Текст книги "Болшевцы"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
На платформу дачного полустанка высадились необычные пассажиры. Они моментально подобрали все окурки, валявшиеся на путях. Это приехал в Болшево детский дом имени Розы Люксембург.
– Дети, зачем всякую дрянь в рот берете? – убивалась тетя Сима, воспитательница детдома.
– С новосельем угостила бы нас «Ирой», – огрызнулся Умнов, низкорослый шестнадцатилетний парень.
– Маленьким вредно курить!
– Бог подаст за такие разговоры…
Местная публика с любопытством присматривалась к гостям.
– Погулять приехали? – вежливо спросил степенный мужчина, давая прикурить Умнову.
– На постоянное жительство, – не без достоинства ответил Умнов. – Заходите по соседству – с приятным человеком приятно познакомиться…
– В совхоз ГПУ беспризорников пригнали, – объяснил какой-то «знающий» гражданин в сдвинутой на самый затылок мятой кепке.
– Теперь держись, мужички, курочек пощупают!
Выйдя на дорогу, проложенную в старом еловом лесу, ребята разбежались. Спокойный важный лес, полный острых запахов и птичьих голосов, манил их. Под каждым пнем им чудилось по грибу. На каждом дереве – птичье гнездо. День был безоблачный, и в темном лесу кое-где золотыми брызгами падали солнечные лучи. Тете Симе, чтобы не остаться одной, тоже пришлось свернуть с дороги в лес. Стараясь удержать ребят около себя, она рассказывала им, что прежде эти места принадлежали фабриканту конфет – Крафту.
– В революцию фабрикант Крафт сбежал за границу. В его имении ГПУ организовало свой совхоз. А теперь здесь будете жить вы…
Окруженный хвойными деревьями, возвышался серый бревенчатый дом, покрытый ржавой железной крышей. В подслеповатые тусклые окна заглядывала из палисадника пышная зелень. Напротив, через дорогу, поблескивали стеклами ровные ряды оранжерей и парников. Еще дальше виднелись приземистые усадебные строеньица и запущенный, обсаженный плакучими ивами и сиренью пруд. Вправо от пруда раскинулся липовый парк, влево – сад, узловатые длинные ветки старых яблонь гнулись под тяжестью плодов; от сада ненаезженный проселок уводил к выгону, за которым ютились под соломенными крышами неприглядные избы деревеньки Костино.
Воспитанников встретили Погребинский, Мелихов и еще какой-то обрюзгший мужчина.
Погребинский уже успел познакомиться с ребятами. Несколько дней тому назад он пришел в детдом, собрал их в столовку и спросил:
– Надоело коробки клеить?
– Надоело, – весело ответили ребята.
Они уже ожидали от гостя чего-то забавного и в то же время значительного.
– На вокзал хочется? – продолжал гость.
Ребята притихли. Многим этот вопрос показался щекотливым. Наконец один нашелся и не без удали ответил за всех:
– Захочется, тебя не спросимся…
– Как тебя зовут-то? – спокойно полюбопытствовал Погребинский.
– Котов!
– Прогадаешь, Котов, – и Погребинский лукаво посмотрел на остальных ребят, точно они были его сообщниками.
– Ты не волынь – не с маленькими разговариваешь, – отрезал Умнов.
Погребинский вгляделся в его худенькое, сосредоточенное лицо. «Кажется, дельный мальчуган», подумал он.
– Ну что же, волынить не будем! – и он подошел к ребятам Поближе.
– Есть у нас с товарищем Мелиховым предложение – людей из вас сделать…
– Придет время – сами сделаемся! – ухмыльнулся Котов.
Мелихов, заведующий детдомом, строго посмотрел на Котова, потом и на всех ребят. Ребята присмирели.
– Хочется нам из вас столяров, кузнецов, слесарей, сапожников сделать, – продолжал Погребинский, не обращая внимания на остроты Котова. – У тебя отец-то кем был? – неожиданно спросил он Умнова.
– Шофером…
– Профессия дельная… Погиб?
– Да, – сказал Умнов.
Участие этого чужого человека к отцу польстило ему.
– А мать?
– А мать, как увидала мертвого, тут же и умерла от разрыва сердца.
– С тех пор ты и бродяжничаешь?
