355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руфин Гордин » Иван V: Цари… царевичи… царевны… » Текст книги (страница 23)
Иван V: Цари… царевичи… царевны…
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:03

Текст книги "Иван V: Цари… царевичи… царевны…"


Автор книги: Руфин Гордин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

Глава двадцать вторая
«Усмотри, что дочери родятся…»

Были беременны, мучились, – и рождали как бы ветер, спасения не доставили земле, и прочие жители вселенной не пали.

Книга пророка Исайи

Все Измайлово в очередной раз всколыхнулось. И в кремлевских дворцах и теремах – шу-шу, шу-шу…

Царица Прасковья снова понесла. Царица очереватела.

– Пучит брюхо неведомо отчего. Знать, дитё зачалося, – не то радуясь, не то жалуясь говорит царица своему повелителю, лежа с ним в его алькове.

Редко-редко требовал он ее к себе, приметно слабел царь Иван, сил оставалось только на моленье. Но все-таки время от времени побуждалось в нем плотское желание. Все более по наущению сестрицы Софьи. Ей он беспрекословно повиновался, чуть ли не робел.

– Старайся, братец, старайся, – понукала его Софья, – мы все за тебя и Парашу Бога молим! Экая радость – дети пошли! От тебя зависит продленье рода нашего, смыслишь ли ты?

Коли сестрица говорит – надо смыслить, она – главная в роду, она все знает, Господь дал ей ум повелительный, царский.

Царь Иван и взмолился:

– Парашенька, голубица, ну роди сына. Ну натужься. Порадуем сестрицу, ждет она. И сами порадуемся: новый царевич народился.

– Заговор нужен, – всхлипнув, отвечает Прасковья. – Воды святой от Троицы. И от ног старцев схимников. Вели игумену тайно прислать.

Призвал Иван ближнего человека и спальника своего, недавно жалованного Александра Ивановича Милославского. Ему можно довериться. Он сохранит тайну.

– Сочини ты, братец, грамотку к игумену Троицы, дабы прислал нам разных вод священных и целебных.

Сочинил. Принес, дабы была запечатана царскою золотой печатью. На снурке.

– Ну чти.

– «Царь и великий князь и прочая всея Руси самодержец, – ровным голосом чел спальник, свой, доверенный, – велит тебе, богомольцу, дабы сотворил и прислал нам, великому государю, в полной и непроницаемой тайне, ни единому человеку не поведавши, ибо, по слову апостольскому, тайна сия велика есть, священного масла великого четвертка в сосуде, и воды с ног великопостников и больничных братии, умыв сам тайно, я воды из колодезя Сергия три ведра, отпев молебен у колодезя, все помянутое за своею печатью».

– Хорошо сочинил. Теперя запечатай и пошли с верным человеком, – остался доволен Иван. – Да пущай не медлит, быстрей воротится, дело спешное, преважное.

Но нету угомону на царицу Прасковью. Просит она, дабы привели к ней юрода Афонюшку, обретающегося у храма Покрова на Рву, что в народе прозывается Василием Блаженным. Тот Афонюшка есть прорицатель и молитвенник, коли он слово скажет, по ево и сбудется.

Афонюшка заупрямился: побирался он Христовым именем на паперти, почитали его богомольцы, хоть был он гугнивый, борода в слюне да в соплях, бормотал невесть что, но бормотанье это наслано на него было свыше и в нем сокрыт тайный смысл. Коли разгадать его, откроется будущее, сокровенное, важное.

Втолковывали ему, что к царице Прасковье повезут его, великая милость и награжденье ждут его в ее покоях. Но он талдычил свое:

– Тута я, тута, не сойду, к царице не пойду, тырля-мырля-карабед, слово угодное.

Все ж уломали его. Усадили в царицыну карету, рядом сели стольники, за руки держат – не выпрыгнул бы. А Афонюшка беспокоен, ерзает, все свое бормочет:

– Тута я, тута, тырля-мырля-карабед, царица скормит обед, человеку Божиему Афонасию скорбному. Тырля-мырля…

И так бормотал всю дорогу да плевался смачно. Оба стольника морятся, дух от него идет скверный да и весь он скверный и грязный, нечистая сила! Но царица повелела – куда денешься. И великий государь хочет приобщиться. Противен он им, а сказано: святой человек, блаженный, он и порчу наслать может, говорили, и исцелить.

