Текст книги "Болшевцы"
Автор книги: Сборник Сборник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
Леха Гуляев крепко привязался к Тане – племяннице Разоренова. Когда пришла весна, он часто встречался с ней на Клязьме, ходил гулять в лес и на шоссе, щеголяя перед Таней городскими словами и обычаем ходить под ручку, соединив ладони.
Голубятню в последнее время Гуляев совсем забросил; за голубями ухаживал Чинарик; примерно, раз в неделю он «докладывал» Гуляеву, какие голуби пропали и какие прилетели от чужих хозяев.
– Обмени, – коротко приказывал Гуляев и сейчас же забывал о голубях.
Летом Гуляев узнал, что Таня беременна. Он узнал из третьих уст – от Насти, дочери Василия Разоренова, двоюродной сестры Тани. Таня стыдилась сама сказать ему об этом. Пораженный известием, Гуляев побежал к ней. Таня подтвердила и заплакала. Уже вся деревня знала о позоре. Мать грозилась выгнать Таню из дома, а дядя Разоренов, завидев племянницу, отвертывался от нее.
Новость ошеломила Гуляева; он еще надеялся, что, может быть, тут какая-нибудь ошибка. Пробормотав что-то невнятное и не глядя в набухшие, покрасневшие от слез глаза Тани, он торопливо распрощался с ней и убежал в коммуну. Но и там встретили его разговорами о таниной беременности.
– Попал, дорогой… – добродушно протянул Осминкин. – Придется жениться. Не отвертишься.
– Мне? – возмутился Леха.
– А то кому же? Мне, что ли?
Он не выходил из коммуны, чтобы не встретиться случайно с Таней, и злился, когда ему было скучно без нее. Женитьба представлялась ему страшным и бесповоротным событием, после которого он навсегда утратит возможность распоряжаться своей жизнью по собственной воле. Не навсегда же все-таки он попал в эту коммуну.
Приятели, конечно, поддержат его отказ от женитьбы. Гуляев был в этом уверен даже после разговора с Осминкиным. И ошибся: большинство не сочувствовало ему, наоборот, говорило, что он осрамил коммуну и ни одна девушка никогда больше не придет «на огонек». А Сергей Петрович, встречаясь с Гуляевым, поглядывал на него с укором. По ночам парень плохо спал, все думал, жалел самого себя, а вспомнив Таню, чувствовал, что и ей нелегко.
Так прошло несколько дней: с одной стороны, вся коммуна, с другой – Леха. И с ним какой-нибудь пяток непримиримых женоненавистников. Даже голуби не радовали Гуляева, хотя они все лучше кувыркались в теплом летнем небе, у самых облаков.
…Ночью открылась дверь. Узкая полоска света от фонаря легла вдоль койки. Вошли Сергей Петрович, Осминкин и еще два парня.
– Спишь, Леха? – спросил Сергей Петрович, усаживаясь на койку. – Заварил ты кашу, Леха, а мы, выходит, расхлебывай.
Гуляев молчал.
– Что же теперь делать, Леха?
Опять молчание. И снова голос Сергея Петровича:
– А дядя у нее настоящий старый самодур. Он сегодня хотел вожжами ее избить… Она в погреб спряталась.
– Я ему кишки выпущу, – хрипло сказал Гуляев, приподнимаясь на локте.
– Придумал. Хорош активист!.. Еще больше коммуну хочешь осрамить?
– Что же, жениться? – спросил сам себя Леха.
Никто не ответил ему. Устало опустившись на подушку, он покорно произнес:
– Ладно, женюсь. Отстаньте вы от меня.
И почувствовал, что самому сделалось много легче, точно прояснилось все от этого решения. Гуляев решил завтра же сказать об этом Тане; приятно было предугадывать бурную ее радость и думать о собственном благородстве и великодушии. Он не подумал только о том, что кроме него, Лехи, и Тани существует еще Костино, а в Костине – Василий Петрович Разоренов и его многочисленная родня.
Костинцы в последние месяцы уже не боялись так коммуны, как осенью и зимой. Многие уже видели, что дело-то, выходит, вовсе не худое, и, может быть, не будь Разоренова, предпочли бы из противников коммуны перейти открыто в число ее друзей. Пока же они предпочитали выжидать.
Мишаха Грызлов частенько вспоминал знаменитую драку костинцев с воспитанниками коммуны и почесывал затылок.
Впутался тогда он в сущности случайно. Своих били, как не вступиться? Но теперь это казалось глупостью, такой, что даже нельзя понять, как она могла произойти. В этой удивительной коммуне можно отлично заработать, но Мишаха боялся, что ему откажут.
– Пойду к Сергею Петровичу, поговорю, – решил, наконец, он. – Авось, люди не осудят.
Как решил, так и сделал. Богословский встретил его подозрительно:
– Жаловаться пришел, Грызлов?
– Н-нет, в гости.
Мишаха переминался у двери с ноги на ногу.
– За что коммунаров травите? – спросил Сергей Петрович. – Что ж стоишь, проходи, садись, – прибавил он.
– Да все Василий Петрович настраивал, – сказал стыдливо Мишаха и испугался.
– Ты сам дубиной дрался. Ведь я видел.
– Дубиной? Скажи – грех ведь какой!.. Ишь, сердце-то что делает с человеком. А ведь я от роду смирный.
– Мириться, что ли, пришел?
– Виноват я перед коммуной, – смущенно сказал Мишаха. – Виноват, верно. Тычком ей на дороге стал.
– Плоха для тебя коммуна?
– Хороша.
– Тогда зачем тычком стоишь?
Мишаха перекидывал фуражку из одной руки в другую, крякал, вытирал потное лицо рукавом.
– Лошадку я у вас подковал. Ковка важно держится. Работенку дали бы, – вздохнул Мишаха.
– Ладно… Это можно, – усмехнулся Сергей Петрович. – Отвози бут с карьера.
Дома радостное настроение Грызлова испортила Карасиха.
– Танька Разоренова загорбатела, – захлебываясь, сообщила она. – От ворюги Гуляева Лешки!
– Ишь ты! – в раздумье промямлил Мишаха, а про себя тревожно подумал: «С работой, гляди, не вышло бы какой заминки… Небось, все мужики на дыбы встанут. Вот уж нашла, дура, время беременеть!»
– В коммуне об этом с утра до ночи колготня. Думают, через прение из бабы опять девка выйдет, – Карасиха лукаво подмигнула.
– В коммуне знают, что делают, – неопределенно заметил Мишаха.
– Знают, а Гуляев не женится. Девке-то вовсе, выходит, пропадать.
– Женится, – уверенно сказал Мишаха.
– А хоть он бы и захотел, нетто такому отдадут девку? Уж этого Василий Петрович не дозволит.
«Эх, нехорошо, очень нехорошо и не ко времени», опять подумал Мишаха Грызлов с огорчением.
Так и не приступил он тогда к возке бута. Решил подождать.
Мать Тани держалась неопределенно, но, повидимому, в конце концов была от свадьбы не прочь. И то сказать – девка с прибылью. Кому другому такая-то нужна?
Когда слухи о женитьбе Гуляева приняли настойчивый характер, Василий Петрович неожиданно пришел к вдове. Обычно, как самый старший и зажиточный родственник, он перешагивал порог ее избы с видом хозяйским, властным. Советы его по части домашнего обихода имели форму приказаний, и вдова никогда не смела их ослушиваться.
На этот раз Василий Петрович держался, точно проситель. Он стоял в дверях, низко понурив голову, сжимая скомканный картуз подмышкой, к столу прошел только после настойчивого приглашения.
– Ну вот, – говорил он, царапая ногтем клеенку, – непокорства ищем, безбожья ищем, а оно под боком. Враг-то в семье завелся.
Вдова, зная, куда клонит Василий Петрович, виновато молчала.
– Совет да любовь, – продолжал тот. – Видно, я и братом твоему покойнику больше не прихожусь. Вся деревня в набат бьет, а меня и спрашивать не надо. Ну что ж, стар стал, дурак стал.
– Да не решили еще, – робко сказала вдова. – Все думаем. Без твоих советов никак не обойдемся. Ты не серчай, Василий Петрович.
Разоренов горько усмехнулся:
– Какие там советы. В углу постоим. Может, на свадьбе кусок со стола бросят.
Таня сидела бледная, прямая. Она сильно изменилась за эти дни. Прежнюю беспечность сменила в ней женская рассудительность.
– Алеша теперь уж не тот, подравнялся, – робко сказала она. – Теперь он мастерство узнал…
Разоренов строго вскинул на нее брови:
– Вору, милая, оттяпай руки, так он глазами украдет.
– К чему такие слова? Он у вас, Василий Петрович, ничего не крал.
– Эх, некому тебя, дуру, окоротить, – с сердцем сказал Дядя.
Вдова заплакала.
– Молчи, – кричала она дочери, – я не одна тебе хозяйка. Родня помогала выхаживать.
Василий Петрович, не торопясь, надевал шапку.
– Дите нагуляла – не тужи. Кто глуп не бывал – честь не забывал? Все покроем. Наш будет, разореновский. А родниться с вором – ни-ни, – веско закончил дядя.
Свадьба расстраивалась. Вдова не позволяла Лехе приходить к невесте. Коммунские ребята посмеивались:
– Что, брат, видно, жениться – не сапоги сшить?
Костинские парни при встрече издевались над Лехой:
– Ошибся, брат. Иди-ка за свадьбой в тюрьму. У нас не для вас.
На все доводы лехиных защитников вдова отвечала со слезами одной и той же неопределенной фразой:
– Неужто я лиходейка!
Гуляев ходил угрюмый, в смятении. Задирал, кто подвертывался под руку. Разговоры воспитателей, которым он успел крепко поверить, о том, что скоро люди перестанут гнушаться его прошлого, представлялись ему теперь пустой болтовней. Конечно, Таня могла решиться на замужество и помимо воли родных. Но тогда – это хорошо понимали и Мелихов и Богословский – победа коммуны была бы неполной, самолюбие Гуляева также не получило бы удовлетворения. Брак должен состояться при полном согласии и одобрении невестиных близких. Только тогда женитьба могла бы сыграть действительно большую роль и в налаживании отношений костинцев с воспитанниками и в укреплении самой коммуны.
Болшевцы заботились уже не о том, чтобы склонить Гуляева к женитьбе, а всячески убеждали его не так болезненно переживать неудачу сватовства. Гуляев огрызался:
– Тюремное пятно до конца жизни не слиняет.
Среди друзей Лехи находились утешители и другого рода. Многозначительно поглядывая в сторону Москвы, они нарочно при Богословском говорили:
– Мамкины дочки-то, видно, не про нас. Придется, должно быть, выйти на Тверской да Пушкину поклониться.
Все это грозило коммуне многими осложнениями. Надежды воспитателей сосредоточились на Погребинском.
Погребинский непрестанно следил за всем, что происходило в коммуне. Ребята писали ему письма, многие, бывая в Москве в отпуску, приходили к нему, жили у него на квартире. Нередко, приезжая в коммуну, Погребинский удивлял Мелихова и Богословского знанием таких фактов и подробностей, которые не были известны даже им. И теперь из того, что рассказал ему Мелихов, Погребинскому многое уже было известно.
– Дело большое, – сказал он, выслушав Мелихова. – Коли не сыграем свадьбу – как бы трещины в коммуне не получилось. Брак – законное право любого совершеннолетнего гражданина, – продолжал он. – Сегодня – Гуляев, завтра к нам придут Накатников, Осминкин, Румянцев и скажут: «Вы научили нас работать, заставили позабыть водку, кокаин. Мы – здоровые люди. Мы хотим семьи, детей». Не поможем – в самом деле уйдут на бульвар и не захотят возвращаться. Мы их будем там ловить, читать проповеди, а они спросят: «Вы что же, монахов из нас готовите?» Есть, конечно, другой выход: брать из тюрьмы в коммуну девушек, но это рано еще.
Сопротивлению Разоренова Погребинский придал особенное значение. В упрямстве богатого мужика он видел больше нежели проявление обычной мужицкой ограниченности.
– Враг сознательно дает нам бой. Ну, а мы бой примем.
Он долго в тот день ходил по Костину, заговаривая преимущественно с женщинами, а вечером, когда пастух пригнал стадо коров, осторожно стукнул в окно вдовы Разореновой и, почтительно козырнув, спросил:
– Подоили, Мавра Ивановна?
– Милости просим, – приметно зарделась Мавра Ивановна, узнавая Погребинского.
Матвей Самойлович слегка потупился:
– В знак уважения и по соседству одолжите стаканчик парного.
– Не побрезгуйте.
– Как можно! Случаются неряхи – душа не лежит. А у вашей красульки – и вымя подмыто, и идете вы к ней при фартуке, и подойник моете чисто…
Вдова растерянно хлопала веками. Все было правильно.
А гость непринужденно просунул в окно голову, опираясь локтями на подоконник.
– Поветь у вас разваливается. Починить бы. Работника бы вам… Разрешите и завтра – утренника стакан испробовать? По пути к вам зайду.
У Мавры Ивановны мелко тряслись руки. И откуда ему вся подноготная известна? Плохо соображая, что говорит, она пригласила:
– Заходите… – и безотчетно приняла за молоко деньги.
Утром, едва женщина управилась с выгоном, Погребинский открыл ее ворота. Он ходил по двору и громко говорил:
– Вот и канавки для стока нет, и кормушку надо починить. – Потом сразу перешел к делу. – Зятем, Мавра Ивановна, обзаведись.
Вдова не решалась поднять головы. «Ох, дьявол, знает про танину беду».
Он стоял рядом и говорил вкрадчиво:
– Мишка Накатников у меня в коммуне есть. Слыхала? Нет? Что за парень! Инженер будет наверняка. Хочешь инженера в зятья? Что, не хорош? Разборчивая, тетка! А Осминкин? Орел. Не видала?
Вдова немотно покрутила головой. То ли «не надо», то ли «не видала».
Матвей Самойлович тронул ее за плечо:
– Да ты взгляни хоть раз на меня – не съем. Эх, сирота горемычная, как тебе голову богатый мужик закрутил.
Голос его прозвучал так участливо, что к горлу Мавры Ивановны подкатился клубок.
– Вдовья доля, только и знай – старшей родни слушай, – сдавленно прошептала она, чувствуя, как сейчас вот градом хлынут слезы, жалобы на бабью свою беззащитность.
Она перемоглась и впервые доверчиво посмотрела на странного человека:
– Я своей дочери худа не желаю.
Погребинский дружески и в то же время с мягкой шутливостью взял ее под руку:
– Идем-ка в избу. Кого же ты из коммунских знаешь?
– Да вот этот ходил… Леха. Небось, сами знаете?
– Гуляев? – закричал восторженно Погребинский. – Это настоящий человек будет. Годика через два хорошее жалованье заработает. Да и теперь он у нас счет хорошим деньгам знает.
– Что ты? – недоверчиво дрогнул у вдовы голос, и она принялась раскладывать на столе скатерть.
– Верно говорю!..
Погребинский пил молоко и вразумительно говорил:
– Ты Разоренова не слушай. Говорить ему осталось недолго. Вот лишат его избирательных прав, рта не посмеет разинуть. Разве тебе с ним хлеб-соль водить?
Зашел он к Мавре Ивановне и на следующий день. Рассказывал ей, сколько коммуна настроит высоких светлых домов, какие просторные отведут семейным квартиры, сколько им отпустят кредита на приобретение обстановки.
Вдова отмахивалась: «Да ну, сказочник», и смеялась, прикладывая к губам платок.
– Вот увидишь! – заверял Погребинский.
Каким бесцветным и неубедительным казался по сравнению с ним родственник Василий Петрович, вечно недовольный властью, всегда пичкающий сердитыми нравоучениями.
К вечеру Погребинский обещался притти еще раз.
Поджидая его, Мавра Ивановна надела самое парадное свое платье.
Матвей Самойлович явился и громко, как тогда на дворе, сказал:
– Сейчас я к тебе сватом, ты учти это, тетушка.
Мавра Ивановна всхлипнула и перекрестилась на иконы:
– Хоть шапку-то свою круглую снял бы.
– Можно, почему не снять.
Дело пошло быстрей и, сколько ни судили костинские кумушки, дошло до свадьбы.
Около избушки вдовы девки звонкими голосами «припевали» женихов. Званые гости сидели в избе возле окон, за «княжим» столом.
– Танька-то бле-едная. На себя не похожа, – заглядывая в окна, говорили на улице.
– Леха козырем сидит. Хороша парочка.
– И Мелихов и Богословский здесь.
– Коммунских восемь.
– Пришло бы и больше, да не велено.
– За такими послушными будет не плохо, – сказала круглолицая Нюрка Грызлова и вздохнула.
– Тебя тоже за коммунского пропьем, – ядовито заметил молодой парень.
– А что ж? Не хуже вас будут, – вспыхнула Нюрка.
– Тише, Василий Петрович идут. – И сразу все перешли на шопот.
Разоренов шел степенно. На нем была синяя сатиновая рубаха с вышитым прямым воротом. Шелковый пояс с пушистой бахромой облегал его живот. Войдя в избу, он окинул ее хмурым взглядом. На стене висел большой фотографический портрет умершего брата – человека с худым, засушенным лицом и с такими же упрямыми глазами, как у Василия. Под портретом сидели молодые, в «святом» углу – Сергей Петрович, за ним коммунары и дальше, на скамьях, до самого порога – гости невесты.
– Садись, гость дорогой, – пригласила вдова.
– Ничего, постою, – подойдя к столу, Разоренов налил себе чашку водки. Он выпил, закусил, еще раз посмотрел кругом и громко, указывая на портрет брата, сказал:
– Танька, бога не боишься, побойся отца! Гляди, как он смотрит. Не будет тебе счастья.
Невеста побелела, вдова, сдерживаясь, заплакала. Василий Петрович поклонился всем в пояс и, сказав «покорно благодарим», вышел, суровый и безразличный. Болшевцы растерянно глядели на Сергея Петровича, невестина родня шепталась. С улицы в избу врывались мальчишеские голоса.
– Лютует, черный ворон, на коммуну! – нашлась первой сидевшая в стороне Карасиха и старческим голосом завела песню. Под руками гармониста заходили лады гармоники. Зазвенели стаканы.
Штаны коммунара ГагиВ новом году коммуна расширялась. Брали новую партию молодых рецидивистов. На общем собрании была выделена отборочная комиссия. В числе других воспитанников в нее вошел и Осминкин.
– Смотри, Виктор, выезжаем рано! – предупредил его вечером Сергей Петрович.
Осминкин долго не мог уснуть. Он представлял себе Бутырки, представлял, как пойдет с Богословским по камерам, будет разговаривать с урками. Далеко ли то время, когда его, Осминкина, вызывали вот так же, как завтра он будет вызывать других. Ему казалось тогда: дурачат, лягавые, коммуна – это ловушка. Не так ли встретят в камерах и его самого?
Утром его разбудил Хаджи Мурат:
– Эй ты, отборщик!
Через десять минут Осминкин был уже у Богословского.
– Завтракал? – спросил Сергей Петрович.
– Не успел.
– Ну, это ты брось… садись, – и Богословский подвинул ему стул.
– Что-то кусок в горло не лезет, – признался Осминкин.
Поехали в Бутырки. Осминкин сиживал здесь. Предъявили пропуска, прошли во двор. У зарешеченных окон показались лица. Осминкину чудилось: все знакомые. Он старался не смотреть туда.
– Пошли, – торопил членов комиссии Богословский, и Осминкин покорно поднялся на крыльцо.
Беспокоился Осминкин напрасно. Знакомых не было никого кроме Малыша – того самого паренька, который сбежал по Дороге в коммуну осенью 1924 года. Теперь он сам подал заявление о приеме. Осминкин удивился, что о коммуне в Бутырках так мало знают. Приходилось подолгу растолковывать, рассказывать о порядках и требованиях коммуны, о том, что хозяева в ней – сами бывшие воры.
– Да вот хотя бы я… Я тоже был вором. А вот сейчас – видишь – в отборочной! – увлекшись, говорил Осминкин.
Многие недоверчиво, двусмысленно посмеивались.
Однако итти в коммуну соглашались почти все. Осминкин понимал: надоело сидеть, надеются сбежать. Все это ведь было уже когда-то и с ним самим.
«Ну погодите, – думал он, – сами увидите… Небось, только глупый убежит».
Комиссия работала до вечера. Настроение Осминкина выравнялось, стало спокойным и уверенным. Однако в правом крыле, куда он пошел один, его ждала встреча, которой он долго потом не мог забыть. Он встретил своего прежнего кореша – Василия Морозова.
Морозов вырос, возмужал, лицо его вытянулось и приобрело незнакомые Осминкину высокомерные, неприятные черты.
Осминкин смутился:
– Васька… Василий, ты?
– Я, разумеется!
Осминкин вспомнил, что он – член отборочной комиссии, и сделал усилие, чтобы овладеть собой. Он стал говорить Морозову о коммуне.
– Иди в коммуну, Васька… Ты молодой, – закончил Осминкин.
Морозов презрительно пожал плечами. Худое лицо его передернула высокомерная усмешка.
– Значит, и ты, Виктор, лягавым стал?.. – медленно произнес он.
Осминкин побледнел.
– Так не пойдешь?.. – сказал он, сдерживаясь.
– Нет.
– Ну, как знаешь…
Осминкин ушел. Вот и кончилась старая дружба. Вот и не стало кореша… А и чорт с ним! У Осминкина теперь много других, настоящих… Но все-таки это было очень тяжело. Он никому не сказал о своей встрече.
В столовой за обедом новым отвели лучшие столы, полнее наливали суп и накладывали второе.
– Через час после обеда все новые – в баню! – объявил Накатников.
– Выдумал – в баню! – рассердился Толька Буржуй, семнадцатилетний паренек из новой партии.
Буржуем его звали за любовь к франтовству, за костюм «бостон». Однако под этим костюмом у Тольки всегда была грязная рубаха, покрытое мелкими красными прыщами тело. В бане он не бывал по году.
Его поддержали:
– Подумаешь, баня!.. Хвастались, что кино есть… Вот бы в кино позвал, а то – в баню!.. Нас в Бутырках мыли…
Толька твердо решил отвертеться от предстоящей ему неприятности.
В столовую вошел Чума. Он пришел, как всегда, с опозданием, геройски посматривая вокруг.
– Чума!
– Чумище! – звали его ребята. Толька сразу понял – жиган, козырь!..
А Чума подошел прямо к тому столу, где сидел Толька.
– Ага!.. Новенькие!.. – произнес он и покровительственно похлопал Буржуя по плечу.
– Ты откуда?.. Птичкой летаешь, по карманам стреляешь? – пошутил он и сам первый громко захохотал. Засмеялись и другие.
– Ну, смотрите, у нас в коммуне закон строгий… Держи порядок! Хочешь вместе со мной в общежитие?.. – обратился он внезапно к Тольке.
Буржуй был покорен и очарован.
– Хоть и с тобой, – сказал он независимо.
Однако он чувствовал себя крайне польщенным этой неожиданной и несомненной честью.
После обеда Чума повел Буржуя в спальню.
– Поставить койку рядом с моей!.. Да матрац получше, – говорил Чума дневальному голосом, не допускающим ослушания.
Потом он показал Буржую свой цилиндр и кашне, позволил даже примерить их. Толька все больше очаровывался новым знакомством. Он решил, что в баню не пойдет, а если потом спросят, скажет – забыл. Но это оказалось делом трудным.
Пришел парень, который приезжал в Бутырки и уговаривал Буржуя итти в коммуну. Он стал вызывать «новых».
– Пошли, пошли! Все в баню!.. В коммуне недопустимо грязищу разводить, – говорил он.
Чума ущипнул Буржуя за ногу:
– Не хочешь в баню?
– Не хочу.
– Ну, давай, выходи вместе с другими. А потом… Я тебя буду за баней ждать.
Около бани Буржуй незаметно свернул в сторону и тотчас нашел Чуму.
– Белье получишь. Это я для тебя сделаю, – обещал Чума. – Деньги у тебя есть?
Буржуй поколебался: на что этому жигану знать, есть ли у него деньги?
– Немного есть, – признался он.
Прищурив правый глаз, Чума выразительно щелкнул себя по шее:
– Хочется?
– А разве можно? – спросил Толька трусливым, радостным шопотком.
– Нельзя, – строго сказал Чума. Но тут же захохотал и потащил Буржуя за рукав:
– Пойдем молоко пить на деревню. Молоко от бешеной коровки… Это можно!
«Вот парень! С таким не пропадешь! – думал Толька, шагая рядом с Чумой. – Не то, что веснущатый Осминкин».
Выпили здорово. Заказывал Чума, а платил Толька. Видно, Чума был здесь завсегдатаем. Старуха-шинкарка называла его «сынком», а когда все толькины деньги они пропили, сама предложила в долг.
Чума растянулся на лавке в переднем углу под иконами, и скоро хата наполнилась его пьяным храпом.
Буржуй потолкал его в бок и не разбудил. Шатаясь и горланя, он побрел в коммуну один. Но не дошел и свалился. Нашли его болшевцы в канаве, недалеко от коммуны. Буржуй был мертвецки пьян. Он не слышал, как его подняли, отнесли в спальню, раздели и положили на койку.
На следующий день было назначено собрание. Буржуй чувствовал себя плохо: все тело ломило, голова казалась налитой чугуном, но все же решил пойти на собрание. В дверях он столкнулся с Чумой, и тот шепнул:
– Не дрейфь! Выручим!
«Это что же – наказывать будут, что ли?» – встревожился Буржуй.
Первым взял слово мальчишка, фамилия которого была Смирнов. Он говорил о том, что на сегодняшнем собрании должен был стоять вопрос о приеме. «Но, как видно, придется поставить и другой вопрос – о неприеме. Нашелся среди вновь прибывших такой, который в первый же день напился…» И Толька услыхал свою фамилию. За Смирновым выступил Накатников – тот остроглазый парень, который объявлял вчера в столовой о бане.
– Все мы «болели» первые дни, – говорил Накатников. – Всех нас тянуло на старое. Но напиться сразу по приезде – это значит нисколько не дорожить пребыванием в коммуне. Мы должны принимать в коммуну только тех, кому она в самом деле нужна. Коммуна – не шалман…
Ребята зааплодировали. Последним вышел Чума.
– Конечно, – с апломбом говорил он, – коммуна лучше концлагерей, Буржуй не просчитался. Но до коммуны дорасти надо. Мы людьми хотим стать, мы все работаем, учимся! Ведь знал же Буржуй, что у нас пить нельзя. Значит, наплевать он хотел на наши законы. Ну, а раз так, то нечего ему тут делать.
Буржуй не верил своим ушам. Тот ли это Чума, с которым они вместе ходили к шинкарке?!
Общее собрание постановило Буржуя в коммуну не принимать. До последней минуты Буржуй думал, что вот поругают его – без этого, должно быть, здесь нельзя – и тем дело и кончится. Но когда решение занесли в протокол и стали переходить к следующему вопросу, Буржуй вдруг понял, что дело не шуточное. «Выходит – плыть назад? А Чума! Вот гад!» Тольку передернуло от злобы.
– Мне места нет, а Чуме есть? – крикнул он сдавленно. – Вместе с Чумой в деревне пили!
И лишь выкрикнув это, сообразил, что он слягавил. Чума растерялся. Как он мог предполагать, что парень прямо из тюрьмы – решится выдать?
– Врет! Не было этого. Кто видел? – крикнул Чума.
– Иди сюда, объясни, в чем дело, – холодно предложил Сергей Петрович.
Все еще не теряя самоуверенного вида, Чума прошел к столу. На самом деле – кто видел?
– Я его и не знаю… Я с ним и не был… С гвоздиков он соскочил, должно быть! – произнес Чума.
– Ты с ним не был! – крикнул Осминкин. – А кто его увел от бани, когда ребята пошли мыться? Куда ты его повел? Видели!
Чуме показалось, что ворот слишком туго стягивает шею. Он покрутил головой, для чего-то одернул жилетку. Богословский наблюдал за ним. Наконец-то попался Чума, наконец-то удастся разоблачить перед воспитанниками этого ловкача-«вожачка», прикрывающегося громкими речами, а исподтишка срывающего всю работу воспитателей. Теперь все увидят, какая цена этому человеку.
Чума не знал, что говорить.
– Да что ж это! Уж и около бани не позволяют постоять. Я сам мыться хотел! У меня, может быть, вши завелись! – Он задвигал плечами, словно показывая этим, как чешется его тело.
Ребята засмеялись. Смех был недобрый. Чума понял – смеются над ним. Но это хорошо. Он вдруг нелепо подмигнул собранию и подергал задом. Захохотали громче.
– Цилиндр одень!.. Погубил парня и скоморошничает! – с горечью крикнул Осминкин.
Ему было особенно обидно. Ведь это он уговорил Буржуя пойти в коммуну.
И все зашумели, закричали, затопали ногами. И больше ничего не посмел ни сказать, ни сделать Чума. Он отошел и сел на свое место. Тогда развязались языки. Опять один за другим выступали болшевцы, но теперь уже говорили не о Буржуе, а о Чуме, говорили о том, как он заставляет работать за себя других, как он приносит водку, подпаивает ребят, а потом сам же выступает против них на собраниях. Многие требовали исключения Чумы из коммуны. Не ожидал Чума подобных результатов от своей вчерашней прогулки. Собрание постановило отправить Чуму на гауптвахту.
Вечером ребята собрались на квартире у Богословского. Были «старики», были и «новички». Эти не предусмотренные никакими уставами начавшиеся еще с первой осени дружеские вечерние сборища у Богословского или у Мелихова имели огромное значение.
Они особенно сближали воспитанников с воспитателями, создавали единомыслие, подготовляли общественное мнение коммуны по самым острым вопросам.
Именно на одном из таких вечерних чаепитий Румянцев, застенчиво моргая, высказал пожелание:
– Поучиться бы нам, дядя Сережа.
Румянцев был скромный парень, обычно державшийся незаметно. Вероятно, он не заговорил бы об этом на общем собрании. А тут он чувствовал себя свободней, проще. И предложение его было поддержано всеми. Воспитатели сделали все, чтобы укрепить стремление к учебе. С первыми учениками Богословский стал заниматься сам.
Туго приходилось ребятам на первых порах. Голова не привыкла к систематическому напряжению. Войдет Сергей Петрович – его обступят, отвлекают:
– Да ну-у там, заниматься! Давай так часок поболтаем.
– Что мы – бухгалтерами, что ли, будем? Да хочешь, мы тебя и так обсчитаем?
А франтоватый Васильев откровенно жаловался:
– Вы меня заставьте двадцать часов в мастерской – я буду работать, а вот три часа в школе не просидеть. Голова болит, и спать хочется. Вы меня спрашиваете, а я ничего не понимаю. Вот арифметику я могу, а эти сослагательные да именительные – чорт в них ногу сломал!..
– Ишь ты, Косой, какой человек. Ему принеси да разжуй, а он только проглотит, – отшучивался Богословский.
Далеко не все воспитанники посещали школу, да и многие из тех, кто приходил, искали в ней не столько знаний, сколько развлечений. Но все-таки начало было положено.
И многое другое, не менее важное, чем учеба в школе, возникло на вечерних собеседованиях у Сергея Петровича и отсюда пошло в жизнь.
Ребятам нравилось собираться у него. Им нравился его трезвый взгляд на вещи, простота в обращении, осведомленность по любому вопросу. Случалось, они поднимали «дядю Сережу» даже по ночам…
Сегодня все только и говорили, что о Чуме, о его подлости. События утреннего собрания волновали всех.
– Он не один, Чума. Таких еще много! – горячился Накатников. – Теперь новый народ пришел. Какой для них пример? Сегодня Буржуй, завтра Малыш напьется… Правда, Малыш?..
Малыш сидел необыкновенно тихий, робкий. Непривычная обстановка, удивительная перемена в Накатникове, которого он помнил совсем другим человеком, стесняли, связывали его. К Сергею Петровичу его притащил Накатников.
– Как, Малыш?.. Правильно говорит Накатников?.. Напьешься и опять сбежишь? – шутливо спросил Богословский.
– Врет. Не убегу… – пробормотал Малыш.
– Я считаю, если кто попался в пьянке второй раз… – начал Накатников, но его перебил Гага:
– Сергей Петрович, штаны хочу купить. Посоветуйте: в полоску или гладкие? Новиков говорит, что лучше гладкие…
– Да погоди ты! Выдумал – штаны! – рассердился Накатников. – Что тебе Сергей Петрович – нянька?.. Тут поважнее дела, а он – штаны!
Ребята засмеялись. Богословский укоризненно покачал головой.
– А ты сам какие хочешь? – совершенно серьезно спросил он Гагу.
Гага расцвел:
– Я?.. В полоску.
– Правильно. Я тоже взял бы в полоску. На полосатых материал как будто лучше.
– Дороговато, – сказал Гага. – Галстук еще хотел купить… Денег нехватает. Курить думаю бросить.
– Дело хорошее, – одобрил Богословский.
«Что ему за интерес? Нарочно он, что ли!» – недоумевал Накатников.
Ему не терпелось рассказать о том, что по его мнению нужно сделать, чтобы не могли повториться случаи, подобные вчерашнему. Но Богословский словно не замечал этого,
– Гага поднял важный вопрос. Вы напрасно смеялись… И Накатников напрасно думает, что штаны – это пустяки. Нет, это не пустяки – приобрести брюки на свои, на заработанные деньги!.. Трудовая денежка – не воровская… Она дорого стоит! Вас всех возмущает поведение Чумы. Правильно, оно недопустимое. Вы беспокоитесь за вновь прибывших, боитесь, что их будут губить старые привычки, думаете о том, как сделать, чтобы этого не было… Накатников предлагает усилить строгость, крепче наказывать… Если понадобится, конечно, мы это сделаем. А вот скажи, товарищ Накатников, как думаешь, одна ли строгость побеждает старые привычки?