Этот вопрос задел Умнова за больное место. Он давно уже затаенно мечтал о «настоящей» спокойной жизни, завидовал всем, кто жил ею. И поэтому он, охотно отвечавший на вопросы Погребинского, пока разговор шел о родителях, теперь вдруг озлился и крикнул:
– Ребята, поп пришел! Исповедует! Федор Григорьевич, где будем причащаться-то?
– В коммуне! – невозмутимо сказал Погребинский.
– В какой такой коммуне? – спросил Котов настороженно.
– Разве я вам еще не рассказал? Ну, так слушайте…
И ребята узнали, что их детдом предполагается перебросить из Москвы в Болшево.
– Вы там сами себе хозяева будете, – говорил Погребинский. – Заведете мастерские – заказчики к вам ходить будут. Будете деньги зашибать. Трудовая-то копейка – слаще ворованной… Едем?
Ребятам это предложение понравилось. Жизнь в Болшеве им рисовалась в розовых красках. Одним – Умнову и его друзьям – понравилось, что они будут налаживать хозяйство в коммуне, другим – это были в большинстве товарищи Котова – нравилась предстоящая вольготная жизнь, и коммуна в их представлении походила на веселый шалман. Котовцы, смеясь над Умновым, дразнили его «скопидомок», и Умнов, разозленный, неоднократно бросался на Котова с кулаками.
– Ну, ты еще не дорос до моих зубов, – снисходительно отпихивал его от себя Котов.
Но эти ссоры никому не мешали ожидать с нетерпением переезда. Стены детдома теперь казались постылыми. Ребятам было уже тесно и нудно здесь. Их безудержная фантазия наделяла будущее болшевское житье несбыточными и маловероятными обстоятельствами. Здесь были и охота на диких уток с ночевками на болоте и амуры с пышными молочницами… Иные же мечтали о том, что будут служить в ОГПУ и станут щеголять в галифе и хромовых сапожках. Все чувствовали себя приподнято, понимали, что их жизнь ломается, и это каждого заставляло думать о будущем…
Погребинский и Мелихов были настроены радостно. Они давно и нетерпеливо поджидали ребят; Погребинский был доволен, что ему так хорошо удалось подобрать место для организуемой коммуны.
Новое большое дело начиналось, повидимому, в благоприятных условиях.
Мелихов всегда мечтал о педагогических опытах большого размаха.
Планы организации трудовой коммуны правонарушителей захватили его. Погребинский неоднократно говорил ему, что в будущей коммуне необходимо поставить правонарушителей в такие условия, чтоб воспитанники по-настоящему работали. Не пичкать их трудом по рецепту, точно лекарством, а сделать труд таким же естественным содержанием жизни коммунара, каким он является для всякого пролетария в Советской стране. Он говорил, что не будет толку от навязывания бывшему вору учебы, политграмоты и газеты, когда еще одно упоминание об этих вещах вызывает у него ярость.
Ключ успеха лежит в уменье создать такие условия, чтобы вкус к знанию возникал у коммунаров из нормальных потребностей их жизни.
Когда Мелихов слушал эти доводы, они казались ему неотразимыми, и он сам шутил над оранжерейной практикой некоторых известных ему колоний для беспризорных. Но когда он представлял себе, как это все будет на практике, то получалось менее ясно.
Со своими воспитанниками он, конечно, справится, но как обернется дело по перевоспитанию «урок»-рецидивистов? И он с тревогой думал о том дне, когда к его воспитанникам пришлют настоящих матерых воров. Порой ему казалось, что «урки» разбегутся, сманив детдомовцев. А он любил своих ребят, болел за их судьбу… Как-то все это сложится?
Ребята окружили Мелихова и Погребинского.
– Ну, знаешь, местечко – что надо, – сказал Умнов, здороваясь с Погребинским.
– Нравится? – засмеялся Погребинский. – Это вот хозяйство! Смотрите: пруд! Жареными карасями обеспечены. Ловите, Не ленитесь. А вот и оранжерея и фруктовый сад. Эх, яблочки-то, как футбольные мячи! Хорошо хозяйство? То-то. А то завели поросенка Машку – нос задрали: мы, дескать, настоящие хозяева!
Поросенок Машка уже мирно бродил под елками, пытаясь розовым пятачком выворотить корневище. Имущество детдомовцев лежало в лопухах у крыльца низенького деревянного Домика с порыжевшими наличниками окон. Котова не было – он осматривал окрестности. Ребята алчно посматривали на фруктовый сад, на пруд, на таинственные оранжереи. Хотелось как можно скорее все пощупать, посмотреть, попробовать. Незнакомый толстый мужчина хмуро и недружелюбно слушал Погребинского.
– Вы все же здесь не особенно хозяйничайте! Яблоки-то еще не созрели! – сказал он вдруг сердито.
– Это что за пузо? – нарочно громко и как можно оскорбительнее произнес Умнов.
Мелихов строго остановил его:
– Не груби, запомните все, вы – коммунары. Вы должны быть вежливыми! Познакомьтесь, – кивнул он на толстого, – товарищ Медвяцкий, заведующий хозяйством.
Ребята, гримасничая, по очереди пожали руку Медвяцкому.
– У тебя что же, здесь везде «висячки» присобачены? – спросил Медвяцкого Почиталов.
– Не понимаю, – брезгливо сказал Медвяцкий.
– Он не понимает! – весело крикнул Почиталов, и все остальные ребята, хохоча и кривляясь, закричали, показывая пальцами на завхоза:
– Он не понимает!!!
– Ну ничего, дядя, мы к «висячкам» «мальчиков» подберем, – успокоил Умнов смущенного Медвяцкого, и ребята, довольные своей шуткой, пошли разыскивать Котова. Все они были уверены, что непременно найдут его в фруктовом саду.
Медвяцкий вот уже два года заведывал совхозом. Он привык здесь к спокойной и сытой жизни. Теперь он чувствовал, что его спокойствию пришел конец. Он был зол и на Погребинского и на Мелихова.
– Врагов наживете здесь, – сказал он им.
– Каких врагов?
Медвяцкий кивнул по направлению к деревне Костино, крайние избы которой вплотную примыкали к постройкам совхоза.
– Ваши сорванцы ведь никому покоя не дадут.
– Мы привыкли с врагами встречаться, – ответил Погребинский.
Медвяцкий не нашел ответа и, недовольный собой, медленно пошел к деревне. Там у него были дружеские связи. До последнего часа он еще надеялся, что затея с коммуной лопнет, как дождевой пузырь, что в Москве передумают и все останется по-старому. Но вот банда приехала, а вскоре жди новую. Что же теперь – уходить с насиженного хлебного места?
В Костине уже прослышали о приезде «жуликов». В избе своего приятеля Савина, по кличке «Купить-продать», Медвяцкий нашел компанию встревоженных мужиков.
– Поздравляю трудовое крестьянство, – сказал Медвяцкий.
– С чем бы так? – поинтересовался богатый мужик Разоренов.
– Значит, верно?.. Приехали?.. – тихо и вежливо произнес «Купить-продать».
– Приехали бандиты, – сказали сердито оба сразу – братья Немухины.
– Не бандиты, а правонарушители, – протянул Медвяцкий. – Советская власть их думает перевоспитать, – наставительно добавил он и строго посмотрел на Немухиных.
– Не воры, а душители, – ухмыльнулся Разоренов. – Несовершеннолетние эти мазурики у нас все вверх ногами повернут, всех обокрадут, да и вам, Владимир Григорьевич, в рот заедут, – продолжал он, обращаясь то к мужикам, то к Медвяцкому.
– Век прожил, а никто пока не заезжал ко мне в рот, – возразил Медвяцкий.
– Что же они, без решоток будут? – любопытствовали мужики.
– Без решоток! – подтвердил Медвяцкий. Он помолчал и добавил: – Работать будут!
– Не способен вор работать, – убежденно сказал Разоренов, – пропащий народ!
– Может, это какие получше? – с надеждой спросил Мишаха Грызлов.
– Добра не будет, добра не предвидится, – твердил Савин.
– В революцию бы сжечь это проклятое имение! – сказал Грызлов.
В избу бурей ворвалась бабенка Карасиха. Ее не по годам моложавое лицо было заплакано.
– Ты что, Настасья? Или что попритчилось? – спросил Разоренов.
– Пошла я в лесок около совхоза, – с плачем тараторила Карасиха, – и вот окружили меня эти ворюги: «Бабушка, слышь, узелок-то с петушком у тебя улетел». Какая я им бабушка, охальники!..