Стали подъезжать к Измайлову, а Афонюшка почал брыкаться да ругаться. И сколь ни уговаривали его, не присмирел. Так и доставили его – буйного, плюющегося – прямо к царицыным покоям.

Вышли царицына мамка да ближняя боярыня. Поклонились Афонюшке, попросили его благословения, словно он поп какой. А Афонюшка помахал в воздухе рукой и забулькал: «Бла, бла, блап!» Они несуразность эту и приняли за благословенье. Повели юрода в царицыны покои.

Вошел он, поклонился, плюнул и ногою растер. Царица ему обрадовалась:

– Благословен будь, Божий человек. Заждались мы тебя. Подай нам голос вещий. Просим мы у Господа и пресвятой Богородицы даровать нам сына. Проси и ты, тебе он внемлет.

– Тыр-мыр-дыр, – забормотал Афоня. – Бог все видит, прошу-шу-шу, дать, исполать…

Царица зашепталась с ближнею боярыней: просит-де он или нет. Как его понимать? Вроде бы молвил «дать». Надо бы еще воззвать к нему, пусть и великий государь – а он сидел за ширмою и слушал – убедится.

– Помолись при нас, Божий человек, дабы пресвятая Богородица услышала твое и наше моление и дала нам знак.

Афонюшка снова смачно сплюнул и ногою растер. А затем стал кланяться на все стороны и встрепанную свою бороденку пощипывать. Потом опустился на колена и стал водить руками вокруг плевка своего. Водит и гугукает.

– Гу-гу-гу, во трубу архангельску гудую-дую, слети андел, махни крылами, осени обитель сию благостынею твоея.

– Аминь! – радостно воскликнула царица Прасковья, услышав то, что хотела.

– Аминь! – откликнулись все, кто был в покое.

И царь Иван зааминил из-за ширмы. Услышав неведомый голос, Афонюшка перепугался и бросился к дверям. Насилу его успокоили и привели к царице.

– Стало быть, сбудется, Афонюшка? – спросила она ласково. – Видишь ли десницу пресвятой Богородицы над чревом моим?

В глазах юрода появилось нечто осмысленное. И он неожиданно забормотал:

– Вижу, вижу, вижу, все вижу, знамение будет, знак подаст.

– Ох, святой человек, надежа наша, спасибо тебе, спасибо. – И царица схватила его руку, покрытую многолетнею грязью, как коростой, а потому не телесного, а почти черного цвета, и приложилась к ней. – Целуйте все, – приказала она. – Божья благодать над нами.

И все поочередно, одни с охотою, другие морщась, стали прикладываться к руке юрода. Из-за ширмы вышел царь Иван в парчовом каштане и тоже пожелал приложиться. Но Афонюшка, завидев его, испуганно отдернул руку и спрятал ее за спину.

– Ны-ны-ны, – зачастил он. – Неможно, сияй един.

Иван смутился, не зная, как понимать испуг юрода и его слова. А Афонюшка тем временем все пятился и пятился, пока не коснулся спиною стены. И, остановившись, забурчал все с тем же испугом на лице:

– Отыдь, отыдь, неможно тебе, грех велий…

Смутилась и царица. Но тут же нашлась и велела:

– Поведите да накормите блаженненького. – И, взяв у ближней боярыни кошель, достала оттуда несколько серебряных монет и протянула их оробевшему почему-то юроду. – Возьми, Афонюшка, да наградит тебя Господь от щедрот своих.

Афоня заулыбался и, приняв даяние, опустил его в суму, висевшую у него на груди. Она была замызгана и засалена, как и его хламида, но все смотрели на нее благоговейно. Тем временем царь Иван снова скрылся за ширмой, и юрод успокоился. Его увели в трапезную.

– Матушка-государыня, гляди-кось, как пол-то замазан. Прикажешь прибрать? – простодушно спросила мамка.

– Что ты, что ты! – замахала рукою Прасковья. – Вот что сделай: обведи слюни блаженного мелком да пусть побудут, доколь не опростаюсь, дабы не ступали на то место. Благодать от него исходит, поняла.

– Поняла, матушка, как не понять, а я-то, дура неразумная, по простоте-то своей хотела было мокрою тряпкой протереть. Благо ты надоумила, а то бы согрешила.

– Вот еще привезут воду от омовения ног святых старцев с Троицы, – продолжала царица, – да за сею нуждою забыл наш государь послать в Саввин монастырь, в Звенигород. А как получим да станем кропить ею пишу нашу, пошлет Господь здравие да благополучие.

– Как же, как же! – торопливо подхватила мамка, но углы губ ее невольно смешливо подернулись.

Царь Иван вышел из-за своего заточения, и Прасковья удовлетворенно проговорила:

– Почуял Божий человек твое царское величие, засмущался. Видно, и впрямь исходит от тебя, государь мой, державная сила.

– Может, и исходит, – согласился Иван. – То одному всевышнему ведомо и его святым угодникам.

– И блаженненьким, на которых святой дух нисходит, – подхватила царица.

Она была довольна. Афонюшка обещал: просимое содеется. Она нимало не сомневалась, что так оно и будет. И родит она великожеланного сына, наследника. Были уж две дочери – Марья да Федосья, да старшую, первенькую, Бог прибрал. «Не наказание ли это за грех прелюбодеяния?» – иной раз думала она. Не посылает ли ей Приснодева за то одних девок? А ведь она страстно молила у нее сына. Более всего хотелось ей оправдать общее упование всех Милославских и прежде всего, разумеется, супруга своего и властной сестрицы его царевны Софьи.

Царевны она инстинктивно боялась. От нее исходила некая злая сила. Побаивался ее и царь Иван. Она им помыкала и слушался он ее беспрекословно, всем о том было ведомо. Конечно, был он немощен и головою слаб, надо было за него управлять. Она, Прасковья, сего не могла, государственного ума не имела. Одно звание – царица. А что царицы всего-навсего служанки своих повелителей и в их дела не мешаются, то было известно лишь узкому кругу ближних бояр.

После двух лет бесплодия Софья замыслила низложить ее и заточить в монастырь, а братцу своему приискать новую супругу, благо выбор был велик, в надежде, что та будет плодною. Слава Богу, Софья умедлила – смутные времена наступили, было ей не до этого. Прасковья понимала: коли Софья решила найти ей замену, ее Иван, хоть и царь, безмолвно согласится с таковою переменою, хоть и угождала она ему и его тиранке-сестрице всяко. Кабы не Васенька, быть ей монашкою в какой-нибудь обители. Небось, и не в ближней, а в дальней. Хорошо бы в Суздале, в Рождественском монастыре, а то ведь сестрица может упечь и куда-нибудь в Олонецкую землю.

Приноровилась. И все бабка Агафья. Спасибо ей, придумала, как без опаски видеться. Семя-то у Васеньки плодное, хоть он еще в мужской возраст как следует не вошел. Вот ведь дива дивные. Грешна ли я? Не замолила грех-то добрыми делами – сколь у меня в подклете странников да нищебродов кормится. Не менее полуторасот, а то и поболее. Жертвую на храмы да на монастыри щедро. Да и кто в телесный грех не впадает? У царевны-то Софьи два таланта – князь Голицын Василий да Федька Шакловитый. Когда князинька в отлучке, Федька под бочок к ей приваливается. Оба – мужики здоровые, не то что мой царь Иван. Одна сказка, что царь, а совсем без ума. А сестрицы ейные – царевны? Все талантами обзавелись.

«Да и у меня, – размышляла царица, – выбор есть. Приписано к штату моему двести шестьдесят три стольника. Иных-то я и видом не видывала. А вот два – оба Васеньки – любимцы: Юшков да Татищев. Татищев умен больно, горазд рассуждать да поучать, но собою пригож. Они со мною на гуляньях по саду безотлучно… Вася Татищев разные сказки сказывает, что в книгах вычитал. И про галантов чужестранных кои рыцарями зовутся, и про морских чудищ, и про стародревности. Погожу, когда в возраст войдет, глядишь, и его опробую…»

Хорошо жилось царице Прасковье, не то что в девушках. Все ей услужают, все заискивают, все ей подвластно. В саду чего только не растет! Ягоды какие хошь, даже и диковинные, которые царица не решалась пробовать. Росли там и деревья грецкого ореха, посаженные еще при царе Алексее. Только орехов с них она что-то не дождалась. А яблони либо груши были высажены иноземными садовниками таких видов, что плод свой дарили месяц за месяцем. И вкус был разный, и вид был несхожий. А еще сливы – то с кислинкою, то с горчинкою, то с медовым духом.

А еще любила царица Прасковья качели с сиденьями атласными, мяконькими. И чтоб раскачивали их оба – Васеньки. Бывало, так раскачают, что дух захватывает. Царица – ох да ах, а то и взвизгнет, когда высоко к небу взлетит. Юбки круг ног обовьются, а то и подымутся так, что приходится их руками примять. Царь Иван как-то глянул на эту потеху да и молвил:

– Царице-то непристойно при мужеском персонале таковые затеи затеивать.

Конечно, ему, болезному, на качели глянуть страшно, не то что сесть да раскачаться. Но Прасковья отговорилась:

– Оба стольника вьюноши добронравные и избранные по сей причине. А потому его государскому величеству нет причины на то сетовать. А качели дух укрепляют и сердце веселят. Опять же для здравия общеполезны.

Ну что оставалось возразить царю Ивану? Пришлось смириться. И отправился он, по обыкновенью, в церковь и там скороговоркою пробормотал молитву за здравие царицы, дабы не вводили ее вьюноши во греховные мысли, потому как они в том возрасте, когда их соблазны обуревают, а от них те соблазны, кои весьма заразительны, не передались бы царице.

Кроме церкви, любил еще царь Иван ходить на скотный двор. Он был весьма обширен. В хлевах содержалось полторы сотни коров, не считая телиц и телят. Он любил запах коровьего тела, такой приманчивый, в коем смешалось все: и духмяность трав, и молочный дух, и навозная прель. И мерно жующие, и шумно вздыхающие, совсем как он сам на молебнах, животные. Подносили ему ковшик парного молока, и он, перекрестившись, выпивал его, ощущая при этом нечто вроде томления. Ни к овцам, ни к свиньям, ни на конюшенный двор царь Иван не заглядывал. Только к коровкам, которых он любил за их незлобивость и какую-то домашность. То была единственная его привязанность.

Здесь, в хлеву, он испытывал успокоенность и животную смиренность.

Были, однако, на скотном дворе и другие хлевы, в которых содержались быки числом около полутысячи. Они в основном предназначались на убой. Но туда царь Иван тоже не заглядывал. Это была скотина норовистая и опасная даже с кольцом в ноздре. Эти живые мясные туши загодя вызывали в нем отвращение. Иван был великопостник и никакой убоины не ел. Быки, словно чуя приближенье смертного часа, голосили отчаянно. Их басовые и баритональные рулады вызывали у слабенького царя невольную дрожь. Он затыкал уши и норовил поскорей нырнуть к коровкам. Но и те порою, слыша голошенье возможных мужей, отвечали им нежным призывным мычаньем. Скотники и окольничьи, сопровождавшие своего повелителя, неизменно растягивали рты в улыбке и каждый раз произносили одно и то же:

– Ишь ты, скотина, а чувства имеет.

А порой добавляли:

– Хотитца им, страсть как хотитца. Иной раз корова на корову залазит навроде быка. А в стадо выпущают всего двух, смирных. Их отдельно держат. Ну покроют они трех-четырех, а хотитца-то всем. Сильно серчают остальные, наскакивают друг на дружку. Умора!

Так царь Иван получал понятие о жизни и смыкался с народом. А народ глядел на него с сожалением. И меж собою поговаривал:

– Царь-государь-то у нас совсем того… Плох. Глаз не подымает.

– Плох-то он, плох, а царица, слышно, опять брюхата.

– Верно, бычок у ей завелся, бычок разлюбезной.

– Ха-ха-ха!

В Бозе усопший царь Федор тоже любил Измайлово. И желал его всяко украсить. А потому повелел возвести по углам царских хором четыре сторожевых башни. Не успел лицезреть свою затею в камне – помер. Достроить казал царь Иван. Прежде чем навестить своих коровок, он наведывался на стройку. Выносили кресло с двуглавым резным орлом, обитое красным штофом, ставили его в отдалении, царь садился и иной раз часами глазел, как трудятся каменщики. Возле выстраивалась целая команда челяди, готовой к услугам. Они тоже глазели. Набегала царица Прасковья, каждый раз с недоуменным вопросом:

– Опять сидишь, государь мой? И на кой ляд эти махины ставлены! Лучше бы церкву подняли во имя Покрова Богородицы.

Иван отвечал степенно:

– Это строение не бабское, а мужеское. Для безопасности нашей.

«Нет, и бабское, – про себя кумекала царица. – Живет в одной бабка Агафья, сторожит нашу с Васенькой безопасность. Служит башня для утех любовных, до поры верно служит, хранит сию тайну».

И бабка Агафья, тороватая на сплетни, заперла свой язык на замок. А ключ отдала царице. Царица же за этот ключ расплачивалась щедро: соболями да куницами, материями разными, перстнями золотыми. Только бабке наказывала строго-настрого:

– Ты сие богатство никому не вздумай казать. Сразу подозренье возымеют: откуда-де такое награжденье?

– Ни-ни, матушка государыня, я сестрице своей ношу, а она человек верный. Да иными и подторговывает. Безо всякого урону.

– Смотри у меня, ежели что… Сама сгину и тебя сгною.

– Рази ж я не понимаю, матушка государыня, милостивица наша. Заперта я, заперта, и на дыбе не проговорюсь, а лучше помру в муках и без покаяния. – И истово крестилась при этом.

– Завтра в полудень, как пушка бабахнет, впустишь Васю моего. А после и я пожалую.

– Нешто можно тебе, голубица? – всполошилась бабка. – Ты ведь тяжела. Как бы плод не примять.

– Еще можно, срок невелик. Одна у меня радость в сей жизни – Васенька, Васютка.

И, говоря это, царица вся светилась нутряным светом любви. Затворницею была в девках, как все боярские дочери, света Божия не видела, ровно в тюрьме. Недаром терем и тюрьма столь звуками похожи. Затворницею осталась в царском дворце. Все богатое, все позлащенное, все завидуют, а кабы знали, как тяжко быть царицею при увечном царе. Будто сослана в церкви да монастыри, и все иконные лики снятся, и все гугнивое пенье в ушах застряло, и все дух ладанный, елейный запахи перебивает. А ведь она молода, молодость же рвется на свободу, жаждет испытать все радости жизни, дотоле неведомые. Свободы же нет, как не было.

То-то счастие привалило, когда выбрались в Измайлово. Тут только и зажила, бросила вышиванье воздухов да пелён, чем день-деньской занималась, когда Иван по делам государевым сидел во дворце вместе с Петрушей.

И чего царевна Софья невзлюбила Петрушу? Такой мальчик видный собою да обходительный. Правда, нравный, но то от младых годов его. А при виде царицы Натальи царевна становится зелена от злобности. И ведь царица ей мачехой приходится и худого слова ей не молвила да и поперек не ставала. Чудеса! Может, и ставала, однако сие сокрыто и про то меж братом и сестрой не говорено.

Улучила Прасковья минуту тишайшую после пушки и – шасть в башню. А у бабки рыло перекосилось. С перепугу. Дрожит вся, шепчет:

– Тута твой Вася, тута. А давеча окольничий царский Фомка приходил и пытал: кого ты, бабка, тута сокрываешь… Отвечаю: никого, касатик, не скрываю, померещилось тебе. Ничего, отвечает, не померещилось – сам видал. И царицу впущаешь. Вот я великому государю докладу-де.

Помертвела вся царица, ноги подкосились, чуть не пала оземь. Как быть? Выследил, небось, змей окаянный. Прибить бы его, только чьими руками. Да ведь не успеть – донесет царю. Заметалась царица, стало не до любовных утех.

– Вася-то ведает?

– Сказала ему. Перепужался, бедный, задрожал аж.

Задрожишь тут. Собралась Прасковья с духом, взяла себя в руки и стала рассуждать вслух:

– Коли государь пытать начнет, скажу – извет-де это. А что к тебе хожу, так ты научаешь, как брюхо лелеять. И в прошлый раз к тебе, мол, хаживала. Ты, мол, травница и повивальница. А изветчика пущай выдаст мне головой, повелю его на съезжей бить батогами, а то и казнить смертию: как смеет за царицею шпионить!

– И то дело, – оживилась бабка. – А я тута первою повитухою прослыла, и травы ведаю, и по руке гадаю.

– А чего прежде не сказалась, что гадаешь? – совсем отошла царица. – Погадай, коли так.

– Не время, государыня-царица. Нутро в тебе оборвалось, пущай оживет. Успеется.

– Пойду утешу Васеньку, – окончательно взбодрилась царица. – Он, бедный, сердцем мается. Должно быть, страху натерпелся.

– Ступай, сердешная, вестимо, он не в себе.

И царица стала подниматься по каменным ступеням.

Ее Вася и в самом деле был не в себе. Приникла к нему Прасковья, стала пробуждать его к действию поцелуями да ласками, коим уже основательно выучилась. Но Вася весь сжался и пребывал холоден. Насилу удалось ей убедить его, что сумеет отвести беду. Уж и порты почала помаленьку спускать, а в них все вяло и ее руке не повинуется. Взбадривала она его, взбадривала – зашевелился, стал оживать. И ожил наконец!

– Ну что ты, дурачок, живей! – понукала она его. – Худо ходишь, сильней, глубже! Ну, ну, ну! О, Господи, вот так-то, так! Сладко, еще слаще!

Изогнулась вся, застонала и обмякла. Это было величайшее утешение после перепуга. И для нее, и для ее Васи.

Через два дня супруг пожаловал к ней в опочивальню и тож подвалился под бок за ласкою. Стала его ласкать, как бывало, дабы ничего не заподозрил. Даже, пожалуй, еще ретивей. Наконец ублаготворила своего государя, кончил он с потугою, но семени, против обычного, было меньше. Облегчился царь, а потом и говорит:

– Пошто ты, Парашенька, в башню-то ходишь?

– К бабке Агафье, повивальнице, хожу. Плод она щупает, ведает лучше всякого дохтура.

– И что сказывает?

– Наливается соками нутряными, растет. А кто по моим следам ходит, кто доносчик?

– Да так, человек один, – замялся царь Иван.

– Нет, государь батюшка, ты мне его представь. Статочное ли дело, коль прислужник за государыней шпионит.

– Ты не серчай, Парашенька, я ничего. Ходи себе к бабке, а человека сего, что мне донес, я сам накажу.

– Нет, ты, государь, мне его выдай головою, – картинно настаивала царица.

А Иван только сокрушенно вздыхал и морщился. Он был незлобив, царь Иван, и никого не осуждал. Мысль о том, что ему нужно кого-то наказывать, а тем паче головою выдавать, была ему тяжка. Он стал просить не принуждать его, царица нарочито упрямилась, но, наконец, видя, как ее государь расстроен, уступила.

– Но беспременно его накажи да напрочь отвадь от такового шпионства, – сказала она напоследок.

– Ну вот, ну вот, Парашенька, мы и сладились, – умиротворенно заключил царь Иван. – Ты ведь у меня добрая.

У Прасковьи камень с души свалился. Не умела она прежде ценить незлобивость и простоту своего царственного супруга, а вот случай этот помог ей словно бы прозреть. И поняла она: за ним ей ничего не страшно, все наветы он от себя оттолкнет, ибо не его это дело – карать, как, впрочем, и царствовать. Не по Ивану шапка Мономаха! Не по Ивану Пятому.

Успокоилась царица, мир и благодать воцарились в ее душе. Должность начальника Постельного приказа, управлявшего всем хозяйством царицы, исправлял родной братец: ее Вася – Василий Федорович Салтыков. В приказе этом был еще дьяк, ведавший всею письменною частью, всем делопутством. Он же был и секретарем Прасковьи и сочинял под ее подсказку все письма, ибо братец Вася был не силен в письме, как и она сама. Но вот после неприятного разговора с царем она поручила брату Васеньке – округ нее все Васи, – выследить царского окольничего Фомку да прибить его хорошенько.

– Всенепременно, государыня сестрица, – с готовностью отвечал брат, он же дворецкий. – Таковая служба мне по нраву. А что он тебе?

Прасковья было заколебалась, говорить или нет. Но ведь брат родной!

– Вздумал шпионить за мной и докладывать государю батюшке.

– Ишь, негодяй! Ну я его отважу!

Со всех сторон оборонилась царица. И повеселела. И всяко ободряла своего Васеньку, делала ему дорогие презенты, золотые безделки, осыпанные драгоценными каменьями, да и отписала ему деревеньки незахудалые, да и батюшка Васин одаривал сына поместьями и деньгами. Так что был он богат и ухожен, как подобает царицыну любовнику.

Но были у него и ненавистники. Главный – Тимофей Архипыч, свихнувшийся подьячий, коего, однако, Прасковья и ее наперсница Настасья Нарышкина почитали как пророка и святого. Он к обоим Васям, любимцам царицы, относился враждебно, впрочем, как и они к нему. Все челядинцы и гости его почитали и пророчества его принимали на веру, а Васи – Юшков и Татищев – пренебрегали и, главное, к руке не подходили.

– Шалопуты, – ругался он, – никому не поклоняются, в Бога нашего не верют, жирно едят, мягко спят. Вижу над ними тень нечистого. Парит, когти выпустил, ровно коршун. Закогтит, беспременно закогтит.

– Ах, страсти-то какие! – ужасалась Прасковья. – Нет, Тимофей Архипыч, ты уж будь любезен, отвадь сего нечистого. Оба эти вьюноши мне дороги. А то, что они к руке твоей не подходят, это от молодости. Веры в них маловато.

– То-то, матушка царица, не маловато, а вовсе нету веры. Коли они такого человека, как я, не хотят уважить, стало быть, они нечистой силе этой любезны. Как можно меня не уважать! – восклицал он, бия себя в грудь. – Нешто не видят они над моею главой сияние света. Нешто не слышат они вещие пророчества мои? Знатные люди, бояры да дворяны, мне внимают, а сии сопляки почитать не хотят. Антихрист крылами над ними машет, да.

– Смилуйся, Тимофей Архипыч, я тебе ручку поцелую, только ослобони ты их, Христа ради.

– Вот! Государыня царица мне ручку целует! – торжественно восклицал он. – Зрите, шалопуты, яко государыня не брезгует. За то уважу я тебя, Парасковеюшка, прогоню нечистого. Кыш-кыш, стань мышь, сгинь с глаз, атас! – И воздевал при этом обе руки над головой, словно бы отпихивая невидимое существо. – Брысь! Брысь!

Царица зачарованно глядела на него. И хоть никакой тени она не видела, но суеверно считала, что она есть, коли святой человек ее видит. Оба Васи смущенно молчали. У них хватало здравого смысла в душе посмеиваться над шарлатаном. Важно было лишь не показать этого, раз их госпоже он столь угоден. Госпожою они оба весьма дорожили. Она была подательницею благ. А для Юшкова еще и даятельницей телесных наслаждений, дотоле не испытанных.

– А скажи, Тимофей Архипыч, скоро ль я опростаюсь-то? Что-то худо плод мой зреет. – Царица явно желала переменить тему.

– Придет срок, плод-то скок! – не задумываясь отвечал Архипыч, да так складно, что окружающие только диву давались: как это у него выходит. – Родишь ты, царица, девицу-белицу…

– Как девицу! – возмутилась Прасковья. – Афонюшка нагадал, что будет сын. Мы сына просили.

– Просили-месили, да токмо он не в силе, – гугнил Тимофей Архипыч.

– Нет, ты глянь поглубже, – расстроенно произнесла царица. – Не мог Афонюшка ошибиться. Он равно с тобою святой человек.

– Может, и свят, да не в лад! – выпалил Архипыч и победительно глянул на царицу.

Вера ее в Афонюшку была явно поколеблена. Тимофей Архипыч был свой, домашний приживал. Его пророчества редко сбывались, а случалось, и не сбывались вовсе. Но тогда он говорил, что это козни дьявола, что нечистый не попущает.

– В ём сила лютая, поперек непременно норовит стать, – объяснял он. – Всего святого, чистого ненавистник. Креста и молитвы иной раз не пужается, до того лют.

– О, Господи, пресвятая Богородица! – ужасалась царица. – Да как ты можешь его побороть?

– Случается, что отступаю, – признавался Архипыч. – А потом как наберуся духа святого да как воскликну: с нами крестная сила! Он и убегает. Токмо серный запах скверный долго опосля стоит.

– А пошто ты при мне ни разу его не борол? – полюбопытствовала Прасковья.

– Да как же при тебе действо таковое производить! Немыслимо, ей-богу, немыслимо.

Бороденка его вздрагивала и весь он сморщивался при воспоминании о бореньях с диаволом. И все, кто присутствовал при его откровеньях, жалели Архипыча. В самом деле, легко ли ему приходится, это ведь не шутейное дело – бороться с духом тьмы. Ведь он же, посланец ада, может человека изничтожить либо обратить в скотину, в свинью какую-нибудь. Это же какую силу надобно иметь, чтобы ему противостоять, сколь много святости в себе содержать. И посему царица относилась к Тимофею Архипычу с великим почтением. Он уже несколько лет, как прибился к ее двору и был отличен, несмотря на свои продерзости. А видя, что ему все сходит с рук, что им дорожат, как персоною необыкновенной, он домашним царицы дерзил; случалось, и самой государыне перепадало. Но она по женской своей мягкости все сносила. Одно слово – святой человек. Ходил он важно, выпятив грудь, волоча левую ногу, которую стукнул паралик. Верхняя губа у него выдавалась, подобно насесту, а потому рот казался всегда распятым. На нем был засаленный полукафтанец, на голове же беличья шапка, которую он никогда не снимал, точно какой-нибудь турок либо татарин, словом, нехристь.

…В един день стало у царицы пучить брюхо. Каялась она, маялась, не понимая, что с нею. Срок родин вроде бы еще не наступил – с месяц осталось. Призвала она бабку Агафью. Та стала щупать ее ниже пупа. Царица захихикала мелко.

– Ой, щекотно, ой, не могу, Агафьюшка.

– Что-то там стучится. Ровно просится сюды, – озабоченно протянула бабка. – Знамо, дитё. А ведь родишь ты, матушка царица. Готовься.

– Да как готовиться-то?

– Будто тебе впервой? Знамо как. Держи меня при себе на случай.

Две постельницы, что сидели возле, взвились:

– А мы-то на что! Мы мамок призовем да младенца, благословясь, примем.

– Оставьте ее, – ослабевшим от ожиданья голосом произнесла Прасковья. – Она, чать, ведунья и первая повитуха.

Зачала бабка командовать.

– Первое дело – бадейку с водою нагретою занести. Да свивальнички мяконькие в запас. Полотна льняного два аршина. Свежестираного.

У царицы глаза полезли на лоб. Стала она стонать таково жалостно, что все прослезились. А бабка торопит:

– Потужься малость… Да терпи ты, терпи. Одеяльце скинь. Бабы, чего сидите, одеяльце примите да ступайте за водою.

Так она распоряжалась, покуда дитё не стало выходить. Тут она его и приняла и стала обмывать да приговаривать:

– Ох ты дитятко наше разлюбезное, здоровое да пухленькое! Здравствуй на многие лета!

– А кто вышел-то, Агафьюшка? – стонущим голосом вопросила царица.

– Правду сказывал Архипыч – девку родила ты.

– Экая напасть! – расстроилась Прасковья. – Опять царевна наша будет жалиться.

– Бог с тобою, матушка царица. Грех такое говорить, грех, – стала увещевать-утешать ее бабка. – Коли Господь так распорядился, на то его воля. А царевна что? При двух-то государях. Не быть же и ей царицею, православной государыней. Я так смекаю, – смело заключила бабка: – Ей прямая дорога в монастырь.

– Дерзишь ты, Агафьюшка, – все еще слабым голосом возговорила царица. Но видно было, что бабкины слова не особо огорчили.

Послали дворецкого, Василья Салтыкова, к патриарху и царю Ивану с вестью о рождении новой царевны. О том оповестил колокольный звон. После благовеста святейший патриарх отслужила благодарственную литургию. Послали и за царем Петром в Преображенское, дабы был он, как и прежде, восприемником при крестинах вместе с тетушкой Татьяной Михайловной.

Говорили, что царь Петр был весел, а царь Иван расстроенно промямлил:

– Опять дочь. Прогневил, видно, я Господа.

Царевну крестили в Чудовом кремлевском монастыре. И нарекли ее Екатериной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю