444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Кругосветов » Вечный эскорт » Текст книги (страница 15)
Вечный эскорт
  • Текст добавлен: 18 апреля 2022, 15:36

Текст книги "Вечный эскорт"


Автор книги: Саша Кругосветов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

22

Обломили яблоневую ветвь, всю в бело-розовых цветах и росе. Благоухающую.

Обломили и бросили на студеную мостовую. На мостовую скользкого, раскатанного подошвами и шинами, темного снежно-ледяного переулка. Цветы на морозе станут стеклянными, а капельки росы превратятся в твердые прозрачные шарики, продолжающие по инерции весело играть маленькими радугами. Аромат цветов еще некоторое время будет висеть в воздухе, напоминая случайному путнику замерзающей столицы, что где-то на юге уже пришла весна и молоденькие девушки бросают в реку венки – из одуванчиков, из ромашки, из иван-чая и степных колокольчиков, – бросают и загадывают на суженого: обманет – не обманет.

Ана пришла в себя. Голова болела. Наверное, ударилась о ледяную мостовую. Почему она здесь? Лежит на морозе посреди переулка. Темно. Что случилось? Сил нет подняться.

Серая норковая шубка разметалась по черному льду. Наверное, видны ее трусики. Нет, у нее не трусики, у нее сейчас стринги, вообще все наружу – боже, как некрасиво. Хотя нет, на ней колготки, они прикрывают.

«Вижу свою ногу – колготки безнадежно порваны. Колено болит. И бедро. Вот так и ломают шейку бедра. А после – долгое, долгое лечение. Потом в кровь поступают какие-то неправильные жировые составы, что ли. В общем, нарушение обмена, тормозится работа мозга, постепенная де-градация, де-билизация, олиго-фре-низация – и все, костлявая с косой, бр-р-р. Не хочу калекой, не хочу быть имбецилкой. Я молодая, красивая, только не это. Для чего тогда жить? Полная беспомощность, Боже, помоги мне, не дай пропасть. Да что же это такое, пошевелиться не могу, голова кружится и болит, мама, мне страшно.

Леньке позвонить, чтобы подъехал, что ли? Но ему час на машине ехать – через всю Москву, – а то и больше. Да и как позвонишь? Телефон-то в сумочке остался.

Герман, Герман, сволочь какая, почему каждый раз, когда проблемы, ты где-то далеко? Для чего эти слова – Жар-птица, Царевна, Принцесса, Ветерок, Темно-красная роза! – если тебя нет рядом, когда мне плохо? Пустые слова! Ты любишь слова, но слова – это только слова. Если бы ты был рядом, ничего такого не могло бы случиться. Взяли бы такси и уехали. И даже если пешком – шпана не посмела бы напасть на меня.

Посмотри-ка на свою подружку. Тебе больно за меня? Надругались над журавликом. Поломали крылья. Может, и не поломали еще, ноги, руки шевелятся, голова пройдет. Сейчас, сейчас наберусь сил и встану.

Подружка твоя – растерзанная, на холодном снегу. Как это нелепо! Кругом снег, темнота. Ты, наверное, плачешь, Герман. Не плачь. Я могу пошевелить ногой. Значит, нет перелома. Просто голова болит и сильно кружится. И слабость. Нет, ты не стал бы плакать, я знаю. Ты побежал бы за этой шпаной. Ты смелый, догнал бы их обоих… Не надо, Герман, не надо. Не беги за ними, лучше мне помоги, что же – я так и буду лежать здесь, беспомощная, да еще и на морозе? Мне холодно и страшно. Сейчас наберусь сил и встану.

Что это мне напоминает? Ах да, случай с тем дурачком из поезда. Клоун-имбецил. Глухонемой, который приставал к маленькой Викторин. Вот он хитро улыбается от уха до уха, слюни пускает – он счастлив. Я-то совсем беспомощная, а он руку уже запустил мне под юбку. Что за гадость, рука холодная и скользкая. Как ты смеешь, клоун? Это мое тело, что хочу с ним, то и делаю. Нет сил пошевелиться. С Викторин такое не случилось бы, у нее оберег есть, „куриное божество“. Что это я, о чем? Брежу, что ли? Кто такая Викторин? Какой-то старинный вагон, газом воняет, перепрелым мусором, тухлой курятиной. Что это мне мерещится? И дядя этой Викторин в гробу. Лицо неподвижное, бледное – в точности как у того дурачка. От дяди и клоуна волнами расходятся тишина и ледяной покой. Нет, это мне все кажется, с чего это я дурачка глухонемого испугалась?

Конечно, ничего страшного. Просто сердце сжимается, и очень плакать хочется. Тем более что это не дядя неизвестно откуда взявшейся девочки – это бабушка моя! Бабуля, почему ты меня покинула? Нам вдвоем так хорошо было! Конечно, я маму очень люблю. Мама умная и тоже меня любит. Но мама далеко, она в Новом Уренгое. У нее семейное счастье, она с отчимом. И отчим любит ее. С ними мой брат Гумар, сводный брат, он тоже хороший. А папа жив, у него другая семья. Он никогда мной не интересовался. А мы с ним очень похожи – я могла бы стать „папиной дочкой“. Если бы где-нибудь шли вместе, все говорили бы: „Папина дочка!“ Но не судьба. Нет у меня отца.

Вот я и выпорхнула из гнезда. Решила, что пора. И они все тоже так решили. Наверное, их это устраивало. Я уехала к бабушке в Пермь. Учеба на филфаке, спорт. Меня сразу взяли в команду мастеров. Хорошая обводка и прыжок. Я из-за этой обводки чуть кособокой не стала, хорошо, что вовремя бросила – зачем мне баскетбол? Но у меня тогда неплохо получалось.

С бабушкой мы душа в душу жили. Вот она лежит. Не как придурковатый дядя этой самой Викторин, ничего плохого сказать о нем не хочу, пусть земля ему будет пухом. Может, он и не придурок. Просто какой-то застывший, неподвижный, будто никогда и не был живым. А бабушка лежит словно живая. Только бледная очень. И даже улыбается мне. Будто говорит: „Ничего не бойся, Анастасьюшка (она меня так называла), все у тебя будет очень даже распрекрасненько. Вот только зря ты это самое сотворила с Гумаром, братиком твоим. Нехорошо это, да Бог вам судья“. „Бабушка, бабуля, бабулечка, ты заставляешь меня краснеть. Зачем ты об этом? Все в жизни бывает. Его девушка бросила, он так плакал. Я пожалела его. Вот и получилось. Ни на что это не повлияло. Договорились с ним не вспоминать прошлое. Это ведь такая ерунда. Мы с ним очень любим друг друга, как брат и сестра. Мы и сейчас хорошие брат и сестра“.

Лежит и улыбается, бабушка моя, она все мне простила. Простила и никому не сказала. Как я тогда плакала. Бабулечка, зачем ты ушла так рано? На кого ты меня оставила?

Не смогла я больше жить в той квартире, в ней холодно и неприютно. Потому и перевелась в Москву. Филфак бросила, сама уже английский язык подтягивала, преподавателя брала. Пошла в институт телевидения, потому и работала потом в этой сфере, на TV. Квартиру пришлось снимать. Вот и началась моя совсем-совсем самостоятельная жизнь. Самостоятельная и непростая, временами даже тяжелая.

Почему рядом с бабушкой эта филиппинка Рената? Такая же бледная, как бабушка, и плачет. О чем плачешь, глупышка? Будто для тебя это что-то значит – вас там в двенадцать лет проститутками делают в массажных салонах. Могла бы и отказаться, но хотела заработать, вот и не отказалась, все просто. Не надо усложнять. Каждый сам делает свой выбор.

Что это я разлеглась тут, как последняя дур-р-ра? Все думаю да переживаю. Конечно, как я могла устоять на таких каблуках, еще и на льду, когда сумку вырывали? Да еще немного того… навеселе. Надо было на фуршете не засиживаться, пораньше уйти. И не пешком до метро, а на такси, как белая женщина. Ах, напали, ах, напали, сумочку у девочки отняли! Ах-ах! Плохо, что отняли. Деньги, документы, ключи от квартиры. Спокойствие, мисс Вселенная, спокойствие – чему тебя учили на духовных практиках? Что мастер говорил? Не смотри назад. Вперед, только вперед. Надо идти вперед. Вставай, вставай, Ана, ничего с тобой не случилось. Все цело. Ну, голова кружится. Ну, бок и колено. Заколку не могу найти – куда она полетела в темноте? Поднимайся, поднимайся, принцесса.

Кто-то подходит, бежит, спешит – вроде приличный парень».

– Девушка, вам помочь?

– Спасибо большое, – Ана изобразила подобие улыбки. Белое, осунувшееся лицо, на щеках черные полосы от потекшей туши, волосы растрепаны.

– Меня ограбили, ни копейки в кармане, телефона нет. И ключи от дома… там, в сумочке.

Ана с трудом поднялась, выпрямилась в конце концов во весь свой немалый рост. Плюс огромные каблуки. Юноша с удивлением смотрел снизу вверх на растрепанную и измазанную, но все равно восхитительную великаншу.

– Вы целы? Не волнуйтесь, я доведу вас до метро и дам жетон. От метро до дома доберетесь? А что же с вашими ключами делать?

– Ничего, я позвоню Владику, хозяину квартиры. Слава Богу, он в Москве, у него есть второй комплект. Владик не откажет, подвезет ключи. Позвольте позвонить с вашего телефона? Ну, все в порядке, Владик на связи, подъедет к моему дому, на улице не останусь. Как вы думаете, я долго лежала здесь?

– Не знаю. Я шел по Тверской и с перекрестка заметил, что вы лежите, а какие-то два парня убегают. Они были уже довольно далеко, скрылись вон там, за углом. Я сразу к вам. Думаю, вы лежали не больше минуты.

– Мне казалось, целую вечность.

Потом был растерянный Владик, слова, много слов.

Все разрешилось. В квартиру она попала. Постепенно привела себя в порядок. Серьезных документов в сумочке не было. Позвонила, кредитные карты заблокировала. Основные деньги на картах сохранились, есть на что жить. Но страх остался.

Разделась. Долго стояла под горячим душем. Легла прямо в халате под одеяло. В голове вновь крутились детали происшествия. Позвонил Герман. Отвечала односложно, не хотела говорить о случившемся.

Засыпая, увидела себя вдруг далеко отсюда, в Оренбурге. Опять стало страшно. Она лежала на мостовой в совершенно незнакомом месте. Прямо на заледеневшем тротуаре. И это была не она, а Векшин. Миша Векшин, большой, полный, румяный, с аккуратной бородкой и длинными русыми волосами. Миша, конечно, Миша. И все-таки это была она. Она была сама по себе и все-таки была Векшиным. Миша хорошо знал Оренбург, родился там и вырос, но этот район города был ему незнаком. Он (она) лежал (лежала) на земле, мороз – больше двадцати градусов, голова болит, нет сил подняться – знакомые ощущения.

И плохо вижу. Одним глазом – чуть-чуть, другим – совсем ничего. Страшно – неужели конец? Замерзну и умру. Совсем молодой, мне бы жить да жить, рано еще умирать. Подошли какие-то люди, помогли подняться. Лицо горит. Что со мной? «Вас побили, наверное, молодой человек. Лицо опухло, один глаз заплыл, второй вроде тоже».

Позвонил родным, брат приехал, отвез в травму, потом к себе – «где чисто и светло».

Смутно вспоминаю… Кто-то из местного Союза писателей предложил довести до дома, по пути поспорили из-за чего-то, прямо в машине меня избили и выбросили на мороз. Я лежал без сознания, ничего не видя. А те, которые меня поколотили, они сейчас в другом месте. Идут по улице бодрым шагом, вспоминают, как проучили «столичного выскочку», и смеются. Им весело, а я чуть не умер. Снег идет – не разбирает, на кого падать. Он нам не судья. Падает равномерно на всех – на меня, на прохожих и на тех, кто сейчас идет и смеется надо мной.

«Почему я вдруг стала Векшиным? Ничего такого с ним не было. Как страшно все-таки лежать на морозе где-то в Оренбурге».

Ана неожиданно почувствовала, что она замерла в определенной точке пространственно-временного континуума. Так и подумала: «пространственно-временного континуума», нравились ей красивые умные слова, хотя она не всегда точно понимала их смысл. И континуум этот тоже замер. Она слилась с ним, стала его частью. Стала сама этим континуумом. Вобрала в себя необозримое пространство – и темный переулок в Москве, и захолустный район в Оренбурге, где через некоторое время – через год или два – обязательно случится это ужасное происшествие с Векшиным, и отель Негреско в Ницце, где они отдыхали с Германом, и круизный лайнер, где итальянские капитаны баловали ее коктейлями из экзотических фруктов, и аэропорт в Тель-Авиве, где ее подвергли однажды унизительному допросу, а также интимному – анальному и вагинальному – полицейскому досмотру, и респектабельный ресторан, где ее бывший дружок позволил себе неуважительно – да что неуважительно? – в оскорбительном тоне говорить с ней, и Пермь, и могилу бабушки, и далекий, студеный, усыпанный нефтедолларами Новый Уренгой, и роскошный восточный дворец наследного принца Фуджейры, где она две недели была почти что хозяйкой, и район красных фонарей в Амстердаме, где вместе с приятелями, «настоящими европейскими мужчинами», Ана позволяла себе баловаться марихуаной, и, конечно, потрясающие гавайские пляжи. Больше всего на свете она любила песок, солнце и море – верный признак того, что ей по наследству, как считал Герман, достался не совсем человеческий, а может быть, совсем нечеловеческий ген загадочной морской нереиды или речной ундины. Да что говорить… Весь этот огромный мир вобрала она в себя.

Ана сидела в позе лотоса рядом с великим Ошо. «Я господин тысячи миров, я царь с начала времен. Ночь и день пройдут в своем цикле, пока я рассмотрю их дела. Но время прекратится раньше, чем я получу облегчение. Потому что я душа человека».

Теперь, в это одно-единственное мгновение, ей все было доступно: и будущие арабские войны двадцать первого века, и гибель Александрийской библиотеки в далеком прошлом. Это она гуляла по дворцу Клеопатры и утешала потерпевшего поражение Марка Антония. Она была то Холли Голайтли, то непонятной Д. Дж. из рассказов любимого ею Трумена Капоте. Красивый этот Капоте, жаль, что голубой. Какая, впрочем, разница? Все равно он не в ее вкусе. Почему ей никто не нравится? Ей Гумар нравится. Как брат, конечно. Когда они были совсем маленькими, он залезал к ней под одеяло и согревал. А сейчас он большой и рыхлый – очень поесть любит. Даже больше Германа. Но Герман жилистый. Холли, наверное, могла бы полюбить Германа. Она могла бы многих полюбить, если бы решила, что ей это надо. Но Ана ей Германа не уступит – с какой стати? Почему все говорят, что она похожа на Холли? Или на Д. Дж.? Они все дикие, но те две пришли из леса, а Ана – из воды. Чем больше любишь дикое животное, тем сильнее оно становится и скорее убежит, – неужели они, глупенькие, этого не понимают? Она свободна, она живет не на земле – в небе, в разреженных светло-голубых пространствах. А они все смотрят в небо и завидуют ей. Не понимают – в небе одиноко, бесприютно. Пустота и холод. И сырые темные тучи. Таков выбор свободной птицы. Как ее ни назови – хоть Жар-птицей, хоть просто журавликом.

«Что там мне рассказывал Герман о своем романе? Натурщица Мане, которая задирала юбку при каждом удобном случае… Как ее звали – Виктория, Олимпия, Викторин?» Неожиданно она ощутила себя Викторин Мёран в момент ее наибольшего позора: после демонстрации портрета «Уличная певица» все отвернулись от модели «Олимпии», и той пришлось идти на поклон к мадам ла Гулю, известной танцовщице, своднице и сутенерше. Мадам подняла ей юбку, спустила нижние замшевые панталоны, погладила влажную долину Викторин, а затем почему-то разозлилась и выгнала. Сказала брезгливо: «Иди. Разве ты не знаешь? Париж – столица мира. Такие, как ты, вышли из моды. Сейчас спрос на мужчин в женской одежде. Я проверила, не мужчина ли ты. Нет, увы, – иди! Приходи позже. Лет через двадцать спрос на женщин вернется». И дико захохотала ей вслед. Бедная, бедная Викторин! Почему я о ней так плохо подумала? Разве можно ставить себя выше другой девушки, вообще выше кого-либо другого?

Она была Векшиным в Оренбурге. Поднималась на космическом лифте, который будет построен японцами к две тысячи тридцатом году. Летала с Илоном Маском к Марсу, чтобы застраивать Красную планету парниками и создавать там атмосферу. Время сжалось в точку. Все это и еще многое другое мгновенно пронеслось в голове. Она одновременно была везде – о мой мастер, о великий Ошо, спасибо вам. И везде в своем воображении она оставалась стремительной, прекрасной, царственной, независимой, нежной, тонкой и ранимой.

Потом такие видения у нее повторялись, но очень, очень редко.

Герман позвонил под вечер – внезапно, как судьба.

И она рассказала, что случилось, как на нее напали, отняли сумочку, как она упала и сильно ударилась головой. О своих последующих видениях ничего не говорила.

– Не волнуйся, дорогой, я в порядке. Бедро почти не болит. А тебе не сказала сразу, потому что испугалась. Стала бы говорить, вспоминать, опять испугалась бы.

– Ты и держалась все это время не так, как обычно. Отчужденно, что ли! Отвечала односложно. Я подумал, тебе не хочется говорить со мной.

– Все в порядке, ни о чем не думай. У нас с тобой все очень хорошо, ты мне близкий человек. Постараюсь, чтобы тебе было тепло со мной. Я часто бывала не права, несправедлива к тебе. Простишь меня?

– Не знаю, о чем ты? Принимаю тебя сильной и слабой, доброй и капризной. Не хочу анализировать, не хочу обсуждать. Когда любишь человека, принимаешь его целиком, со всеми достоинствами и недостатками.

– Какие, интересно, ты нашел во мне недостатки? Ну-ка, говори! – притворно возмутилась Ана, но это было так, для проформы…

Герману показалось, что после этого происшествия характер Аны смягчился, стал ровнее. Все чаще писала ему не в ответ, а по собственной инициативе: «Герман, добрый вечер (или доброе утро), как дела?», «Не слышала тебя сегодня, надеюсь, все в порядке», «Беспокоюсь, скучаю». Прежде не щедрая на комплименты, она отправляла теперь что-нибудь неловкое типа: «Ценю тебя и дорожу тобой» или «Спасибо, что оберегаешь меня». Ана не привыкла и не умела говорить приятное, да еще и от души. Эти ее деревянные фразы бесили Германа: «Лучше бы уж промолчала, вряд ли она способна на серьезную привязанность, тем более – на любовь». С другой стороны, она всегда подробно расспрашивала о его делах, переживала, если что-то не получалось, и готова была помочь.

Однажды Герман, будучи в Москве, потерял мобильник и уехал в Петербург без него. Неприятно – в «симке» осталось много нужных контактов, переписка, фотографии, важные тексты… «Наверняка забыл у рамки металлоискателя на вокзале», – сразу сообразила Ана и провела на вокзале настоящее расследование, подняв всех на ноги. В конце концов она с торжеством сообщила: «Мобильник найден и спасен!»

Пустяк, конечно… Но их отношения определенно стали теплее и задушевнее. «Мы с тобой близкие люди», – часто говорила Ана. Похоже, говорила искренне.

23

«Надо бы в последний раз навестить свою квартиру на бульваре Мальзерб». Викторин не считала себя особо сентиментальной и не предполагала, что ее накроет волна грусти, когда в последний раз она зайдет в эти комнаты и увидит их пустыми и безмолвными. Вещи и мебель перевезены, бульвар Мальзерб и барон де Ротшильд, так же как в свое время дантист Лебрен и дешевые меблированные комнаты, остались в прошлом. Она в последний раз закрыла свою уютную маленькую квартирку, прислонилась лбом к двери и внезапно почувствовала, как на глаза навернулись слезы.

Филипп ждал ее внизу, нетерпеливо постукивая тростью по мраморному полу лестничной площадки.

– Ты идешь?

– Да, да, я скоро, только попрощаюсь.

Рука гладила лакированную входную дверь и потускневший латунный молоток. Место, которое она впервые считала своим домом, теперь было голым и бесприютным. Она помнила все, что осталось там, за дверью. На полу выделялись серые прямоугольники пыли, скопившейся под увезенной теперь мебелью. Деревянные панели цвета вердигри и обои выгорели. Как все быстро меняется в этом мире. На стенах остались яркие пятна, сохранившие свой первоначальный цвет, в тех местах, где еще совсем недавно стояла мебель и висели зеркала. А вот здесь была картина, подаренная Эдуардом.

Барон Ротшильд, ее первый любовник из аристократической среды, – можно сказать, проба пера в высшем свете, – бесцеремонно выброшен из ее жизни властной рукой герцога де Морни. А что Эдуард?

Лучше об этом не думать. «Нет смысла тратить время на ностальгию. Во всяком случае, это как раз то, к чему ты стремилась», – строго сказала она сама себе. Викторин выпрямилась, расправила плечи и глубоко вздохнула. Трехэтажный особняк – новый дом, недавно построенный на улице Ван Дейка, – ждет ее, а мужчина, чья щедрость, видимо, не знает границ, стоит внизу и стучит тростью по каменному полу; она знает, что герцог де Морни всегда к ее услугам.

Экипаж уносит ее из прошлого в будущее.

А вот и он, ее собственный особняк. Арка навеса для экипажей, мощеные подъездные дорожки, мраморный фонтан в центре, каменный серый фасад здания с французскими дверьми первого этажа, выходящими в сад, балкончики окон второго этажа, стильная серая черепица мансарды, высокие дымовые трубы, улетающие в синее, безоблачное небо. Тридцать три комнаты. Надо заглянуть в каждую. Хрустальные люстры, мраморные камины, изогнутые перила широкой лестницы, конюшня за домом…

«Филипп, Филипп, поднимайся быстрее… Ты где? Да я уже внизу! Боже, какой ты тихоход…» Он умолял ее остановиться, она щекотала его и тут же бежала дальше. Стучали открывающиеся и закрывающиеся двери, слышались ее ахи, охи, восторженные взвизгивания отдавались эхом в анфиладах пустых залов. Филипп хохотал до слез. Уставшая и счастливая, Викторин остановила свой бег на террасе. Она рассматривала ряд деревьев, обозначавший границы ее собственности, и стелющуюся сразу за ними зеленую гладь прекрасного парка Монсо.

Но что это? Зачем? Кто эта женщина, нарушающая ее покой?

Джулия пришла сама, без предупреждения. Влетела, как всегда, стремительно и тут же вместо приветствия выпалила:

– Я здесь, чтобы сказать вам нечто важное. Речь идет об Эдуарде.

Викторин перебирала образцы тканей, разложенные на диванах в гостиной.

– Эдуард – это кто, милая? – спросила она, не отрывая взгляда от прямоугольных обрезков ткани. – Не знаю я никакого Эдуарда.

– Хочу, чтобы вы услышали об этом от меня, а не из светских сплетен. Я спала с ним, – в голосе Джулии звучала сталь. – И я счастлива, что мне это удалось, – с вызовом сказала она.

– Неужели вы не понимаете, что за этими, как вы считаете, «романтическими отношениями» ничего нет, он просто старается уколоть меня, – ответила Викторин.

– Викторин, как вы можете? Вы просто El perro del hortelano[73]73
  Пьеса Лопе де Вега «Собака садовника», другое название – «Собака на сене».


[Закрыть]
. Разве можно быть такой эгоисткой? Уж кто-кто, а вы-то отлично знаете, что я давно влюблена в него и, в конце концов, имею право на счастье!

– Быть счастливой с человеком, который никого не любит, у которого нет чувств ни к одной женщине?

– Это неправда. Он раним, он умеет любить, ему знакомы нежные чувства… – Джулия запнулась, потом резко взмахнула головой и решительно произнесла: – Он питает нежные чувства к вам, Викторин. – Джулия взяла золотистый образец дорогого велюра и ласково провела рукой по ворсу. – Я предложила ему быть его натурщицей, и он согласился.

– Джулия, дорогая моя, вы гоняетесь за химерами. На этом пути вы обрекаете себя на разочарование и забвение со стороны Эдуарда. И произойдет это очень и очень скоро. Вы не задумывались над тем, почему он пишет каждую натурщицу только один раз? Бодлер однажды объяснил мне, как устроен Эдуард. Внутри него кружат в гавоте два ангела – или демона, как вам угодно: в нем находятся обычный человек и гений, время от времени прилетающий, возможно, из будущего. Каждый раз, когда Мане находит новую модель, он влюбляется и в женщину во плоти, и в ту, которая оживает под его кистью на холсте. В постели он занимается любовью с телом натурщицы. Создавая ее портрет, он точно так же овладевает душой женщины. Это дает ему до поры до времени вдохновение. Но когда картина готова, очарование исчезает. И по мере того, как полотно сохнет, очередная муза растворяется в прошлом.

– Так вот почему вы никогда…

Викторин кивнула.

– Вы не понимаете, я сумею изменить его.

Внутри Викторин все содрогнулось.

– Он не ваша собственность, чтобы вы его меняли! Он не игрушка и не вещь! – воскликнула она.

Джулия отпрянула, увидев побледневшее лицо Викторин.

– Капризная, избалованная девчонка, – продолжала та. – У вас с детства было все. Приходилось ли вам когда-нибудь заботиться о том, чтобы у вас не отняли то немногое, что вы имеете? Приходилось ли вам, поспешно глотая скудную пищу за столом, закрывать рукой свою тарелку от чужих посягательств? Не смейте даже и думать об Эдуарде, никто не украдет то, что по праву принадлежит мне!

– Разве я пытаюсь украсть что-то у вас? Просто я влюблена в него.

– Влюблена… Пустые слова. Мне не понять этих ваших чувств, – мягко ответила Викторин.

– Он никогда не будет относиться ко мне как к вам. Я привыкла довольствоваться малым, – Джулия взяла руку Викторин. – В его душе только вы, одна только Викторин Мёран. И у меня нет надежды занять это место.

– Эдуард разобьет ваше сердце, а свою новую игрушку выбросит за порог, как только она ему наскучит. – Викторин улыбнулась. – Запомните, я предупреждала вас.

– Возможно, так и будет. Но я все-таки воспользуюсь своим шансом. Вы все еще сердитесь на меня? – спросила Джулия.

– Конечно, нет. Я умею помнить добро. Вы – мой самый близкий друг. Никто и ничто не может встать между нами. Даже Эдуард.

Прошло три месяца с тех пор, как Викторин рассталась с Эдуардом Мане.

Был теплый весенний день. Викторин договорилась с Бодлером и Андре встретиться на углу улицы Лаборд и бульвара Осман, чтобы прогуляться до Итальянского бульвара и там пообедать в кафе Тортони.

Ее экипаж добрался по улице Лаборд почти до самого бульвара. Дальше все было перерыто – ох уж этот Жорж Осман, сколько это может продолжаться! Бульвар совсем рядом, она сама дойдет, решила Викторин и отпустила экипаж. А вот и ее друзья, верные, обожаемые Шарль и Андре.

Она заметила, что подол ее платья из шелкового атласа и полусапожки, отороченные кружевами, забрызганы красновато-коричневой грязью, от которой некуда деться на улицах Парижа, постоянно разрытых из-за строительных работ.

– Старого Парижа больше нет, – задумчиво сказал Бодлер. – Развалины и уцелевшие районы наполняют мое сердце глубокой печалью. Несчастный, истерзанный новостройками Париж напоминает мне Трою, завоеванную ахейцами прогресса. Кстати, Викторин, вы знаете, что у Мане очередной приступ меланхолии? Я и сам время от времени страдаю чем-то подобным. Безумие и творчество идут рука об руку. Платон сказал, что пророки и поэты общаются с богами через вдохновенное безумие.

– Возможно, вы правы, – откликнулась Викторин.

– Все дело в бесконечности, – продолжил Шарль. – Это как раз то, что, еще не будучи дано, тем не менее уже есть, – связующая нить, протянутая из прошлого в будущее, где я уже не тот, что был вчера. Этот предугадываемый, желанный, едва осязаемый, но недосягаемый предел, эти потенциальные моменты существования, присутствующие и отсутствующие одновременно, – счастливый жребий, выпавший на долю сознания каждого художника. Неудовлетворенность, желание мечтать и длить часы бесконечностью ощущений – вот в чем проблемы Эдуарда, впрочем, как и проблемы каждого художника, – отсюда и приступы его меланхолии.

– Вчера утром я заходил к нему, – включился в разговор Андре. – Он работает над огромным полотном. В студии неимоверная жара, окна закрыты. На лице двухдневная щетина, глаза лихорадочно блестят.

– Не хочу больше слышать о нем, – сказала Викторин.

– Извини, дорогая, но я беспокоюсь за него. В десять утра он откупорил уже вторую бутылку Бордо, – сказал Андре.

– Пьянство, опиум и гашиш, тяга к проституткам – это отрицание времени, это тоже стремление преодолеть бесконечность, только в другом направлении. Так или иначе, но это неплохо, что он все-таки занят работой. Когда наш несравненный Эдуард хандрит по-настоящему, он вообще не берется за кисти, – добавил Бодлер.

– Но самое интересное – то, что на полотне: невоскресший Христос и ангелы, служащие ему[74]74
  Картина Мане «Христос с ангелами».


[Закрыть]
. Его фирменный стиль: плоское освещение, использование черной краски, нестандартное пространственное построение картины…

– Почему он не берет традиционные сюжеты распятия или снятия с креста? – спросил Бодлер.

– Я задал ему тот же вопрос. Вот что он ответил: «Мой Христос – символ Печали! Героизм или Любовь как предмет изображения на картине – это ничто в сравнении с Печалью. Печаль – вот основа и главный стержень человеческой природы и поэзии».

– Не хочу больше вас слушать! – Викторин топнула ногой и заткнула уши.

– Но есть интригующая деталь, – возбужденно продолжал Андре, – лицо Христа – это лицо самого Мане.

– Все, я ухожу. Я не вынесу больше ни слова об Эдуарде.

Викторин решительно засунула два пальца в рот, неожиданно пронзительным свистом подозвала проезжавшую мимо карету и оставила опешивших друзей с удивлением наблюдать, как нанятый ею экипаж с грохотом уносил прочь их взбалмошную подружку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю