Текст книги "Иван V: Цари… царевичи… царевны…"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Не знали они, что это лишь начало их жестоких испытаний…
Глава двадцать пятая
Отрекся… и почил…
Сын человеческий вот, Я возьму у тебя язвою утеху очей твоих; но ты не сетуй и не плачь, и слезы да не выступают у тебя; вздыхай в безмолвии, плача по умершему не совершай, но обвязывай себя повязкою и обувай ноги твои в обувь твою, и бороды не закрывай, и хлеба от чужих не ешь.
Книга пророка Иезекииля
Уходили силы, уходили. Неведомо куда, неведомо отчего. В землю ли, которая упокоит, в песок ли, в воздух – дыханьем, постом? Машинально ел, машинально пил – квас ли, воду родниковую, освященную, машинально творил молитвы. Молил Господа, молил Заступницу, молил Николу Чудотворца дать силу ногам, рукам, слепнувшим глазам. Зубы шатались и выпадали, на теле выступили коричневые пятна. Отчего, отчего?! Никто не мог ответить. Был бы лекарь Давыдка, жидовин – тот все знал. Но его стрельцы рассекли на части. Еще был доктор Фонгаден, тоже жидовин, лечил всех царевен и цариц. Убили. Нашли стрельцы у него змею сушеную, орали неистово: колдун-де, чернокнижник, отравил-де царя Федора, братца. Царица Марфа Матвеевна с царевнами стали было вступаться за него: он-де прежде чем дать царю питье, сам его пробовал. Не вняли. Били, топтали, потом сбросили на копья, волокли труп по земле. И того мало было: изрубили бердышами, рыча как псы.
Царица Прасковья глядела на Ивана жалостными глазами. Глаза были сухие. Иной раз, правда, всплакнет:
– Что с тобою, болезный мой? Отчего тебе неможется? И с образа спал.
Отчего? Хотел бы он знать – отчего! Бабка Агафья, ворожея, травница, повитуха, советовала;
– Встань перед зарею да, перекрестясь восемь раз, ступай в поле. Там растет трава дягиль, высокая, выше тебя. Цветки у ней на все стороны глядят. Обойди вкруг нее с молитвою три раза, а опосля выкопай корень да принеси мне. Я тебе питье приготовлю – оживешь.
– Не знаю я, каков сей дягиль, показала бы мне.
– Я царице благоверной покажу, каков он, дягиль, а она тебя сведет. Коли я выкопаю корень, в нем той силы не будет.
Ходили по дягиль, на берег пруда. Творил молитву, как бабка велела. Питье было горьким, пахло не то болотом, не то тиною речной.
– Пей с молитвою Миколе. Три глотка сделай да читай акафист святителю Христову Николаю. И так четыре раза чрез три часа.
Пил, как было сказано, и бормотал:
– Святителей удобрение и отцев славу, источника чудес и верных заступника великого песенными похвалами воспоем, глаголюще: радуйся! Мирянам хранителю и первоседателю честный и столпе неподвижный, радуйся светильниче всесветлый, радуйся, скорбящих Божественная радосте…
А про себя думал: мне бы радоваться во скорбях моих. Но ведь в самом деле полегчало. Перестало брюхо пучить, в ногах малая крепость появилась. Но все ж по-прежнему велел ставить себе кресло пред образами и, сидя, бормотал молитвы коснеющим языком.
Похоже, сжалился над ним святитель Николай, отпустило. Да только на время. И то благо. И на том спасибо.
Но глаза, таза. Мутная пелена застила божественный образ. Глядеть было тягостно. Да и в ушах шумело – будто ветер там порхал да потрескивал. Бабка Агафья сего шума унять не могла, пробовала чрез настой березовых листьев. Расстаралась: варила разные травы, велела не только пить, но и глаза промывать. Царица промывала тряпицею, вроде бы священный образ на время возникал, но потом все опять мутнело.
Братец Петруша время от времени призывал его к царским обязанностям. И тогда он, превозмогая себя, велел спальникам да стольникам облачать себя в царские одежды да везти в Кремль, в Грановитую палату, где на возвышении стояли придвинутые друг к другу два трона.
Он сидел молча, пытаясь поднять веки, но они сами собою опускались, и сквозь шум в ушах, где ветер словно шевелил сухие листья, ловил отдельные слова братца Петруши и басурманские речи иноземных послов, кои толковал толмач Посольского приказа гречанин Спафарий.
То было для него тягостное сидение: то хотелось пить, то помочиться, но послы все вякали да вякали, а братец Петруша что-то им втолковывал и никак не мог уняться. А встать да уйти было неможно. Таковые были муки мученические, что раз он возроптал и, призвав двух ближних стольников, стоявших позади, громко вымолвил:
– Мочи нет: ведите меня до ветру!
Иноземцы было решили, что старший царь хочет им что-то такое сказать не по протоколу, но его увели в заднюю дверцу и более он не появился.
Учинился конфуз и замешательство, кои разрядил младший царь Петр, сказав со смехом:
– Дер кёниг вильт писсен.
Послы вежливо улыбнулись: все-таки царь, но ведь и цари справляют нужду. И не только малую, но и большую.
Раз от разу становилось старшему царю Ивану все тягостней присутствовать на сих церемониях. Однажды он признался царице:
– Тяжко мне, Параша, царские одеянья носить да в палате сидеть. Попрошу сестрицу Софью меня ослобонить.
– Что ты, что ты, государь мой бесценный! – замахала на него руками царица. – Ты у нас первое лицо в государстве, на царстве. Как можно!
– Можно. Хочу проситься в монахи. Сил нет в царях быть.
– Да ты вовсе спятил, Иван! – вскинулась Прасковья. – Как можно такие речи говорить! И не думай! Да и сестрица Софья не позволит.
– Уйду на покой, – твердил свое царь Иван. – Нету сил…
– Не пущу! – крикнула царица. – Господь все видит, он тебя накажет за таковые хульные речи.
– Верно говоришь: Господь все видит, – тихим голосом проговорил Иван. – Он, всеблагий, видит маету мою, хвори бессчетные видит, муки. Уйду я, Параша.
Царица залилась слезами и кинулась обнимать Ивана.
– Да что ты, любый мой. Перетерпи. Бог взял у нас старшеньких, Маню да Федосьюшку, он не отымет оставшихся. И тебя для меня и деток наших сохранит. Я черевата, – и она провела рукою по своему животу, – бабка говорит: месяц еще ждать родин. Как же ты уйдешь, меня, всех нас покинешь, – бормотала она сквозь слезы.
– Ну полно, ну уймись, – растрогался Иван. – Ну не уйду я, погляжу на дитя. Может, выйдет мальчик нам во утешенье, – с надеждой закончил он.
– Катюшка да Аннушка – утешенье наше, глядишь Бог и в самом деле сжалится над нами, безгрешными, и пошлет нам младенца мужеского полу, – промолвила царица, утирая слезы подолом халата. Она видела, что супруг ее сдался, что ее власть над ним велика, особенно если порыдать.
Да ведь дурь из дурной головы не выбьешь, размышляла она, успокоившись. А ведь он и всамделе шибко хворый, чего доброго, Бог приберет и остануся я вдовою. Зато Васенька мой будет при мне постоянно. Но уж тогда не забрюхатеешь, избави, Богородица Владычица. Правда, бабка Агафья могла и от плода избавить: есть у нее, говорила, такое зелье, что коли не запустишь сверх срока, мигом скинешь, притом никто и не заметит. Да, золото, а не бабка, все-то она может, сохрани ее Господь. Бабка у царицы теперь в ближних ходила и называлась уважительно: Агафья Тихоновна, ключарница. Но по-прежнему оставалась в башне, ибо так хотела царица. Могла бы, конешно, в нижний покой ее поселить, так ведь кто станет сторожить их свиданья с Васенькой. Впрочем, и сама бабка вовсе не рвалась жить поближе к их царским величествам. Ей было хорошо и спокойно в башне, куда к ней шастал разный люд за зельями да настоями, приворотными и отворотными, сушеными кузнечиками – акридами да за талисманами. Ежели бы не покровительство царицы, то нашелся бы изветчик и обличил бабку, яко колдунью и чернокнижницу. А так всем ведомо было, что бабка находится под высоким покровительством, и любители изветов – несть им числа – прикусили языки да закрылись.
Царица была с бабкою-душеприказчицей совершенно откровенна и время от времени жаловалась ей на венценосного супруга. Вот и ныне поведала ей про дурь царскую. Бабка ей и отвечает:
– Болезный он у тебя, царь-то наш. Веку ему осталося самая малость, как на духу скажу тебе, государыня моя. Вот он и мается. Охота ему всякую тягость скинуть. А порфира царская она и есть тягость. Охота ему пред Господом предстать легким, ровно перышко. Чует он, болезный наш, чует близость кончины своея, вот и готовится. Отрясает прах земных забот с ног своих. Не мешай ты ему, государыня-царица. Небось, слышит он зов с небес. Вот и откликается.
– Но как же, Агафьюшка, не мешать? Царь ведь он. На нем высокий дух царства почиет.
– Скажу тебе без утайки: отринул он душою царственность свою. Братцу своему ее придал. Скинет – и легко ему станет.
Мудра была бабка. «И откуда в ней таковая мудрость? – дивилась царица. – Неучена ведь, из холопьего племени, а вот на тебе – рассуждает, ровно архиерей какой-нибудь. Все наскрозь видит!»
Как бабка советовала, так царица Прасковья и поступила. Потому как бабкины советы всегда на пользу и ко времени – в этом она давно убедилась. Выслушивала сетованья царя Ивана и поддакивала ему, жалеючи. Гладила да разминала ему опухшие ноги, приговаривая:
– Государь ты мой пригожий, душа голубиная, безгрешен еси. Помолимся вместе Господу, попросим его скинуть все твои тягости. Милостив он, авось услышит.
– Да-да, Парашенька, – радовался царь, – вместях и помолимся, и попросим. В монастырь хочу уйти я, Парашенька, постриженье принять, ежели сестрица позволит.
– Не позволит сестрица да и я против. Нельзя тебе в монастырь: ты царь земли Российской, высоко взнесен. Ближе к небу. А монастырь – он ближе к земле.
Задумался Иван. Дума ему трудно давалась, потому как головою скорбен был. Долго впитывал в себя сказанное супругою. Наконец дошло. И согласился:
– Да, правда твоя, Парашенька. И сестрицы Софьи боюся – уж больно строга. Истинно говоришь – нельзя мне, доколе я царь. А ежели принять схиму? – и вопросительно взглянул на супругу.
– Патриарх не благословит и сестрица воспротивится.
– Ну, что ж делать, коль так, коли все против, коли патриарх не благословит. А патриарх – он ближе к Богу, он знает. Буду терпеть, доколе Господь к себе не призовет.
– Терпи! Господь страсти терпел и нам велел, в Евангелии сказано. Евангелие – книга святая, наставническая, как в ней писано, так и должно поступать.
– Сколь ты у меня мудра – ровно духовный отец мой. Он столь же складно говорит. Скажи на милость, откудова сия складность?
– Царица небесная меня наставляет, – отвечала царица, нимало не колеблясь. – Все от нее идет, а я и не противлюсь. Да и как можно?
– Вот видишь! – обрадовался Иван. – И я часто голоса ангельские слышу. Поют песнь херувимскую, а слов не различаю, нет. Тянут так тонко: у-у-у-у. А может, то жены-мироносицы?
– Не знаю я, болезный мой, ты слышишь – тебе и ведомо. Но только скажу – ангелы это небесные.
Хотела было добавить: к себе тебя призывают, да язык прикусила. Грех ведь. И думы у нее нечистые: рожу дитя, вот и очищусь. Потому как то будет опять дитя любви. А чистая любовь, как сказано у одного из апостолов, безгрешна. Чистую-то любовь небо человекам посылает. Все ее дочери – любовию чистою на свет вызваны. А что ей было делать, коли семя царя Ивана неплодно? Вот ведь Дунька, Петрушина жена, как с ним переспала, так тотчас и понесла. И родила ему царевича, Алексеем нареченного – в память батюшки покойного. Видела Алексеюшку – здоровенький такой младенчик. Аж завидки берут. А сестрица Софья злобствует, тычет носом: вот-де какова Дунька, царица, не то, что ты, – с маху царевича родила. А у тебя одни девки. Что ей на это скажешь? Так ведь и наказанье претерпела: первеньких Господь и прибрал. А Петруша-то у царицы Дуньки эвон какой дюжий – мужик мужиком. Взаперти не удержишь – устрояет потехи разные, наладился вот на Плещеево озеро ездить, суды какие-то строить. А мой из моленной не вылазит.
Нахлынули на царицу Прасковью греховные мысли. Сколь долго воздерживалась от любовных ласк – брюхата, нельзя.
Ежели согрешить – бабка страшила – дитя выйдет с хвостиком. А таковые прелестные сны снились. Как они с Васенькой любови предаются по-разному, то так, то этак. От сытой да бездельной жизни чего только не привидится. Иной раз такая тоска нахлынет – хоть вой. Девки ее – мал мала меньше – поначалу в радость были, а потом попривыкла и стали в тягость. Ныне мамушки ими занимаются, тешат их, игры разные затевают. Когда ей, царице, станет скуплю, и она в игры втягивается. Занятна и душе прилежна более всего Катюшка. Такая резвая, такая хохотушка, щебечет ровно птаха небесная, хоть еще слов не выговаривает. А Аннушка супится да супится, лобик морщит и то и дело хнычет. Такая бука, не приведи Господь. И в кого она такая? Неужто семя помешалось? Ведь царь тоже на нее залазил. Редко, но было. И ведь не откажешь: не простой муж, а царь.
Опять зовет в моленную. «Давай, – говорит; – вымолим у Господа и пресвятой Богородицы дитя мужеского полу. Либо, – говорит, – я сам пойду, но в два голоса лучше».
Пошла я. И вознесли мы моление Богородице утоли моя печали. Слова такие душевные, чистые, слезу исторгают:
– Прибежище наше и миру радование, богородительнице, умилосердитися и спешно благодать твою подаждь нам оскорбленным, и заступи, благая, твоя рабы… Призывающих тя, Богородице, от души неложно, во всякой скорби и в болезнех различных, и бедах литых спешно услыши теплое заступления в бедах, в печалях утешение подаждь нам наследника, дитя мужеского полу. Сколь долго и смиренно молим тя, Благая!
Умягчилась, вовсе размякла царица Прасковья. Не его то вина – моя с Васенькой. Сильно я по нем стражду, более, нежели он, вот и пересиливаю его семя. Ясное дело. И бабка Агафья на то намекала. А ведь ничего не могу с собою поделать, люблю я Васеньку страстно, без меры, и нету у меня другой отрады, кроме него. На все я готова, лишь бы не разлучали меня с ним, лишь бы видеть его возле себя ежеденно.
Знал бы царь Иван, сколь страждет его супруга, ни за что бы не поверил. Умей он читать в ее мыслях, сразила бы его кондрашка, ей-богу. Но то диво; а у него и мыслей-то своих почти не было. Вовсе пал он и духом и плотью, и все это видели. Даже жесткосердая царевна Софья жалела своего братца и стала чаще навещать его, хотя своих скорбей у нее много прибавилось и тронное кресло под нею начало крениться и описывать опасные фигуры.
– Ты, братик мой, ни о чем не печалься, – уговаривала она его, – знай себе царствуй, как можешь, Петрушку одного не оставляй, слышишь. Ты за весь род наш, за всех Милославских в ответе, в тебе едином власть их заключена.
Странно было слышать такие речи от царевны. Еще недавно мечтала она о царском венце, имя свое помещала вместе с именами Ивана и Петра, яко равноправная правительница, и вот на тебе! По-другому возговорила. Или поняла, что власть ее стала закатываться. Прежде стрельцы за ней табуном ходили, всяко ее величали, а она им бочки с брагою выкатывала да деньгами умасливала, казны не жалея. А казна и так отощала до самой крайности, какой при прежних царях вовсе не бывало. Сколь на одного князя Василья Голицына ушло – страсть! На снаряженье рати и прокорм ее, на денежные дачи, а потом на награжденья. Одному князю, другу любезному, более ста тысяч перепало. И ведь все впустую, равно как и первый княжий поход на Крым. Царь Петр, верно, все сосчитал, и потому сильно гневался на князя, не помогло ничье заступленье. Ведь пропасть денег была ухлопана впустую, как говорится, коту под хвост.
Царь Иван набрался смелости и сестрице сказал, что желает отойти от дел, пусть правит один братец Петруша, ему-де сподручней. Царевна аж побагровела вся и ногою топнула.
– И думать не смей! – рявкнула и аж закашлялась. А откашлявшись, повторила уже потише, но повелительно: – И думать не смей, слышишь!
Иван затрепетал весь, словно лист на ветру, затрепетал и, залепетал:
– Да я что… Да ведь невмоготу мне, сестрица. Должен, а невмоготу, не по силам. И Параша меня упрекает… За немощь мою упрекает…
И заплакал царь Иван. Затряслись худые плечи, задергалась голова. И возговорил сквозь слезы:
– Не жалеете вы меня, никто меня не жалеет. А я более не в силах царствовать. Не моя это доля. Я в монастырь хочу…
Обняла его царевна и аж сама слезу пустила, что с нею редко бывало – сильная она была.
– Болезный ты наш Ванюша, все мы тебя жалеем. Да что поделаешь: все мы за тобой. Не станет тебя на царстве – закатятся все Милославские. Ну потерпи, потерпи малость, ну поднатужься. Хочешь, на колена пред тобой паду?
И Софья сделала движенье, будто хочет стать перед Иваном на колени.
– Что ты, что ты, сестрица, Бог с тобою! – воскликнул он. – Не стану я проситься в монастырь. Пересилю себя.
– Ну вот и ладно, милый. А я дохтуров наших попрошу укрепить тебя настоями разными, отварами да облатками, всем, что у них есть. Оживешь ты, оправишься, право слово. Только не думай о худом и о монастыре не думай.
– Я и не думаю, сестрица, да все едино – выскакивает. Слабость такая, что неможно удержать. Знаешь, ровно вошел в меня некто серый и без моей воли мною правит.
– Нечистая сила! – испугалась Софья. – Довели тебя враги наши!
Довели, сглазили, напустили наважденье. Это все Нарышкины, их злое дело. Желают единолично править, а нас сгноить!
Глянула на Ивана и испугалась. Затрясся царь, зубы клацают. Видно, сам сильно оробел от своих слов. Да и Софья поняла, что переборщила. Принялась братца успокаивать:
– Испужался, бедный? Да нет, ты у нас чистый, святой человек. На тебе, Иванушка, благодать Божия почила. И козни врагов наших о тебя разбиваются. – И, видя, что братец все еще дрожит, добавила: – Это я так, отвратить тебя от пагубных мыслей хотела. Помни: не монах ты – царь. И весь наш царский род в тебе заключен. Милославские царствовали и будут царствовать. Сиди себе в одеждах златотканых рядом с Петрушкой на отеческом троне и головкой время от времени покачивай. Какие у тебя заботы? Более никаких. Нечего тебе страшиться да и некого. Ты царь законный, старший, избранный боярскою Думой. А правленье и без тебя сделается, люди верные да мыслительные округ тебя найдутся. А кого вперед двинуть, я тебе стану подсказывать. Ведь ты всегда меня слушался, по-родственному, как братец добрый да послушливый.
– Всегда, сестрица, всегда, – одними губами выдавил из себя Иван.
– Ну вот и хорошо. Более всего покой твоей душе надобен, вот и обрети его, яко царь истинный, державный, – продолжала уговаривать и успокаивать его Софья.
Поняла она, некий надлом произошел в нем и хрупкость его поняла. Слишком пуглив братец, ибо давно понял свою ущербность в этом мире, а скорей всего, не понял, а ощутил всем своим больным существом.
– Пойдем, братец, к обедне, – предложила Софья, желая его отвлечь и зная, что он охотно согласится.
То был верный ход. Иван оживился:
– Пойдем, сестрица, пойдем, святым угодникам помолимся, душу очистим.
Как ни хитра, ни изворотлива была царевна Софья, но все ж поняла наконец, что во многом жила чужим умом и князь Василия, и Федора Шакловитого. А ныне ощутила некую пустоту без этой опоры. Полагала она, что братец Иванушка станет ее покорными устами, что она будет влагать в него, старшего царя, все, что ей надобно. С потерею галантов-советчиков порушилась и ее уверенность. Все свои ходы на шахматной доске правления она делала наугад. А братец…
Братец оказался вовсе неспособен на роль ее уст. Да и вообще был ни на что не способен. Прежде это как-то до нее не доходило – были другие, надежные уста, – а вот сейчас наконец дошло. И оказалась она в полном проигрыше.
И меж стрельцов – надворной ее пехоты – не оказалось у нее надежной опоры. Выслушивали они ее сетованья равнодушно, разве выкрикнет кто-нибудь: «Не бойсь, государыня царевна, не выдадим!», а остальные молчат либо бурчат что-то невнятное. Более того, настояли они на выдаче Шакловитого, и сами же его с его сообщниками и повязали. И осталась она одна. Одна-одинешенька. А теперь стало ей наконец ясно, что и за братца, царя Ивана, не спрятаться, как прежде бывало. Нет у нее опоры, нету. Земля под ногами зыблется, вот-вот поглотит.
И царица Прасковья оказалась коровою. Рожает одних девок. Четырех народила, двоих, правда, Бог унес, туда им и дорога, прости Господи; царевен ныне пруд пруди. Вот кого-то под сердцем носит. Да и хоть бы царевича, все равно поздно, поздно. Петрушка вот успел двух понастряпять: Алексея, здоровенького, да Александра. Сей последний, правда, не жилец оказался, Бог прибрал.
Пробовала стрельцов да жильцов пугать: не станете за над с братцем стеною, то покинем мы царство да пойдем скитаться по белу-свету, к иноземным королям, искать у них защиты от Нарышкиных да от вас, изменщиков. А им хоть бы хны. Один даже буркнул что-то вроде: мол, катись горошком с крутой горушки.
Крута горушка власти, крута стала, не то, что прежде. Нету у нее более сил взбираться на нее. И такая слабость, такая неуверенность нахлынула, какой никогда не знавала прежде. «Что это со мною? – думала она. – Неужто от братца передалось?!» И стало ей жаль и себя, и братца. И сызнова непрошеные слезы выступили на глазах – то были женские слезы, каких у нее прежде не бывало, потому что характер у нее был сильный, не уступавший мужскому.
А царица Прасковья забавлялась в эту пору с шутами да с карлами, много смеялась их проделкам, потому что сказывала ей бабка Агафья, что веселие надобно младенцу, который зреет у нее в чреве. И он-де там станет веселиться, а от веселия человек здоровеет. Отошел от обедни, присоединился к ней царь Иван. Но как ему тягостно было глядеть на ужимки да прыжки всей шутейной братии, то и пребывал он в тягостном раздумье, как всегда в последнее время.
Сестрица Софья полагала, что братец ее отворотился от мысли о монашестве, а она крепко в нем засела. И каждое посещенье храма либо моленной укрепляло ее в нем. Напугала его царевна, верно. Но за обеднею испуг вовсе прошел, и прежнее желанье отойти от мира с его суетой и обязанностями вернулось. Ему хотелось теперь лишь одного: покоя и уединения в келье чернеца, наедине с иконами и огоньком лампады, всегда действовавшим на него умиротворяюще.
В покоях у него было, как в келье, и лампады были, и дух ладанный. Но кругом вертелось столь много челяди, целый двор, человек с четыреста: постельники и окольничие, кравчие и оружейники, сокольники и стремянные, жалованные и услужающие, что у него от всех них началось в голове круженье, лица мельтешили – не упомнишь, кто ближний, а кто нет. Суета сует, все суета и томление духа, как сказал библейский царь Соломон.
Не мог царь Иван всего этого вместить – голова разрывалась оттого, что пухла, пухла, пухла. Иногда ему хотелось возопить: зачем вас так много! И разговоры все какие-то непонятные, жужжанье – жжу, жжу! Нету сил терпеть! «Зачем мне это все, зачем, – думалось ему. – Хочу покоя, тишины, чтоб слышать шуршанье ангельских крыл. Тихое, благостное их пение. И чтоб не лезли все эти услужающие, облепившие, как навозные мухи».
Царь Иван понял наконец, кто они все – мухи! И захотелось ему смахнуть их, чтоб улетели и оставили его. «Вот дождусь родин, – думал он, – погляжу на дитя, оно ведь мое дитя, мое с Парашей, и тогда уж непременно уйду в монастырь. Подалее отсюда, где потише, на Бело-озеро. Сестрица Софья не позволит, а я все едино – уйду!»
И вдруг представилась ему сестрица черной паучихою! Оплела паутиною его, всех, Парашу, бьются все они, бьются, а паутина навилась на руки, ноги, на все тело и липнет. И таково явственно представилось, что он даже испугался, – уж не помраченье ли ума на него нашло, не задремал ли он ненароком и во сне привиделось. Тряхнул головою, встрепенулся – отошло.
Фу ты, что это со мною? Наважденье адово? Так явственно представилось, как мухи, сотни мух жужжат, бьются в паутине, а она крепкая да липучая – не пускает. И мы с Парашей. И дочки наши Катюшка да Аннушка. А ведь оплела меня сестрица, оплела и не отпускает. Но я все едино выдерусь! И это проклятое жжж-жужжанье не будет более тиранить уши – день-ночь, день-ночь…
Все жалели царя Ивана, а более всех его царица. Беззлобный ведь он, смирный, ничего не видит; ничего не слышит, ее в постелю не зовет и к ней не идет. Сидит как истукан на троне, а за него Петруша говорит и правит. Советники Ивановы, боярин князь Прозоровский и иные, только рот раскроют, а Петруша уже по-своему решит. Ну да, за его спиною дядька князь Борис Голицын, умен да хитер, коли Петруша затруднится, тот сейчас ему на ухо шепнет, что надобно, – и решено. А Иван всё согласно головою кивает: стало быть, будь по-Петрушиному.
А она, царица, со своим мил-дружком обнималась в башне, а кроме объятий да поцелуев ничего более нельзя было. Бабка Агафья ей строго-настрого наказала, чтоб и думать не смела. Прикладывала ухо к брюху и радостно так молвила: «Сучит ножонками-то, стучится, на свет Божий торопится».
Резвое дитя было. Прасковья уж чувствовала его нетерпенье. Толчки были с каждым днем все сильней, и царица не знала, радоваться ли ей, либо озабочиваться.
– Может, срок вышел, Агафьюшка?
– Коль срок выйдет, оно потребует. Уж будто сама не знаешь – не отвертишься!
– А кто там? – простодушно спросила царица.
– Я так думаю, что ты со своей тропки не сойдешь – сызнова девку принесешь.
– Что же это? Ведь у Богородицы-заступницы просили сыночка, с истовостью. Неужли не вняла?
– Поменее любила бы своего Васютку, он бы семенем превозмог, и мужика бы родила.
– Да как же, Агафьюшка, поменее! Вся моя отрада в нем, все счастие.
Схватки начались в три часа пополудни. Царица только что откушала – Бог ее аппетитом не обидел, однако почувствовала, что перебрала. И тут живот схватило и стало забирать все пуще и пуще. Велела кликать бабку Агафью. И уж до ее прихода стало ясно – началось.
– Ну что, сердешная, идет? Давайте-ка лохань теплой воды да простынь чистую, как снег.
Бабка повелевала, а царица стонала. Все громче в громче.
– Ой, Агафьюшка, невмоготу мне.
– Пошло… Потужься, государыня. Ну вот – идет. Сичас я его за ноженьки ухвачу. Иди, крошка, иди, – приговаривала она любовно. – Вот и тельце показалось. Сказывала я – девка, девка она и есть.
Ловкими, привычными руками она обрезала пуповину, окунула дитя в лохань, сняла послед и укутала пискнувшую девку в простынку.
– С дитем тебя, государыня царица! Здоровенька да пригожа.
Вызвала комнатную девушку и велела доложить окольничему царя, что царица благополучно родила девочку.
Радоваться ли? Куда их, царевен, девать? Ни замуж выдать, ни за море отправить. Солить, что ли?
Конечно, царь Иван возрадовался, то царица родила, но ему уж было все равно: сын ли, дочь ли. Он думал о монашеском чине и мыслию и плотью готовился к нему. Нахлынула на него решимость жить по своему уставу, без чьего-либо указа.
В последний раз, как призвали его к трону и напялили царские одежды, он после всех церемоний – а принимали персидского посла – отозвал братца Петрушу в сторону и поведал ему:
– Не обессудь, братец, но я тебя покину. Навсегда. Невмоготу мне здесь сиживать. Не гожуся я в цари.
Петр смотрел на него с недоуменьем. Недоуменье быстро сменилось жалостью. Нет, не сожаленьем, а именно жалостью. Он спросил:
– Сам надумал?
– Сам, сам! – торопливо откликнулся Иван. – Сестрица Софья против, запретила, а мне невмоготу более.
– Ну да, она тобою прикрывается, – усмехнулся Петр. – Да уж долее терпеть не станем сие зазорное лицо. – И, помолчав, спросил: – А что делать станешь?
– Схиму приму. Из мира уйду. Невмоготу мне.
– Что ж, приневоливать не буду. Да и кто может? Царя-то? Царь – сам себе господин. Он волен поступать токмо по велению Господа. И более никто над ним не властен. И сестрицы не опасайся – укоротим ее. И место ей уготовлено. В Девичьем монастыре. Она ведь у нас девица на выданье! – Сказал и криво усмехнулся: – Девица! Токмо с женишками ей не повезло. Один – без головы, а другой – в Пустозерске.
– Братец, дочь у меня родилася…
– Таровата твоя царица на девок, поздравляю. Что ж, был восприемником Марьи, Федосьи, Катерины, явлюсь и ныне в Чудов монастырь крестить новорожденную. Как решили назвать?
– Парашею, Прасковьин ныне день, великомученицы Параскевы Пятницы, не отреклася от Христа, усекли ей за это голову.
– Будет у тебя, братец, две Параши. Экое богатство! Тетушку Татьяну Михайловну звал ли?
– Звал, звал. Она ведь вместе с тобою дочек моих принимала.
– Тетка Таня у нас первая из теток, – подтвердил Петр, – люблю ее.
– И я люблю, – согласился Иван. Он любил согласие и охотно соглашался со всеми и во всем.
Наступил год одна тысяча шестьсот девяносто шестой – год тридцатилетия царя Ивана. Он по-прежнему писался царем во всех грамотах, однако трон его пустовал. И порфира красного атласу с горностаевым подбоем пылилась в забвенье, и к ней уже подбиралась моль. Рожден он был 27 августа, а год только начинался. И начало его знаменовалось, как обычно, Крещеньем и хожденьем на Москву-реку к проруби-иордани.
Ждали обычных об эту пору крещенских морозов, а Илья-пророк наслал дождевую тучу с молоньей и громом. Экое чудо чудное!
Царь Иван ходил со всеми на иордань, на водосвятие, принял благословенье от патриарха Иоакима, а когда полил совершенно по-весеннему дождь, сильно промочил ноги. И простыл. Стал кашлять да чихать, сделалась хрипота в горле.
Царица Прасковья встревожилась. Послала за доктором. Доктор прописал теплое питье, чай с малиной – словом, все обычное в таких случаях. Бабка Агафья, узнав, что царь недомогает, заявила:
– Напрасно дохтура звали. Я его, касатика нашего, благоверного государя, живо на ноги поставлю.
И стали выпаивать Ивана бабкиными травами с липовым цветом. И ожил он.
Чрез две недели служили панихиду по царице Наталье Кирилловне, почившей в цветущих летах, сорока трех лет. И царь Иван преклонил голову; еще чрез неделю праздновал именины старшенькой сестрицы своей Марьюшки. А после обедни потчевал гостей винами и водками.
Прошло еще три дня. 29 января, после трапезы, он неожиданно завалился на правый бок и опочил в третьем часу пополудни.
Спустя шесть недель схоронили царя Ивана Пятого рядом с гробницею брата Феодора в соборе Михаила Архангела.