– Да стой… говори толком. Какой петушок, какой узелок?
– Петушка-то я придумала, чтобы ладней с ними говорить… Петушок, мол, у меня пропал, не видали ли. А узелок мой они в это время из-за пазухи и вытащили.
– Уголовство! Грабеж! – внушительно сказал Разоренов. – Сколько взяли?
Карасиха перестала плакать. Она окинула пристальным взглядом мужиков. Узелок ее и теперь грелся на тощей груди. Ребята и в самом деле было вытащили его, но тотчас же вернули, довольные тем, что поразили тетку ловкостью своей «работы». Под взглядом Разоренова Карасиха почувствовала, что мужики ждут большего.
– Червонец вытащили, окаянные, – нерешительно сказала Карасиха. – Мужики, – притворно всхлипывая, воскликнула она, – что я вам скажу – это еще не воры, а ворята. Настоящие-то воры впереди. Со всей Москвы собирают, самых отпетых.
Мужики угрюмо молчали. Карасиха, довольная произведенным впечатлением, сложила на груди руки.
Медвяцкий поднялся.
– Баба верно сказала, – подтвердил он, – скоро из Бутырок бандитов пригонят.
Потом он надел шапку и ушел из избы.
– Вот что, старики, – решил, наконец, Разоренов, – это все – местная власть. Все она допускает. Хоть в могилу ложись. Бандюков и воров надо на цепь сажать, а они на крестьян их напустили. Главное начальство, может, и слыхом не слыхивало про это безобразие… Давайте бумагу писать Михал Иванычу. Он им окоротит руки с этой коммуной.
– Уберут враз!
– Пиши!
Разоренов задумался. Может, тут и не местная власть. Может, она, местная-то, и сама не рада. А тогда у кого защиту искать? Э-э… была не была… Хуже-то некуда!
– Пиши, пиши, – ободрял его «Купить-продать».
– Настасья! – сказал Разоренов, – обойдешь по дворам, кликнешь мужиков, слышишь? Мы тебе по гривеннику соберем за твою работу.
– Как ласточка, облетаю, – согласилась Карасиха.
Вечером, охорашивая свой новый уголок, тетя Сима обнаружила пропажу дневников. Взволнованная, она побежала к Мелихову.
– Я брошу все, я уеду… Они истерзали мое сердце!..
– Что еще за беда стряслась? – спросил Мелихов.
– Они украли у меня самое интимное.
Тетя Сима так расстроилась, что упала на стул и зарыдала, Мелихову было не до женских слез и не до утешений. Он сам был угнетен событиями сегодняшнего дня. Первый день жизни коммуны был для Мелихова тяжел и горек: распрощавшись с детдомом, ребята забыли про дисциплину, самовольничали и не проявляли никакой склонности к трудовой жизни. Даже самые отзывчивые воспитанники, как Умнов и Почиталов, отбились от рук. Несмотря на настойчивые призывы Мелихова никто из ребят не захотел сегодня вымыть полов в своих комнатах. А Умнов неожиданно ответил Мелихову совсем не свойственной ему фразой: «Работа дураков любит».
Обстоятельства осложнились еще тем, что Медвяцкий прислал на обед прокисшее молоко. Ребята, поскандалив, перебили всю посуду. На все это Мелихов готов был махнуть рукой. «Пройдет несколько дней, – рассуждал он, – и все уладится». Всего же больше его расстроило сообщение Медвяцкого, что воспитанники обокрали деревенскую женщину.
– Мужики волнуются, – многозначительно говорил Медвяцкий. – Знаете, деревенский народ скор на расправу. Эх, сидеть бы вам в Москве. Все было бы тихо-мирно.
Мелихов и до этого знал, что костинские мужики смотрят на то, что делалось в совхозе, косо. В ограбление женщины ему не верилось, но самый факт появления этого слуха говорил о недоброжелательстве и злобе. Все это угнетало Мелихова, и он готов был с сожалением вспомнить о размеренной московской жизни. Рыдания тети Симы были последней каплей, переполнившей чашу.
– Да говорите же, наконец, что там стряслось? Убили? Подожгли? Разбежались? – крикнул в раздражении Мелихов.
– У меня украли дневники, – сквозь рыдания проговорила тетя Сима.
– Фу, чорт!.. – не сдержался Мелихов, но тотчас же овладел собой. – Да что вы, право, плачете, – говорил он тете Симе, стараясь загладить свою грубость, – дневники… Эка важность!.. Не слишком уж великая утрата!..
– Ну ладно, пойдемте выручать, – предложил он, чтобы утешить тетю Симу.
В иное время, в иной обстановке он отнесся бы к этому факту иначе, но после всех огорчений сегодняшнего дня история с дневниками казалась ему совсем невинной.
Они пошли в спальни. Усталые ребята сидели вокруг настольной керосиновой лампы. Ночь была теплая, и окна были открыты. Котов что-то читал вслух ребятам. Он читал, смакуя каждое слово:
«Нашла подход. Поняла сердце малолетнего преступника».
– Это вы – преступники, – объяснял Котов слушателям, и те счастливо ухмылялись. Для многих из них это было первое по-настоящему увлекательное чтение.
«Котов – сорви-голова, но любит материнскую ласку».
– Лет шестнадцати девчонки, – добавлял от себя Котов.
«Я убеждена, что сделаю его кротким и нежным…»
– Котыч, не зевай! – восхищенно кричали ребята. Котов подморгнул – дескать, сообразим!
«Умнов молчалив, упрям, – продолжал он чтение. – Из него выйдет мыслитель. У Котова чистые, голубые глаза…»
– Дура, глаза описывает! – Котову чем-то сильно не понравилась такая характеристика его глаз.
Увлеченные ребята не заметили, как вошли Мелихов и тетя Сима.
– Что это вы читаете? – неожиданно для всех задал вопрос Мелихов.
– Сочинения тети Симы, – невозмутимо ответил Котов. – Федор Григорьевич, тут и про вас есть – хотите прочту?
Тетя Сима вскрикнула и бросилась на Котова, но тот ловко отскочил и, приподняв рубаху, сунул тетрадки за штаны.
– Не мучьте! Отдайте! – умоляла тетя Сима.
– А сделаете меня нежным? – спросил Котов вкрадчиво.
– Тетя Сима, а какие у меня глаза?
– А я кто – мыслитель или дурак? – интересовался Почиталов.
Тетя Сима упала на подоконник и закрыла руками лицо. Умнов, до сих пор молча сидевший за столом и с удовольствием слушавший чтение Котова, теперь гневно крикнул:
– Ты подлец, Котов! Какое ты имеешь право чужие секреты воровать?.. Отдай!
Котов выразительно показал кулак. Но Умнов был не из робкого десятка. Он подскочил к Котову и вцепился в его рубашку. Котов быстро подмял его.
«Еще перережутся из-за этих дневников», подумал Мелихов.
На помощь Умнову бросилось несколько человек.
Мелихов крикнул:
– Разведите их!.. Чтобы этого безобразия не было!
Его послушались. Через несколько минут тете Симе вручили измятые тетрадки. Котов – его изрядно помяли – выбежал на улицу, и оттуда в окно донесся его крик:
– Пиши завещание, Умнов! Нынче худо тебе будет!
Тетя Сима, овладев своим сокровищем, поспешила к себе.
Мелихов остался с воспитанниками. Они держались теперь как виноватые. Он долго дружески пенял их за все сегодняшние скандалы. Вспомнил он и про ограбленную бабу.
– Мы не грабили, мы ее только попугали, – признавались со смехом ребята.
– Разве так можно пугать? Нам нужно держать ухо востро, – говорил Мелихов. – Мужики вас боятся и ненавидят. Вы для них жулики. А нужно заслужить у них доверие. Вот вы пошутили, а разве вам поверят?.. Не узелки воровать да старух пугать – наше дело, а наше дело – хорошо работать, вот тогда нам от всех будет доверие.
…Ночь для Умнова была неспокойная. Он имел все основания всерьез отнестись к угрозе Котова. Умнов лежал под одеялом и прислушивался к каждому звуку. Где-то тоскливым басом ревел бык. Бойко простучала колотушка. На колокольне отсчитывали полночь. Дремота одолевала Умнова. Грезилось детство. Тогда он спал крепко, беззаботно. Отец и мать не давали в обиду маленького Сашу. Ему казалось, будто он бежит по рынку с куском сырого мяса. «Держи жулика», кричат со всех сторон. Кто-то подставляет «ножку», Умнов падает вниз лицом на мостовую. Мясо валяется в грязи. Умнова топчут сапогами, бьют палками, гирями…
Больно! Страшно! Он открывает глаза и думает: «Это меня Котов бьет». Но в спальне тихо. Нет, он не должен, он не будет больше спать.
Все ненавистное, полное слез и похабства беспризорное прошлое воплотилось сейчас для него в Котове. Он не дремал больше. Он напряженно ждал врага. И когда Котов, босой, в изорванной рубашке тихо вошел в спальню, Умнов был вполне готов к защите…
Котов подкрался к кровати. Умнов со всего размаху ударил его ногой. Котов ахнул и присел рядом с кроватью, держась обеими руками за живот.
«Видали мы приюты!»По тюрьме ползли слухи. Известия об организации коммуны, пока еще сбивчивые и неясные, возбуждали страстные разговоры. Паханы и воры с меньшим стажем держались единодушного мнения:
– Поиграть захотела ЧК и обожжется.
В двенадцатом номере новость эту обсуждали целый вечер.
Днем вызывали нескольких молодых карманников. Один сразу согласился итти в коммуну. Теперь он стоял перед Шпулькой, страстным ругателем, и глупо улыбался. Старик осыпал его, язвительными насмешками.
– Куда ты лезешь, дурачок? – говорил он презрительно. – Семь шкур будут с тебя драть, до черного поту. Ссучишься разве, а тогда, сам знаешь, – пропал! Видали мы эти дела. Похуже Рукавишниковки будет.
«Рукавишниковкой» старики пугали уже не в первый раз. Кто-то из молодых поинтересовался, что же там было. Шпулька поманил к себе стоявшего поодаль невысокого толстяка.
– Иди-ка сюда, Чурбак! Расскажи, как тебя в Рукавишниковском уму-разуму учили.
Чурбак любил, когда его слушали. Он сел поудобней, снисходительно оглядел молодых и неторопливо стал рассказывать.
Рукавишниковский приют для несовершеннолетних жуликов находился на Сенной площади, около Смоленского рынка, в мрачном двухэтажном здании.
Чурбак попал в приют перед самой войной, когда ему едва исполнилось двенадцать лет. Малый был толст, коротконог, тяжел и в первый же день получил кличку «Чурбак», крепко прилипшую к нему. Упрямством и кулаками он скоро заработал себе равноправие среди сверстников.
Рано утром будил пронзительный звонок. Отделение, смеясь, шумя, улюлюкая, бежало умываться.
Затем собирались на молитву. Надзиратель, судорожно шевеля бороденкой, читал привычные слова торопливым срывающимся тенорком. Сзади, сохраняя внешнее благоприличие, приютские воспитанники занимались, кому чем нравится. Шиворал и Миха Тертый выразительно показывали друг другу кулаки. Чурбак, как и все, вечно полуголодный, косился на дверь, чтобы одним из первых проникнуть в столовую.
После завтрака начиналось ненавистное торчание в классе. Приютские обычаи были суровы: мальчишка, пытавшийся учиться всерьез, считался отступником, и такого изводили всеми средствами.
Чурбака определили в слесарную мастерскую. Ежедневно после обеда он отправлялся в полуподвальное низкое помещение, где стояли вечные сумерки. Высокий тощий мастер бродил среди ребят, как тихопомешанный. Насколько Чурбак помнил, он никогда ничему не учил, на самые обыкновенные вопросы отвечал, как на оскорбление, свирепым рыком и толчками. Но бывали дни, когда мастер неожиданно впадал в страдальческую слезливость.
– Ну, что ты делаешь? – спрашивал он плачущим голосом, подходя к какому-нибудь ученику. – Разве так рубят? Разве так молоток держат? Утопиться от вас мало. Замучили. Затиранили!
Мастер хватался за голову, так и не объяснив, в чем собственно дело, и бежал по мастерской, сея вокруг непонятные жалобы.
В приюте его звали «Малахольным».
В мастерской делали почему-то одни утюги. Чурбака посадили на обрубку. Год с лишним малый стучал молотком и не знал, куда деваться от скуки. Нередко мастер грозился:
– Ну, ты смотри, Чурбак! Баловать будешь – в медницкую переведу!
Медницкая шла у воспитанников за каторгу. Перевода в медницкую побаивались даже самые отчаянные из ребят.
Чурбак стучал молотком и с нетерпением думал о конце работы. Верстак, тиски, наваленные в груду утюги – все это вызывало тоску и отвращение. Малахольного он ненавидел. По звонку Чурбак бежал из мастерской первым.
По вечерам, после ужина, когда воспитанникам полагалось спать, начиналась настоящая жизнь. Докуривали исподтишка наворованные в учительской окурки, играли в карты, рассказывали похабные истории. Загибали кому-нибудь салазки, т. е. гнули какого-нибудь малыша в три погибели, спящих поливали из кружки водой и поднимали насмех. Били, сговорившись, «в темную» лягавых.
До приюта Чурбак воровал случайно и неумело, здесь же его стали учить всем тонкостям ремесла. Возвращенные обратно бегуны рассказывали о кражах и весело проведенном времени. Рассказы возбуждали фантазию и жажду подвигов.
Вместе с Шиворалом Чурбак вылез как-то через форточку на крышу, оттуда спустился в сад, а из сада через забор на улицу. Город спал, базарная площадь была безлюдна. Легко и свободно дыша, приятели свернули в ближайший переулок, и Москва проглотила их, как пылинки.
У Шиворала братья были опытными карманниками. Они ходили в розовых шелковых рубахах и в лаковых сапогах. Чурбака приняли в компанию и на следующий день повели на «деле». В трамвае неопытный Чурбак с трепетом наблюдал, как старший из братьев спокойно заворачивал поддевку какого-то купчика, тогда как другой толкался и лез мимо, отвлекая внимание. Спустя неделю обнаружилось, что Чурбак – вор вообще не из удачливых. При первой же попытке самостоятельно залезть в карман к какой-то необъятной бабище его поймали и здорово намяли бока. В следующий раз вместо бумажника он вытащил записную книжку.
Братья сказали напрямик:
– Работать с тобой нам не рука! Вора в тебе нет! Ищи себе другую компанию.
Чурбак спустился ступенькой пониже. На базарах он стал тянуть с лотков, обирать пьяных, при случае лез и в карман. Удачи не было. Вскоре его поймали и опять водворили к Рукавишникову.
На этот раз Чурбака, одаренного музыкальным слухом, начальство определило в приютский оркестр. Он дул в кларнет с наслаждением. Звуки будили в нем радостное волнение. Щеки его раздувались, глаза становились влажными, и вся его фигура выражала в такие минуты блаженство. Но даже музыка не могла скрасить серых и тягостных дней.
Как-то во время обеда заглянул сам Рукавишников. Это был известный богач, о котором по Москве ходили анекдоты. На базарах он бил у баб горшки и платил не считая. Скупал нательные кресты людей, наложивших на себя руки. В ресторанах мазал лакеев горчицей и давал баснословные суммы «на чай». Приют на Сенной площади был одной из таких его причуд.
Кругленький, пухлый человечек с огромной лысиной ходил между столами и сладко улыбался. Он торопливо крутил головой из стороны в сторону и высоко поднимал брови, словно раскрывавшаяся перед ним картина была полна чудес.
По случаю приезда «благодетеля» воспитанников кормили блинами со сметаной.
Чурбак макал в чашку блин и следил глазами за ненавистным толстяком. Он не мог бы сказать, почему этот человек возбуждал в нем яростную злость, но, глядя на него, чувствовал, как дрожат ноги. Лучезарный старик Рукавишников подсел рядом и ласково спросил:
– Ну, как, сынок, живется? Доволен ли? Хорошо ли кормят? Слушаешься ли воспитателя?
Вместо ответа Чурбак неожиданно для самого себя что есть силы шлепнул блином по сияющей лысине.
По розовому лицу потекли мутные жирные струйки. Старичок втянул голову в плечи и мелкой трусцой побежал к двери. Вслед, как по уговору, стаей полетели блины. Столовая выла, гремела, рычала и улюлюкала. Грохались об пол ложки, тарелки. В приюте часто вспыхивали такие на первый взгляд бессмысленные бунты. Чурбака качали как героя.
К вечеру его перевели в «Грачевку».
Непонятным этим именем назывался соседний с приютом дом, в верхнем этаже которого помещались карцеры. Властителями дома были Усан и Мося – люди страшные. Усан был тощ, высок и непомерно силен. Мускулистые его руки сжимали крепче тисков. Мося же был вдохновенно свиреп. Бил он людей с наслаждением, говорил же всегда тихо и даже умильно. Пороть начинал с причетами, а, выпоров, любил пофилософствовать.
– Ну что ж, друг, – вопрошал он, – сладка наука-то? Или, может, послаще хочешь? Ничего, милой, потерпи! Без лозы никакое учение нейдет. Вырастешь – благодарить будешь.
Мося и Усан били Чурбака скрученными полотенцами. Пять дней Чурбак лежал в карцере пластом. Выйдя через месяц из «Грачевки», он долго не мог забыть полученной там «науки».
Через два года у Чурбака кончался срок.
Не чувствуя большой склонности к воровству, малый помышлял о работе музыкантом.
И вот Чурбак с рекомендацией приютского воспитателя явился к предпринимателю.
Его встретил рыхлый бородач с припухшими от запоя глазами.
– Ну, ладно, – сказал он, – придется тебя поддержать. Я дам тебе кларнет и отправлю с оркестром в Орел. Потом сосчитаемся.
Чурбак не знал, что между приютским начальством и бородачом Калгановым существовал договор о поставке дешевой рабочей силы. Получив кларнет, денег на железнодорожный билет и рубль на харчи, он уехал в Орел.
Работа музыканта оказалась значительно тяжелее, чем он предполагал. Дни поглощались бесконечными репетициями, вечера – публичными выступлениями. Свободного времени не было ни минуты. Жалованье на руки не выдавалось. Из хозяйских рук время от времени перепадали гроши, которых нехватало на самое необходимое. Ютился Чурбак на постоялом Дворе, питался в «обжорке». В сизом махорочном дыму среди беспорядочного говора и брани он наскоро глотал подогретые щи и побольше налегал на хлеб. Водкой по бедности Чурбак «баловался» редко.
Жизнь проходила стороной. По вечерам к летнему саду, где Чурбак играл в оркестре, подкатывали лихачи. Из высоких колясок выпархивали нарядно одетые женщины в сопровождении подгулявших купцов. Звучал смех, мелькали улыбки. В ресторанах звенела посуда и метались от столика к столику официанты. Чурбак мрачнел и старался не замечать окружающего.
Радостью изобиловала жизнь только для немногих избранных. Чурбак был молод. Ему хотелось прокатиться на лихаче или сесть за опрятный ресторанный столик и потребовать хороший ужин. Девичий смех будил в нем тревожное волнение. Но он был прикован к своему кларнету, точно каторжник к тачке.
После трех месяцев работы он возвратился в Москву без копейки в кармане. На трамвайной остановке Чурбак встретился с приятелями по приюту. Их сапоги и шелковые рубахи ослепляли новизной. Чурбаку стало стыдно своего изношенного пиджака и порванных ботинок. Он прятал за спину узелок с бельем и виновато улыбался.
– Ну, каково живешь, браток? – спрашивали его. – Чем промышляешь?
Простодушный Чурбак честно рассказал о своей работе.
– Ну и чудак же ты, Чурбачище! – откровенно посмеялись над ним.
С ним внезапно заговорили снисходительно и насмешливо, издеваясь, как над мальчишкой. Чурбак избегал глядеть в глаза собеседников, и в его груди накипала обида.
Приятели толкались у остановки не зря. Они «торговали» какого-то генерала, солидного, тучного.
– Придержи! – шепнули Чурбаку.
Чурбак «придержал», мешая генералу пройти в дверь вагона. Пользуясь толкотней, товарищи сделали свое дело.
Через час все они вместе с Чурбаком сидели в шалмане за столом, уставленным снедью и бутылками. На долю Чурбака пришлось свыше двухсот рублей. Полупьяный Чурбак смеялся над своим музыкантством.
С годами он стал опытным «ширмачом».
– Значит, ежели коммуна на Рукавишников дом похожа, так для нашего брата вроде университета выходит… – со смехом сказал бойкий молодой парень.
– Как раз, – одобрил Чурбак.
Он похлопал собиравшегося в коммуну паренька по широкому деревенскому плечу: