Текст книги "Иван V: Цари… царевичи… царевны…"
Автор книги: Руфин Гордин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
– Я говорил об этом моему патрону, предрекая провал его усилий. Но он беспочвенный фантазер, подогреваемый столь же беспочвенными надеждами и оказавшимися в его руках большими деньгами. А деньги, как известно, строят не только замки, подобные шведскому, но и воздушные замки.
Маркиз был настроен благодушно. Отчего бы нет? Он был устроен, почитаем, обеспечен. Будущее не страшило его. Мое же будущее представлялось туманным. Каково мое предназначение в этой жизни, где я в конце концов преклоню голову?
Я был молод, крепок, довольно-таки самонадеян, кочевая жизнь была мне по нраву, несмотря на все ее трудности, опасности и непостижимую медленность передвижения. Нетерпение, свойственное молодости, гнало меня вперед и вперед. Я торопился жить. Торопился видеть, чувствовать, надеяться и познавать мир.
– Долго ли мне дожидаться письма-послания от имени короля, как вы полагаете? – полюбопытствовал я, когда мы перешли в кабинет маркиза. – И будет ли око благоприятным?
– Предоставьте это мне, я обо всем позабочусь, – отвечал он. – Им решительно все равно, что будет содержать эта бумага, лишь бы дать о себе знать. Тетя паче подпись короля-мальчишки ни к чему не обязывает. Он уже научился подписывать бумаги не глядя, и это занятие доставляет ему удовольствие. В его возрасте марать бумагу – безразлично, как и чем, – рисунками или подписью – доставляет удовольствие. Со своей стороны, я дам вам письмо к мсье Кольберу. После смерти кардинала Мазарини он пользуется большим влиянием у короля и может склонить его прислушаться к призыву вашего патрона. Хотя его величество Людовик Четырнадцатый после кончины кардинала сильно воспрял. Он уже успел упиться властью и даже провозгласил, как говорят, «государство – это я». И не морщится, когда придворные льстецы называют его «король-Солнце». Хотя, по правде сказать, он не светит и не греет. Но, однако же, быстро восходит; а с ним и Франция. Наша армия стала при нем едва ли не самой сильной в Европе, а науки и искусства задают тон.
– А что господин Кольбер? – поинтересовался я.
– О, вот это истинное светило, поднявшееся из низов, – он всего лишь сын купца. Но какой ум, какая проницательность! Кардинал Мазарини возвысил его, а перед смертью сказал королю, что видит в нем своего преемника. «Жан Батист достоин занять мое место», – сказал он. Это без преувеличения финансовый гений, он наполнил пустую казну и вообще заставил французов поверить в величие нации.
– Примет ли он меня? – засомневался я, слыша такую аттестацию.
– С моим письмом? О, не сомневайтесь. Он доступен и прост в обращении, как выходец из простонародья. В нем нет дворянской спеси. В нем – достоинство человека, выбившегося из низов к вершине власти благодаря своим способностям. Правда, он чересчур прямолинеен, и некоторые принимают это за гордость. Но он просто говорит то, что думает. Согласитесь, это достоинство, которого лишено большинство сильных мира сего.
– Пожалуй. – Я уже мог предвидеть, какой прием окажет мне министр и как ответит на послание моего патрона.
– Скажите-ка без утайки, – неожиданно обратился ко мне маркиз, – отчего мне кажется укороченным ваш нос? Это природный дефект?
Я отвечал с полной искренностью:
– Претерпел наказание: нос был урезан. А восстал я против произвола господаря княжества Молдавии Штефаницы. По молодости лет и по свойственному молодости легкомыслию я присоединился к боярам, желавшим ограничить его непомерную жадность и столь же непомерную глупость. Оправившись после столь унизительного наказания, я бежал в соседнее княжество Валахию, а оттуда уже с дипломатическим поручением и урезанным носом – в Константинополь. Так начались мои странствия. А что, сильно бросается в глаза?
– Заметно. Однако же можно принять и за врожденный дефект. Могу сказать, что облик ваш, как это ни странно, почти не пострадал.
– Мне это уже говорили. Заросло. Мой духовный отец и покровитель патриарх Досифей призвал константинопольского еврея-целителя. Он дал мне глиняный сосудик с волшебной мазью и велел мазать ею по утрам оконечность носа. И вскоре грубый шрам исчез, и нос даже как бы обрел естественный вид.
– Да, варварское наказание.
– Я был последним. Сатрапы Штефаницы, как мне показалось, пожалели меня уродовать. А некоторым они просто снесли носы.
При воспоминании об этой экзекуции меня передернуло. Маркиз заметил это и переменил тему. Лакей внес поднос с дымящимся кофе. Этот напиток входил в моду в Европе. Он был заимствован у турок.
Маркиз нравился мне все больше. Токи взаимной симпатии пронизали нас. Во французе было прирожденное изящество: в овале лица, обрамленного аккуратными бакенбардами, в серых глазах, источавших ум и дружелюбие, в самом голосе, мягком и доброжелательном.
Я медлил расставаться с ним. Да и он уговаривал меня не спешить.
– Зачем? Вас гонит любопытство?
– Сказать по правде – да, – отвечал я. – Но и нетерпение.
– Что ж, я могу понять. Молодость нетерпелива и жаждет новизны. В Париже вас ждет очарование – Версаль прекрасен! И одновременно разочарование – неуспех вашей миссии.
– Я готов ко всему. Отказ меня не разочарует. Я буду жалеть лишь об одном: судьба не сведет нас более.
Лицо маркиза омрачилось.
– Вы не вернетесь в Стокгольм?
– Зачем? Я должен доложить своему патрону. Впрочем, и в этом нет нужды. Я отправлюсь к моему покровителю, иерусалимскому патриарху Досифею, а по дороге загляну в родные края. Хотя и в этом не очень-то уверен. Мне нужно прибиться к своему берегу.
– Каков он, этот берег?
– Я хочу заняться переводом облюбованных мною книг на греческий и молдавский, книг священных и светских. Патриарх благословил меня, ибо почитает весьма способным к этому.
– Завтра вы получите письмо к Кольберу и послание шведского королевского двора на имя короля Людовика, – отвечал он со вздохом.
Мы распрощались со всею сердечностью и взаимным сожалением.
Неожиданное и редкое дружество соединило нас для того лишь, чтобы столь быстро разъединить.
– Потерь в нашей жизни больше, чем обретений, – грустно заключил маркиз.
Я успел узнать это, не успев как следует определиться в этой жизни. Мой опыт был невелик, но разнообразен и многолик. Я устремился в путь, толком не зная, что меня ждет, с великою самонадеянностью молодости. Я верил в свою звезду. Я был смел и устремлен в будущее.
Маркиз доставил меня в порт в своем экипаже. Среди множества судов под разными флагами мы отыскали французский бриг, на котором гордо реял штандарт с тремя королевскими лилиями.
Маркиз представил меня капитану, сказав, что я везу дипломатическую почту без знания французского языка. Капитан не выразил ни удивления, ни сожаления. Он был доволен: получил свои ливры, щедро отваленные мною.
День выдался погожий. Серая дымка, застилавшая горизонт, мало-помалу рассеялась. Море милостиво колыхалось, и судно равномерно терлось кормою о причал, издавая при этом глухое поскрипывание. Эти монотонные звуки действовали завораживающе.
На набережной было людно и тесно от бочек, ящиков, тюков, меж которыми с трудом лавировали повозки и пешеходы. То и дело из плотного строя судов отделялось какое-нибудь одно с воздетыми к небу парусами. Его место почти тотчас же занимало крейсировавшее поодаль и дожидавшееся своей очереди. Таких очередников было немало и кто половчей и маневренней успевал первым, порою беззастенчиво оттирая соперника. Благо скорость была невелика и столкновение ничем серьезным не грозило.
Было что-то лебединое во всех этих маневрах белокрылых судов, словно стая собиралась взлететь и соединиться где-то там, в голубом небесном просторе, смыкавшемся на горизонт те с таким же беспокойным морем. В небе плыли свои птицы и свои караваны небесных кораблей, столь же степенные и неторопливые, как морские.
На бриге началась суета, как всегда бывает перед отплытием. Слышались гортанные слова команды. Матросы тянули шкоты, готовясь ставить паруса.
Я стоял на шкафуте [6]6
Шкафут – часть верхней палубы на носу судна.
[Закрыть], прислонившись к борту, и провожал глазами маркиза, воздевшего руки в знак прощания. Было грустно и томительно: неожиданно обретенная дружба распалась без надежды когда-нибудь возобновиться.
Но вот береговой ветер наполнил паруса, и бриг словно бы вырвался из строя. Прощай, Стокгольм, прощай, Швеция, прощай, Арно де Помонн!..
Господи, до чего ж томительно влачилось наше плавание! Я был заточен среди безгласных людей. Мне не с кем было перемолвиться словом. Мы не понимали друг друга. Только в портах, куда мы приходили, я мог развязать язык.
Все это время я не расставался с аккуратной греческой Библией, откуда черпал утешение в своих невзгодах и печалях. Я было стал перелагать ее на молдавский язык – язык отчего края. Но перо норовило выйти из подчинения. Иной раз оно описывало нечто, отдаленно напоминавшее буквы кириллицы. И я оставил свои попытки.
Спустя месяц и восемь дней мы ошвартовались в порту Гавра. Какое счастье ощутить под ногами твердую землю! В почтовой карете, направлявшейся в Париж, нашлось место. В Париж, в Париж! Всадники, экипажи, странствователи – все стремились в Париж. Он втягивал в себя тысячи людей.
Мое нетерпение было вознаграждено. Наконец я в Париже. Великий город! Прекрасный и зловонный. Наемный экипаж с трудом пробирался по улицам, заваленным нечистотами. Но королевская дорога в Версаль была расчищена.
В приемной у могущественного министра королевского двора Кольбера было многолюдно. Пришлось прождать несколько часов. Я уж было отчаялся, как секретарь выкликнул мое имя.
Кабинет подавлял своими размерами и роскошной отделкой. Стены были увешаны шпалерами дивной работа, изображавшими сцены королевской охоты. Я был подавлен и не сразу подошел к столу.
– Глядите, глядите, – поощрил меня господин Кольбер, не отрываясь от бумаг.
Я продолжал озираться, как должно провинциалу, попавшему в королевские апартаменты с их роскошью. Наконец хозяин кабинета закончил чтение. И заговорил со мною довольно сухо.
– Вы обращаетесь к его христианнейшему величеству моему королю от имени низложенного князя. Уже одно это заставляет меня пренебречь вашими бумагами. Маркиз, мой друг, поступил опрометчиво, вступаясь за вассала турецкого султана, похитившего вдобавок его казну. Так что ступайте своей дорогой, сударь. То, что вы замыслили, фантастично, даже если бы ваш повелитель был в силе.
Я был смущен и поспешно откланялся. Бедный богатый Георге! Я предостерегал его. Воздушный замок, который он столь ревностно возводил, рухнул, а капитал легкомысленно расточил. Легко достался и без денег остался.
Я положил известить его письмом, а самому податься в Константинополь к моему другу и покровителю патриарху Досифею. Путь предстоял нелегкий, но я был бодр и самонадеян. Молодость всегда самонадеянна: впереди – целая жизнь. Правда, она полна опасностей и неожиданностей. Но я верил в свою звезду. Господь надо мной, его соизволением я благополучно достигну цели: где пешком, где верхом, где в крестьянской повозке, где в утлом челне, где в паруснике.
Прощай, Париж, роскошный и зловонный!
Глава первая
Патриарх Досифей
И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб, и не у разумных – богатство, и не искусным – благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени…
Книга Екклесиаста или Проповедника
Патриаршее подворье располагалось в квартале Фанар. Он был населен греками, потомками византийцев, кои прозывались фанариотами. Все они исповедовали православие, зародившееся в великой Византии и привезенное на Русь, равно как на остальные славянские племена и народы.
Минуло два столетия с тех пор, как Царьград-Константинополь стал столицей воинственной Османской империи и был переименован в Стамбул. Но для всего христианского мира он по-прежнему оставался Константинополем, изначальной его колыбелью, градом святых Константина и Елены, с величественными памятниками – немыми свидетелями былого блеска и могущества христианской Византии.
Константинополь по-прежнему почитался резиденцией вселенского патриарха. Чья духовная власть распространялась на величайшие святыни Святой Земли – Палестину и Иерусалим. Ими завладели турки, обратившие их в источник дохода. Патриархия должна была уплачивать султану и его чиновникам ежегодную подать.
Паломники притекали в Иерусалим нешироким ручьем – слишком велики были тяготы и опасности пути. Они были бедны – с них нечего было взять. Оставалась христианская Европа с ее государями, представленными своими послами в османской столице. Их доброхотные даяния и шли в уплату дани за Святую Землю.
Потому иерусалимский, он же по старой памяти и вселенский, патриарх утвердил свою резиденцию в Константинополе – городе огромном, богатом, шумном и многоязыком, где сходились дороги великого множества караванов, кораблей и путников. И капала, капала, капала лепта в копилки черноризцев, сновавших меж них с гортанными призывами на многих языках и наречиях: «Жертвуйте, благоверные, на святые места. Жертвуйте на содержание гроба Господня и других святынь в Палестине во имя Иисуса Христа!»
Жертвуйте и воздастся! Грош к грошику, монетка к монетке пойдет в уплату восьмидесятитысячного долга туркам за Святую Землю. Султан и его чиновники жадны и корыстолюбивы. Они безбожно доят свою райю. «Райя» в переводе значит «стадо». Турки именовали стадом все покоренные народы. Морея, как именовались в ту пору Греция, Болгария, Сербия, Валахия, Молдавия, Армения, Грузия, Египет и другие земли – все платили дань завоевателям.
Патриарший престол в Константинополе занимал тогда молодой, энергичный и распорядительный Досифей, в миру Нотара. Был он пышнобород, а потому и благообразен. Лишь глаза, лучившиеся молодым огнем, выдавали его возраст. Да голос – чистый, звучный, без старческой хрипотцы, слагавший речь твердую и ясную. И еще, пожалуй, порывистость движений, не стесняемая пышными патриаршими одеждами.
Он мог пуститься вдогон за молодым служкой, подбирая позы рясы, либо с увлечением играть в бабки, в кости, в лапту. Но, правда, только со своими подначальными. С притекавшими на подворье паломниками он был строг и велеречив, равно как и с послами иноземных государей и с чиновниками Порты – турецкого правительства.
Большую же часть времени он проводил в уединении, предаваясь размышлениям и чтению. Он был весьма начитан. Но не только богословскими сочинениями. В обширной библиотеке поселились греки, римляне, арабы, евреи: Платон, Аристотель, Плутарх, Светоний, Аристофан, Лукиан, Ибн-Сина, Аль-Газали, Спиноза… Занимали его и сочинения европейских вольнодумцев. Он не скрывал своего восхищения Эразмом Роттердамским, его «Похвалой глупости», а также веселым французским охальником Рабле. Не гнушался он и книгами вольномыслящих философов, отрицавшими божественность Вселенной, говоря:
– Для того чтобы опровергать врагов всемогущества Божьего, надобно знать, каково они мыслят.
Еще одним местом отдохновения был маленький садик с журчащим фонтаном, осыпавшим цветы алмазными брызгами. Патриарх считал, что человек обязан в трудах возделывать землю, которая его носит и кормит. И обычно препровождал свои досуги среди растений в покойном плетеном кресле, возле которого стоял круглый столик с шербетом и непременной чашечкой дымящегося кофе. Это были часы покоя и созерцания. Он наблюдал беспечную суету муравьев, шмелей, пчел, прерывистый полет и порханье бабочек, берущих свой взяток в чашечках цветов…
«Как прекрасен мир под голубым небом, какая гармония разлита во всем во благо и прославление Господа, творца всего сущего, – размышлял он. – И лишь одно его создание нарушает эту благостную гармонию. Оно погрязло в грехах, это создание. Имя ему – человек.
От него, от человека, – вся мерзость на земле. И никакою молитвою, никакими обращениями к Господу, созерцающему с горных высот эту мерзость человеков, ее не искоренить. Войны и братоубийственные побоища, разбой и рабство, обман и клятвопреступления с именем Бога на устах – вот что привнес человек своим появлением на земле. Разве звери и птицы, все иные бессловесные твари способны на такое? Нет, только лишь человек! Отчего же Господь не вмешается, не искоренит; наконец, не разразит? Отчего не наделил силой и властью своих земных слуг предотвращать зло? Оттого ли, что и они сами, эти служители, погрязли во зле и лжи, что среда них много самозванцев, возлюбивших легкую жизнь под пологом святости?»
Мысли эти не раз приходили к нему, бередя и тревожа совесть, – самое легкоранимое и уязвимое чувство. А что он мог? В этом развращенном мире людей? В меру своих слабых сил он старался сеять добро. Но всходы… Они были слабы и хилы. И порой у него опускались руки…
Невеселы были эти размышления среди благостных даров природы. Слабый ветерок трогал листы своими невидимыми перстами, бережно клоня головки цветов, бабочки в трепетном полете стремились найти пристанище, дабы отведать нектара, вода в маленьком бассейне едва колыхалась. Он глянул на небо: белый караван облаков затягивал серый испод. «К ночи соберется дождь», – подумал Досифей.
Его размышления прервал служка, осторожно приблизившийся к нему.
– Чего тебе? – недовольно спросил он. – Ты нарушил мой запрет.
– Там человек, кир [7]7
Кир – господин.
[Закрыть]Досифей. Он настаивает…
– Кто таков?
– С виду странствующий монах, оборван и изможден. Утверждает: ваша святость будете рады ему. Досифей пожал плечами.
– Ладно, впусти его.
Калитка скрипнула. На пороге стоял незнакомец, чья густая и спутанная растительность скрывала лицо, а рубище едва прикрывало тело.
– Кто вы такой и какая нужда привела вас?
– Кир Нотара, немудрено, что ты не узнал меня…
Досифей всплеснул руками и привстал со своего сиденья.
– Николай! Неужто?! Но в каком виде! Что с тобой?! Где тебя носило?! Но нет; должно привести тебя в человеческий образ.
С этими словами он дернул за шнур, висевший позади кресла, и почти тотчас явился служка.
– Пусть войдет отец ключарь, но прежде скажи, чтобы приготовили баню.
Ключарь не помедлил явиться.
– Что повелите, святейший отче?
– Этого человека надобно отмыть, постричь и одеть, а его лохмотья сжечь. Ступай за ним, Николай, – обратился он к пришельцу. – Да воротись побыстрей. Я жажду услышать твою повесть.
Тот, кого звали Николаем, вернулся преображенный. Патриаршие банщики изрядно потрудились над ним, снимая слой за слоем. Он оказался светлокож, с чертами правильными и освеженными. На благообразном лице с коротко подстриженной бородкой и пушистыми усами нос казался несоразмерно коротким, но это не портило облика. Его умастили благовониями и облекли в рясу черного бархата.
– Ну вот, наконец-то! Теперь ты прежний Николай Спафарий, с которым я хлебал из одной чаши в римской коллегии, с которым спорил до хрипоты об ипостасях веры, бродил по языческому Колизею и испытывал трепет под сводами собора святого Петра.
– Да, а ты забыл, как мы попивали красное винцо в тратториях и заглядывались на гетер?
– Увы, я ничего не забываю, в том числе и о грехах нашей молодости. Надеюсь, я успел отмолить их.
– Ты успел взлететь так высоко благодаря своим молитвам, а вот я… Мне было не до молитв, а потому я как был бродягой, так и остался, – грустно закончил Николай.
– Да, Господь был ко мне милостив, хотя вряд ли внял моим молитвам. Прилежание, благочестие и случай, да случай, возвели меня на патриарший престол. Уверен: ты сам испытал волю случая в своей судьбе. Или то божественный промысел? То, что мы в своей закоснелости приписываем случаю.
– Ты прав, кир Досифей. Случай играл в моей судьбе едва ли не главную роль.
– Вот видишь. Я все-таки склонен называть это божественным промыслом, на худой конец – провидением, что, в общем, одно и то же.
– Мы оба были посвящены в дьяконский сан, однако ты взошел на Вершину, а я как был, так и остался внизу, – не без горечи заметил Спафарий.
– Сказано: всякому овощу свое время. И твое время придет, Николай. Но я полон нетерпения услышать твою повесть.
– Ох, кир Досифей. Испытал я голод и холод, хватку разбойников и неправедный суд, обман и предательство, буйство стихий на земле и на море. Но горше всего – злоречие и неблагодарность человеков. Божьи дети, они забыли Бога.
– Всяк это испытал, и я тоже, – откликнулся патриарх. – Хуже всего вот что: Божье имя служит щитом клятвопреступникам.
– Объездил, обошел, проплыл полсвета. Сносил пять пар башмаков, сбросил три смены изношенных одежд. Заглянул в родные края в надежде на благие перемены. А там все то же: отуреченные бояре бесчинствуют, обирают народ, господарь выколачивает дань, дабы мошну набить и турок умаслить.
– Слыхал я, что ту дань взимают не только деньгами и плодами земли, но и детьми – дань кровью.
– И это есть. Старинный обычай. Увозят детишек под стоны и плач матерей, хотят воспитать из них цепных псов султана – янычар.
– Покамест здесь твоя приставь. Займу тебя переводами отцов церкви – блаженного Августина, Франциска Ассизского.
– Франциск – юрод. Он – пустосвят, – возразил Николай.
– Гм… Может быть, может быть. Ну тогда «Шестоднев» Василия Великого.
– Достойно есть! И Августина – «О граде Божием» и «Исповедь» – душеполезное чтение.
– Согласен, – кивнул Досифей. Но лицо его неожиданно омрачилось. – Заботы гнетут. Вот ты говорил – дань. Турка обложили святые места данью. Накопилось долгу – восемьдесят три тысячи левков. Где взять – ума не приложу. А они как с ножом к горлу – плати! Пущусь с сумою к христианским государям – сбирать доброхотные даяния. Более всего надеюсь на благочестивейшего государя всея Руси Алексея Михайловича. Он щедрый жертвователь на церковные нужды.
– Громадные деньги. Сберешь ли?
– Надеюсь. Но вот другая докука. Созываю я в Иерусалиме Собор для составления и утверждения православного исповедания веры. Много ныне разномыслия, много суетных толков. Надобно твердо стоять на незыблемых догматах церкви нашей. Съедутся все иерархи, а я погрязнул в денежных заботах. Избегнуть их неможно.
– То достойные заботы, – поддержал его Николай.
– Разумеется. Но ведь я все деньги из патриаршей ризницы отдал на выкуп христианских пленников. Рабов то есть.
– И се благое дело. Воздастся!
– Э, жди когда еще.
– Господь вонмет, и деньги притекут, – продолжал утешать его Николай.
Здесь, в Константинополе, патриарх Досифей жил как бы со стесненным дыханием. Каково сознавать, что некогда отсюда воссияло солнце христианства, а ныне эти священные камни попирают слуги ислама, враги креста. Великий город был полон святынями – храмами, обращенными в мечети.
Святая София – Премудрость Божия, святая Ирина, церкви Божие матери Всеблаженнейшей, Пантократера – Вседержителя, святого Феодосия, святых Сергия и Вакха и множество других. Со стесненным сердцем проезжал патриарх мимо. Все вопияло, память о славном прошлом не желала умирать. И его, как и весь христианский мир, поддерживала вера, что настанет год, и Константинополь будет возвращен в лоно христианства, а над куполами церквей снова восстанут кресты.
Пока же христиане – греки и армяне, – как и другие народа, пребывали в унижении. Они были, как сказано, райей – стадом. Пастухи – турки – стригли всех иноверных, стригли свое стадо и приносили в жертву пасомых. Господ было множество – паши, беи, имамы, аги, бейлербеи, и все тянули руки: дай, дай, дай! Гони куруши, левки, пиастры, гони шерсть, мясо, мед, зерно… Все, что рождает земля и труд подневольных людей – рабов. Череда налогов растет. И уже есть налоги на зубы, на воздух, на воду…
Мир стоял на насилии. И так было от века. И никто и никогда не пытался изменить это. Установления веет религий гласили одно, они провозглашали незыблемые истины: все равны перед Богом от рождения до смерти. Но эти истины попирались теми же служителями Бога, не говоря о простых мирянах.
– Как грустна жизнь, – заключил Досифей. – Я тружусь во имя справедливости, а она не приближается, а отдаляется. И порою мне становится жаль моих усилий, уходящих, как вода в песок. Не внемлет; видно, мне Господь.
– Нет, кир Досифей, имя твое не сотрется в веках, ибо память о добрых делах, об истинных подвижниках церкви не умирает, – убежденно проговорил Спафарий.
– Э, все тленно, и человек – игралище судьбы, – махнул рукой патриарх.
Он дернул за шнур и тотчас явившемуся служке велел запрягать свою двуколку – единственный дозволенный ему властью выезд. Для турок его высокий духовный сан ничего не значил. Он был духовным главою неверных, а потому ему разрешался экипаж об одном животном и двух колесах. Меж тем духовный пастырь турок шейх-уль-ислам выезжал в экипаже о шести животных в сопровождении почетного эскорта и скороходов.
– Отправляюсь в Порту: просить об отсрочке дани – казна пуста.
– Да сопутствует тебе удача, святейший патриарх!
Николай отправился в свою келью. В патриархии, как было сказано, скопилась богатая библиотека, и он решил воспользоваться ею для совершенствования в арабском, в коем был нетверд. Его привлекали сочинения арабских мудрецов. Он находил в них раскованность и свободу взглядов, чуждую его единоверцам.
Впрочем, они так же блуждали в поисках счастья и гармонии. Но порою судили здраво и смело. Он взял с полки фолиант, содержавший труды Абуль Валида ибн Рушда. Оказалось, он отрицал бессмертие души, возможность воскрешения из мертвых.
«Что думают философы о существующем мире? – вопрошал его халиф. – Вечен он или же имеет начало во времени?
От этого вопроса объял меня страх, – признавался ибн Рушд, – и я стал искать предлога, чтобы на него не отвечать».
Он был трезв в своих взглядах на мироздание, а потому и откровенен. И не опасался этой откровенности. Мудрец призывал правоверных возвратиться в добродетельный град, где нет ни насилия, ни обмана, ни лжи. Но, оказалось, он и сам не знал, где находится этот град.
«Мы не найдем, – писал ибн Рушд, – ни одного божественного законоположения без того, чтобы оно касалось не только мудрецов, но и всех без исключения людей. И поскольку счастье может быть достижимо не только малой кучкой людей, оно должно распространяться на весь народ».
И это утверждал мыслитель пять веков тому назад!
Николай стал выписывать мысли и афоризмы арабского мудреца. «Всякий пророк – мудрец, но не всякий мудрец – пророк». Или: «Полное познание Бога возможно только через познание всего сущего». Ибн Рушду были знакомы сочинения. Платона и Аристотеля, он вообще был широко образован, а потому и мыслил широко, что казалось Спафарию удивительным для столь отдаленного времени. Из глубины веков простирались лучи острой мысли. Женщину тогда принято было считать существом низшим, лишенным прав. Ибн Рушд почитал это несправедливым. «В некоторых городах, – писал он, – способности женщин остаются неведомы. И они служат только для деторождения и услужения своим мужьям. Это исключает другие их занятия, хоть порой они обладают выдающимися способностями. По этой причине они там не подготовлены ни к чему иному и более всего напоминают растения».
Ничего с той поры не изменилось в положении женщин ни в исламском мире, ни в христианском. Они все так же «напоминают растения», как о том писал ибн Рушд. Во Франции, однако, он видел иных женщин и много слышал об их видной роли в обществе. А шведская королева Христина?! Могла ли где-либо женщина достичь такой высоты? Она была выдающейся правительницей, которую, однако, сгубили пагубные страсти, вынудившие ее отречься от престола и бежать из страны. Молва приписывала ей убийство любовника, развратный образ жизни. Но кто знал истину?
Тем временем возвратился Досифей.
– Я побывал у рейс – эфенди, ведающего иноземными делами, – рассказывал он. – Мы с ним в добрых отношениях. Но он всего лишь двухбунчужный…
Николай знал, что единственным знаком отличия у турецких вельмож был бунчук – пучок волос из конского хвоста. За великим визиром – первым в чиновничьей иерархии – несли три бунчука. Были и просто визиры – двухбунчужные, стало быть, ступенью ниже. Рейс – эфенди двухбунчужный – был министром иностранных дел.
– Мы с ним в добрых отношениях, ибо он поумней и дальновидней самого великого визира, не говоря уж о других чиновниках Порты, этой, по выражению турок, рикаб и хумаюн, то есть высокого султанского стремени. Просил отсрочить долг за снятые места. Увы, он бессилен, вдобавок ко всему выставлена на продажу новая партия христианских рабов, шестьдесят четыре души – русские, сербы, болгары, валахи, женщины с детьми, даже старцы. Как быть, ума не приложу! Денег нет. Ждут посольства из Москвы, авось перепадет и нам на богоугодное дело, – с надеждой закончил он.
Москва лежала далеко на севере, в снегах, я о ней шла молва, как о третьем Риме – оплоте христианства, светоче православия. «Свет сияет из Москвы, – писал земляк Спафария молдавский патриарх Досифей, – распространяя длинные лучи и доброе имя под солнцем». В Москве у иерусалимского патриарха Досифея был покровитель и радетель, глава Посольского приказа ближний боярин Артамон Матвеев. Он не забывал о нуждах патриархии и сколько мог слал помогу.
Оставалось ждать прибытия посольства на зафрахтованном московитами корабле. И Спафарий, уставший от долгого сидения над книгами и рукописями, решил отлучиться от них и побродить по великому городу я вновь приложиться к его древним камням.
– Побродить? – усмехнулся Досифей. – Ты забыл, что на узких улочках Константинополя ты можешь либо утонуть в нечистотах, либо быть облитым помоями. Я дам тебе лошадку и прикажу выдать турецкое платье, а уж остальное в твоей власти.
Гнедая кобылка Маруфа была нрава покладистого, любила ласковое обхождение и речь, обращенную к ней. Казалось, она понимала ее, потому что настораживала уши и покачивала головой. Да и конюх подтвердил: да, она все нанимает и без команд, стоит только сказать по-гречески и повод тронуть. Смышлена, ровно человек.
Первый поклон – святой Софии. Пристроенные минареты не умаляли ее величия, а полумесяц на огромном куполе виделся ничтожной запятой.
Николай спешился, провязал кобылку к коновязи, навесив ей на морду торбу с овсом, и влился в ручеек правоверных, втекавший в храм. Всякий раз под его сводами он чувствовал свою малость, перехватывало дыханье, а душа… Душа воспаряла к горным высям. В храме царила торжественная тишина, изредка прерываемая хлопаньем крыльев да воркованьем голубей из-под купола, парившего в немыслимой высоте.
У него не было молитвенного коврика, и он пал на колена, ощутив прохладу каменных плит. Люди шевелили губами, твердя слова молитвы: «Алла, иль Алла, Мухаммед расуль Алла!» Николай же произносил свое, греческое: «Исполата Деспота!» – «Велик Господь!»