три года коммуна стала родной и близкой. Здесь были друзья, понимавшие Леху с полуслова, здесь были дома, выросшие на его глазах, машины, побежденные его руками. После выпуска он и в коммуне был бы вполне свободным человеком и мог бы в любое время поехать в Москву без всяких увольнительных записок. Да и раньше никогда ему не отказывали в записках. Напрасно также он опасался коммунских строгих правил и ограничений – водки он все равно не пил, в карты на деньги не играл и давно оставил привычку драться.
И опять случилось так, что Сергей Петрович спросил его:
– Ну, как живешь, Гуляев?
Леха ответил не сразу. Сергей Петрович обеспокоился:
– Случилось что-нибудь?
– Плохо я живу! – с отчаянной решимостью воскликнул Леха. – Не могу я, тоска заела. Нельзя ли как-нибудь сделать так, чтобы в коммуне жить?
– А ведь ты прежде хотел уехать, – сказал Сергей Петрович мягко и удовлетворенно. – Ну что ж… можно, но… Куда только мы тебя денем? У нас все места заняты – новички прибыли.
– Приткните куда-нибудь… Потом я уж сам устроюсь.
Часа через два Леха, погрузив на телегу свои нехитрые пожитки, переезжал в коммуну. Таня шла пешком. В одной руке несла она корзинку с посудой, в другой – лампу. Въехали на бугорок, и сразу открылась вся коммуна. Она сияла белыми стенами, новыми крышами; чистая и просторная, она уходила к лесу, отодвигая его. Леха сидел на телеге и думал, что никогда не сможет уйти отсюда: это первый дом, который он нашел в своей жизни.
На следующий день к Сергею Петровичу началось паломничество выпускников. Все просились обратно.
– Мест нехватит, – говорил Сергей Петрович.
– А мы где-нибудь койку приткнем в проходе – и ладно, – кротко отвечали выпускники.
Разве мог Сергей Петрович отказать им?
– Ладно, ребята, переезжайте. Как-нибудь устроимся.
И хотя Сергею Петровичу было много хлопот с размещением выпускников, он шутил, смеялся, заражая всех весельем и бодростью. И хитрые выпускники поняли, что в глубине души Сергей Петрович очень доволен их возвращением.
В коммунской стенгазете появилась сатирическая поэма под заглавием «Блудные сыны». Поэма иллюстрировалась карикатурой: перед воротами с надписью «Коммуна» стоят выпускники с узелками и чемоданами, из глаз их капают крупные, заостренные кверху слезы, из глоток вылетает общий крик: «Пустите обратно». Особенно часто издевался над «блудными сынами» язвительный и беспокойный Накатников:
– Что, нахлебались костинских щей, не сладко? Опять в коммуну захотелось?
– Ты ведь тоже отлучался – в Звенигород, – напоминали ему «блудные сыны».
– Сравнили! – хмуро обрывал Накатников. – Мои дела были другие, государственные дела.
При этом он снимал кепку и показывал на голове шрам, который остался у него после недолгой отлучки в Звенигород.
РостДело, которым занимался Накатников в Звенигороде, было действительно важным. Опыт Болшевской коммуны оправдал себя, и ОГПУ решило использовать его в больших масштабах – путем организации новых коммун для трудового перевоспитания «социально-опасных» правонарушителей.
Вместе с Погребинским и Мелиховым Накатникову пришлось участвовать в организации коммуны в Звенигороде.
В первый же день по приезде в Звенигород он принимал партию беспризорных для новой коммуны. Лохматая, чумазая, всклокоченная банда с гиком и воем ворвалась в тихий звенигородский монастырь. Мгновенно растоптали палисадник, сломали скамейки, разобрали чугунные резные перила игуменского крыльца.
При виде этих физиономий с вывороченными красными веками, с разбитыми губами, при виде рук и ног, покрытых цыпками, ссадинами и кровоподтеками, он остро почувствовал чистоту своего тела, свое здоровье и силу.
Невольно он подумал: «Неужели и я таким был? Вот банда! Ну и банда!..»
Пестрые грязные толпы беспризорных все шли и шли. В глазах Накатникова рябило: «Как-то справимся мы с такой оравой?..»
Начался обед. Беспризорники пожирали все начисто, как саранча, и требовали добавки. «Вари еще!» распорядился Погребинский.
За столами дрались, горланили похабные песни, швырялись хлебом и ложками.
После обеда была назначена баня, стрижка, выдача обмундирования. В баню итти не желали, волосы стричь отказывались. Обмундирование получали, тут же проигрывали и шли получать второй раз.
Наиболее предприимчивые отправились на кладбище и стали копаться там в земле – искали какие-то клады.
Все могильные изгороди растащили, понаделали из них пик, из водопроводных труб – самопалов. Вооружились и начали приставать к немногочисленной охране:
– Зачем привезли нас сюда, красноголовые? Все равно уйдем.
Какой-то паренек забрался на колокольню и ударил в набат, потом, уцепившись ногами за крест, свесился вниз головой и начал играть на гармошке лихие блатные песни. Зрители пришли в неописуемый восторг.
У Погребинского собрались встревоженные воспитатели. Мелихов настаивал на увеличении охраны. Сергей Петрович предлагал пойти по общежитиям и повести беседы. В разгаре совещания Погребинскому сообщили, что между ребятами четвертого и пятого корпусов начинается драка. Четвертый и пятый корпуса были в ведении Накатникова. Погребинский кивнул головой: нужно было действовать решительно и скоро. Накатников вышел из комнаты.
У монастырских ворот сгрудилась тесная возбужденная толпа. Драка, повидимому, еще не начиналась, но могла вспыхнуть в любую минуту.
«Почище видали. Справимся», подумал Накатников и подошел вплотную к толпе:
– В чем тут дело у вас? Что за шум?
Работая локтями, он пробивался к центру. Там, на свободном трехметровом пространстве, стояли двое: Верблюд, огромный флегматичный парень, и Брынза, черноглазый вихрастый мальчишка с обломком кирпича в руке. Они обменивались угрозами и обещаниями вырвать друг у друга требуху.
Накатников решительно стал между ними.
– Вы это бросьте, – сказал он строго. – Идемте-ка лучше в общежитие, туда инструменты привезли. Кто собирается играть в оркестре – айда за мной.
Слова его потонули в общем гомоне.
– Крой, Брынза!.. – подзадоривали мальчишку.
– Верблюд, дай ему!
Накатников обозлился и схватил мальчишку за руку:
– Брось кирпич.
Мальчишка посмотрел на Накатникова удивленным взглядом, как внезапно разбуженный человек. И вдруг завыл:
– Уйди, красноголовый, уйди!
Накатников на мгновенье забылся и сильным толчком отбросил мальчишку в сторону.
– Наших бьют! – пронзительно закричал мальчишка, подскочил и замахнулся камнем.
Удар был очень сильный, и Накатников сразу потерял сознание. Очнулся он поздней ночью. Рядом с его койкой сидел Матвей Погребинский.
– Как, Миша? – спросил он. – Лучше?
– Башку вот ломит, – хмуро ответил Накатников. – Как там шпану… успокоили? – И возмущенно прибавил: – Ну что с такими паразитами няньчиться! Разве это люди? Стрелять их надо!
– У тебя, Миша, бред начинается, – заботливо сказал Погребинский. – Несуразное ты бормочешь. Скажу тебе, между прочим, когда я в первый раз тебя в коммуну сватал, не верил я в тебя. Ничего, думаю, из него не выйдет. Поди ж ты, вышло! Все дело в настойчивости и выдержке…
Утром он отправился в общежитие. Беспризорники успели все разгромить: выбили стекла, поломали койки и тумбочки. Сквозняк гулял в комнатах. Орава продрогла и встретила Накатникова требованием:
– Вставляй стекла!
Чумазый Брынза, угостивший Накатникова вчера кирпичом, вооружился ножкой от стола:
– Вставляй. А то еще крепче стукну.
Накатников невозмутимо ответил:
– Выберите сначала ответственных людей, чтобы отвечали за стекла, тогда и вставим.
– Еще чего выдумай!
– В сторожа не рядились!
Накатников спокойно вышел. Его проводили ревом и свистом.
Но холод был воспитателем настойчивым и жестоким. На следующий День Брынза, синий от холода, явился с двумя товарищами к Накатникову:
– Вставляй. Буду отвечать.
– Давно бы так… Посмотрим, как ты с ребятами справишься.
– Ничего, справлюсь, – буркнул Брынза.
Вечером в общежитии установился порядок: столы и койки заняли свои места, были вставлены стекла. Брынза ходил и командовал, подкрепляя свои приказы чудовищной бранью. Накатников смотрел на него и думал: «Переломил все-таки… Когда-то вот меня переломили, а теперь сам я начинаю других переламывать».
Эта мысль наполнила его гордостью и уверенностью в своей силе.
Дальше после этой первой победы работать с беспризорными было легче.
В Звенигородской коммуне постепенно наладилась более или менее нормальная жизнь. «Вспомогательный» состав воспитателей был отпущен.
По возвращении в Болшево Накатников испытал несколько неожиданное для него самого волнение.
Знакомые вещи, порядки, друзья – все это дышало для него теперь особенным теплом и близостью. Он ходил по мастерским, заглядывал во все общежития, и на лице его несколько дней отражалось спокойствие и даже умиленность человека, вернувшегося из трудного путешествия к родному очагу, где радует глаз каждая привычная мелочь.
Работой его особенно не нагружали. Вместо награды за Звенигород решено было предоставить парню все возможности для прерванной на время учебы, и он с особым жаром начал посещать рабфак.
Сам человек неупорядоченный и переменчивый, он любил математику за строгость и постоянство ее законов. Физика особенно нравилась ему. Когда он впервые узнал, что все пестрое разнообразие жизни можно свести к электронной теории, в груди его вспыхнула радость бойца, открывшего тайну силы противника. По складу ума Накатников был человек реалистический. Когда рабфаковцы заводили спор, сохранится ли при коммунизме брак, он позевывал и откровенно скучал. Когда же объяснялось устройство днепростроевских турбин, Накатников осыпал преподавателя вопросами.
В коммуне уже знали, что Накатников – один из лучших студентов рабфака. Он не был тщеславным, но когда болшевцы называли его «профессором», ощущал спокойную гордость. То, что он учится неплохо, радовало и возбуждало его. Он как бы платил этим коммуне крупный долг, ссуженный под честное слово, и от этого с каждым днем становился увереннее и бодрее.
Однако он был слишком подвижен и непостоянен, чтобы учеба шла без срывов. Он как бы играл своими природными способностями. Когда товарищи, воспитатели, встревоженные его отрывом от учебы, спрашивали: «Миша, почему ты сегодня не был на рабфаке?», он с напускной беззаботностью отвечал:
– А что мне? Захочу – буду аккуратным студентом, захочу – месяц на рабфак не загляну. А все-таки кончу рабфак первым.
На минуту он задумывался, точно проверял себя, и еще увереннее добавлял:
– Если не первым, так вторым обязательно.
В коммуну пришла новая партия девушек. Однажды Накатников увидел на крыльце женского общежития девушку, игравшую на гитаре. Доморощенные музыканты насчитывались в коммуне десятками. Накатников после возвращения из Звенигорода считал себя опытным воспитателем. «Вот, – думал он, остановись у крыльца, – девушка играет, и никому до этого нет дела. А может быть, у нее талант». Игра ему показалась необычайно хорошей, а воспитателей он готов был обвинить в недостатке внимательности к новым воспитанницам. Он прибежал в кабинет к Богословскому:
– Что это такое, Сергей Петрович? Почему нет у нас до сих пор женского оркестра?
Он взялся организовать особый женский оркестр и руководить им. Каждый вечер назначалась сыгровка. До хрипоты в горле Накатников кричал, ругался, поучал. Днем он раздобывал ноты или переписывал их, настраивал инструменты, обучал отстающих. Для рабфака оставалось слишком мало времени, и Накатников фактически перестал учиться.
Прошло три недели.
В коридоре клуба, где происходила сыгровка, он столкнулся как-то с Галановым – комсомольцем-чекистом, одним из организаторов комсомольской ячейки в коммуне. Галанов не переставал навещать коммуну.
– Здорово, Миша, – сказал Галанов. – Как дела с рабфаком? Как постигаешь премудрость? Что ж ты задумался? Квадратное уравнение, что ли, решаешь?
Накатников не сразу нашел, что ответить. Тот факт, что он уже не учится, внезапно предстал перед ним с устрашающей ясностью. С парнем нередко случалось так, что, увлекшись чем-нибудь, он плыл по течению, не думая, куда это приведет. Сейчас сознание собственного легкомыслия впервые возникло в нем. Накатников смотрел в молодое, не по летам серьезное лицо Галанова, чувствовал, что стыд мешает ему ответить со всей откровенностью, и солгал:
– Ничего, дела идут, скоро буду на первом месте.
Сказав это, он хотел как можно скорее удрать от комсомольца. Молодой чекист стал говорить о своих успехах в учебе:
– Меня в институте в аспиранты выдвигают. Наверно, при кафедре останусь.
Галанов учился в техническом вузе и намеревался отдаться научной работе. Он долго распространялся о своих планах на будущее. Накатников слушал и нетерпеливо топтался на месте.
Вернувшись к себе, он долго ходил по комнате крупными шагами. Стыд мучил его, как озноб. Он морщился, даже припрыгивал и, вероятно, показался бы свежему наблюдателю человеком, слегка повредившимся.
В комнату вошел Васильев и, заметив волнение приятеля, поинтересовался:
– Кто это тебя так завел? Или бабий оркестр взбунтовался?
Накатников порывисто повернулся и закричал:
– К чорту оркестр, к дьяволу! Не мое это дело! Какой из меня дирижер?! Пускай Чегодаев с ними занимается!
Вечером Накатников был на рабфаке. Знакомые лица студентов, преподавателей, швейцаров и уборщиц казались ему приятно обновленными. Он снова всерьез принялся за учебу. Теперь, после месячного перерыва, приходилось усиленно наверстывать упущенное. Однако Накатников не переставал принимать активное участие и в общественной жизни коммуны. Только после истории с женским оркестром не повторялось больше случая, когда бы Накатников не сумел сочетать общественную активность с учебой. Его возраст и старания воспитателей уравновесить его непостоянный характер начинали сказываться. На общих собраниях, на заседаниях конфликтной комиссии все чаще видели его выступающим в роли примиряющего поссорившихся или же в роли взыскательного, но беспристрастного судьи по отношению к нарушителю коммунских законов. На глазах у болшевцев менялась у Накатникова манера держаться с людьми, изменилась даже походка. Иногда во время горячего спора, когда в нем готов был проснуться прежний грубиян, он вдруг замолкал, хмурился и уходил в сторону.
– Что, Миша, струсил? – радовался спорщик. – Замолчал, почуял свою несправедливость?
– Отстань, – глухо говорил Накатников. – Не хочу я волноваться. Вот успокоюсь, тогда поговорим.
Раньше он мог не заглядывать в учебник целую неделю, а потом, прозанимавшись две-три ночи напролет, наверстывал упущенное. Теперь у него для занятий были отведены определенные часы.
Через год Михаил кончил рабфак. Напрашивался вопрос: что дальше? Учиться на инженера? Но не придется ли тогда расстаться с коммуной? Понадобятся ли ей свой инженеры? А разве можно покинуть коммуну, когда здесь товарищи, воспитатели, с которыми так много пережито, которым так необходимы живые опытные помощники для воспитания вновь приходящих в коммуну людей! «Ладно, попытаюсь в вуз поступить… А как там примут меня? – размышлял Накатников. – В рабфаке хорошо: молодежь рабочая, простая в обращении. Никто ни разу не укорил меня прошлым. Вуз – другое дело. Там, поди, занимаются дети ученых, книжников, крупных специалистов, презирать, пожалуй, будут. Да и хватит ли знаний, чтоб угнаться за ними?»
Раньше он с увлечением слушал заманчивые рассказы Погребинского о тех временах, когда коммуна вырастит своих художников, композиторов, хозяйственников, инженеров, и он, Накатников, будет первым инженером, выдвинутым коммуной. Накатников трепетно ждал этого времени, давал воспитателям клятву, что «не подкачает», выдержит экзамен в вуз, но чем ближе подходил День выполнения обещаний, тем страшнее делалось Накатникову и меньше оставалось прежней дерзкой самоуверенности. Часто он в одиночестве бродил по лесу, чего с ним раньше не случалось.
Неожиданно приехал в Москву Погребинский, переброшенный к тому времени на работу в Уфу; Накатникову предстояло опять увидеться с ним. Что-то говорило ему, что эта встреча с Погребинским будет иметь для него решающее значение. Он не ошибся.
– В лес ходишь? – спросил Погребинский. – Ты что же, Миша, грибы собираешь или свидания там у тебя?
– Мне теперь не до шуток, – угрюмо вымолвил Накатников.
– А разве я смеюсь? – удивился Погребинский. – Что же, Миша, сосватаем тебе хорошую костинскую девушку, поженим. Цветочки на окнах. Занавесочки. Хочешь самовар? И самовар дадим. Чего тебе еще надо? Специальность есть, воровать не пойдешь.
Накатников хотел что-то возразить, но Погребинский прервал его:
– Жизнь проверяет людей. Одному дай занавесочки, он и готов успокоиться, обывателем стать. Другой не боится борьбы, всю жизнь стремится вперед, растет сам и тянет за собой других – это непримиримый враг всякой успокоенности и мещанства. Вот и тебя проверяет жизнь. Инженером хотел быть. Мало ли в молодости какие мечты бывают! Увидел человек трудности и начинает искать дорожку поглаже, поровнее.
Накатников самолюбиво кусал губы.
– Как же, Миша, подыскивать самовар? – продолжал Погребинский. – Ты не стесняйся, прямо говори. Это не беда, что коммуна верила в тебя, ожидала большего; есть ведь и другие ребята, не оправдавшие наших надежд.
– А что делать в коммуне инженеру? – выдавил из себя Накатников. – Много ли здесь их нужно?
– Всегда найдется в стране хороший завод, – сказал Погребинский, выжидательно глядя ему в лицо.
– Не для того меня коммуна воспитала, чтобы я ушел из нее, – глухо произнес Накатников.
– Не для того мы брали вас в коммуну, чтобы делать из вас кустарей, – ответил Погребинский.
Он встал и прошелся по комнате, затем вернулся к столу и серьезно, даже несколько торжественно заговорил:
– Через два-три года коммуна превратится в огромный производственный комбинат. Ты знаешь это. Ты знаешь, что коньковая, трикотажная – это только начало. Новая обувная, новая лыжная будут в ряду лучших фабрик, производящих спортивный инвентарь. Вы сами, коммунары, принимаете участие в разработке планов строительства. Уж не думаешь ли ты, что мы ограничимся планами? Хватит, с избытком хватит дела и для инженеров, и для изобретателей, и для конструкторов. Сознайся, ты просто немного испугался трудностей учебы, которые перед тобой только еще начинаются.
– Неверно. Я не боюсь. Я о другом… – сбивчиво оправдывался Накатников. – Как там примут меня? Скажут – вор…
Он окончательно запутался. Растерянный и злой, он надевал фуражку, почему-то никак не желавшую лезть на голову. Он скомкал ее и сунул в карман. И точно это энергичное движение послужило разрядкой. Сразу успокоившись, он твердо сказал:
– Кровь из носа пойдет, а добьюсь. Увидите! Вот увидите, какой есть Мишка Накатников!
Никогда еще не проявлял он столько беспокойной настойчивости и упорства, как в решающий для него тридцатый год. С весны, после окончания рабфака, и до осени, готовясь в технический вуз, он спал не больше четырех-пяти часов в сутки. Его перестали видеть на товарищеских вечеринках и прогулках. Он появлялся в клубе только во время особо важных собраний, торопливо произносил с прежним жаром не особенно вразумительную короткую речь и уходил к себе, не дожидаясь, какое будет вынесено решение. Он осунулся, похудел, скуластое небритое лицо его приняло зеленоватый оттенок. Когда ему трудно давалось какое-нибудь место в учебнике, он ехал в Москву к знакомому преподавателю рабфака за помощью.
Сивобородый старичок-математик говорил:
– Слушайте, Накатников, вы переусердствовали. Начальные тригонометрические функции, конечно, надо знать при поступлении во втуз, но знание сферической тригонометрии не предусмотрено программой приемочных испытаний.
– Могут спросить, – твердил Накатников.
– Чего вам беспокоиться? Вы как окончивший рабфак получите при испытаниях некоторое снисхождение.
На щеках Михаила проступали багровые пятна. – Снисхождение на бедность! – кричал он с непонятным ожесточением. – Не надо! Никаких поблажек! Я покажу им!
В коммуне Сергей Петрович осторожно замечал ему:
– Отдохнул бы, Миша, до экзаменов еще месяц.
– Значит, надо торопиться, – отзывался он.
В огромный подъезд серого здания втуза Накатников вступил с лихорадочно блестящими глазами.
Дожидаясь своей очереди на экзамен, он ходил по коридорам, намеренно громко стуча каблуками, вызывающе поглядывая по сторонам на этих чистеньких, как он полагал, «маменькиных сынков и дочек», пришедших экзаменоваться. Он был готов вступить в жестокую словесную перепалку со всеми, кто посмел бы затронуть его. На него не обращали внимания. По коридорам переливались говорливые потоки молодежи в кепках, пиджаках, белых панамках, в скромных кофточках и юбках; часто мелькали зеленые юнгштурмовки. Многие явились, видимо, прямо с производства. То и дело слышались фразы:
– Сдам политэкономию и в бригаду.
– Что у вас, опять прорыв?
– Подтянулись…
Накатников заметил стоящую несколько особняком группу парней и девушек. Здесь ребята были при галстуках. Носки туфель у одной из девушек поблескивали лаком. Она прижималась к плечу подруги и повторяла:
– Вдруг провалюсь. Что тогда?
– Ага, страшно! – язвительно сказал, проходя мимо, Накатников. За себя он, переволновавшись раньше, был странно спокоен.
– А ваш папаша разве акции золотых россыпей имеет? – услышал он у себя за спиной.
Он резко повернулся и строго спросил:
– Причем здесь акции и россыпи?
Паренек в пенсне, с длинными, зачесанными назад волосами не совсем дружелюбно объяснил:
– Да вот относительно «страшно». Конечно, все побаиваются. У меня родитель сорок лет на фабрике инженерит и мне приказал. С какими глазами я приду домой, если провалюсь? Раньше не беспокоились на экзаменах только сынки богатеев, которым диплом нужен для солидности…
– Бросьте, ребята, время терять, давайте-ка лучше еще пройдемся по физике, – вмешался русый солидный юноша в новом отутюженном коричневом костюме и в накрахмаленном воротничке.
– По воротничку видно, как вам учеба нужна, – съязвил Накатников.
Щеголь спокойно ответил:
– Заработайте у токарного станка триста рублей в месяц, получите в премию костюм за ударность, тогда нацепляйте и воротничок, никому не заказано.
Приоткрылась дверь кабинета, за которой шли испытания по математике, и чей-то голос торжественно возвестил: