355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руфин Гордин » Иван V: Цари… царевичи… царевны… » Текст книги (страница 5)
Иван V: Цари… царевичи… царевны…
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:03

Текст книги "Иван V: Цари… царевичи… царевны…"


Автор книги: Руфин Гордин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

Он тотчас узнал Софью Алексеевну, – цесаревну, правительницу, вокруг которой толпились Милославские. Никто не обратил на него внимания; распаленные выпитым, нетвердыми голосами они спорили о чем-то.

– Царица! Ее Артамон под государя подложил. Теперь они заберут силу, – надрывался окольничий князь Иван Михайлович, осмелев и потеряв осторожность. Он был мертвецки пьян, и липкая слюна стекала с его губ прерывистой струйкой.

– Не давай воли языку, а то урежут, – урезонивала его Софья. – Наш случай минул, нам ныне всем теснее сомкнуться надобно и политично действовать, дабы власть не упустить. Нас поболе будет, за нами, почитай, вся Дума. А Нарышкиных – горсть. – И она для наглядности растопырила пальцы правой руки. – Осторожней, тишком – более добьемся.

Софья говорила веско, не повышая голоса, князь Иван и тот приумолк, слушая ее.

– Пока новая царица не в силе, надо под нее втихую подкопы подводить.

– Бабу ведаю, варит зелье! – завопил Иван. – Смертное то зелье…

– Молчи, дурак! – брезгливо произнесла Софья. – Мы тебя тем зельем опоим, дабы язык не распускал.

– Кирила Полуэхтович, отец царицы, слаб. Не в нем сила: в Артамошке, – продолжала Софья. – Вот кого извести надобно.

Она оглянулась и понизила голос. Спафарий оставался незамечен.

– Сами знаете: дела наши плохи. Феодор не жилец на белом свете: ноги опухли, не держат, Иван и вовсе немощен, век поднять не может.

– Головою ущербен, вот беда, – вмешался, дотоле не подававший голоса боярин князь Иван Андреевич.

– Мужская ветвь Милославских угаснет, – многозначительно произнесла Софья. – Стало быть, надежда на нас, баб. Мы с князем Василием Васильевичем Голицыным раскумекали все дело и найдем выход. Пока мы, Милославские, в большинстве, надобно действовать. Артамошка хитрые сети плетет, не ровен час, и обыграет нас. Глянь-ка, как он государя-то к себе приворожил. Ровно приворотное зелье какое-то варит да помаленьку капает.

– Ясное дело – чернокнижник, – снова подал голос боярин Иван.

– Его Гамильтониха секреты заморские противу нас выставляет. Ты, сестрица, держись Василья Васильевича, у него голова, что котел, варит.

– Он с Матвеевым и с его Гамильтонихой в приязни, – буркнула Софья. – Оба они заморские обычаи блюдут. С гостями иноземными якшаются, не по-нашему балакают. Однако Василий весь наш человек.

– Ты его к себе гни, – бормотнул нетвердо Иван.

– Без тебя разберусь, дурак, – огрызнулась Софья.

Порешили тайно собраться в хоромах князя Василья Голицына. А ныне разойтись по пирующим, дабы не привлекать внимания и не возбуждать подозрения.

– Матвеев Артамошка в три глаза за нами зрит. – Иван окольничий продолжал свое. – Сбираться втайности.

– Вот бы ему конец учинить, – мечтательно протянула Софья. – Место возле государя освободим, Илья Данилыч, отец наш, глядишь, опять займет его.

– Болтай, – проворчал Иван боярин. – Он без стрельцов шагу не ступит. Государь мигом смекнет; чьих рук это дело. Нет, надо иное придумать, дабы та работа чиста была. Доищутся, пойдет сеча. Государь наш больно гневен, характерен.

– А молодая царица за свово дядю осердится. Ее слово ныне закон. Нет, забижать нам, Милославским, Артамошку никак нельзя, – заключила Софья.

Спафарий оставался невидим. Его скрыли сумерки и древо, за коим он укрылся. То, что он услышал, было важно, об этом должно уведомить Матвеева. Зреет заговор. Он еще не созрел, он еще в зародыше. Но густеть ему и густеть. По мере того, как власть мало-помалу ускользает от Милославских.

Они пока сильны. Два немощных наследника подпирают их. Но ведь Федор, которого Алексей Михайлович громогласно объявил своим наследником, не жилец. Господь его приберет. А Иван…

Он выждал, пока Милославские разойдутся, и только тогда почувствовал пробирающий его до костей мороз. Супротивники-то были все в шубах – собольих, медвежьих, сквозь них ни один мороз не укусит. А он все еще не успел обзавестись шубою на меху. Хоть Артамон Сергеич положил ему немалое содержание, но получить его – докука. Надобно исхитриться, а он к сему не был привычен. Побрел, осторожно ступая, однако снег предательски скрипел под сапогами.

Неожиданно его окликнули:

– Кто тут шастает?

Он узнал голос боярина Ивана.

– Служивый, Никола.

– Чей?

– Боярина Одоевского, – брякнул он первое попавшееся имя, зная, впрочем, что кумовья.

– Чего тебя черти носят?

– Да вот послал боярин за кучером, а я в теми этой заблукался.

– Ничего не слышал?

– Где тут услышишь? – простовато отвечал Спафарий. – Орут пьяны песни.

– Разговору какого?

– Никак нет, разговору не было. Разве двое мужиков друг друга материли почем зря, а потом в драку полезли. Взялся я их разнимать да и получил свое по потылице.

– Ну то-то же, – пробурчал боярин. – А то бродят тут всякие слухачи да соглядатаи, кого заметишь – зови стражу.

– Слушаюсь.

Темные фигуры расползлись в стороны. Туда, где пылали костры, где продолжалось усталое веселье.

Костров – огненное кольцо. К какому прибиться? Николай побрел наудачу, откуда слышались крики с подвываниями. Повезло – дьячий, приказный. Тут было много своих. Заметив его, загорланили:

– Гречанин, сюды! Да ты никак трезвенный?

– Не успел, – оправдывался Николай.

Все были в меру пьяны – опасались спроса и мало-помалу потухали, как, впрочем, и костер, куда уже давно не подбрасывали дров. Веселье шло с утра, а день догорал. Люди притомились есть, пить и плясать.

Снег окрест был разгребен и утоптан. Снежные сугробы, словно маленькие горки, обступили дворец, теряясь в темноте. Сколько их было? В иных, разметанных, храпели упившиеся. Время от времени их будили и волоком тащили в хоромы.

Надо бы доложить Артамону Сергеевичу… Да не торопко ли? У Милославских еще не созрело.

Завтра, завтра. Но ведь и завтра продолжится веселье, и завтра Матвеев будет при царе и молодой царице. А разговор должен быть основателен.

«Трезвых дней не будет на неделе, – сообразил он, – стало быть, нечего и соваться».

Бражничать ему не хотелось. Он был не из той породы. Сейчас в Москву бы попасть, а там за труды. Труды, переводы, чтение были его отдохновением.

Начал «Книгу о сивиллах» – собрание высказываний мудрецов о пророчицах. То была одна из книг, заказанная Матвеевым. «Строение книг» входило в перечень работы Посольского приказа.

Книги пахли мудростью. Книги пахли кожей, а порою и тленом. Они говорили с ним на своем языке: на греческом, на латыни, на арабском, иной раз на валашском. Он говорил с Платоном, Плинием, Цицероном, Тацитом и другими столпами учености. Он излагал их мысли на современном ему языке:

«Егда преблагий Бог волю и глубокий судьбы свои о будущих в мире вещех произвели показати, тогда не токмо чрез святых пророков и избранных его мужей тое совершити и предреши сокровенным некиим и тайным гласом благоизволи, но и чрез язычных и не токмо мужей, но и жен гаданием некиим производействова…»

Он полагал, что столпы учености помогут возвысить женщину в патриархальном обществе. Женщина может пронизать толщу времен и провидеть в ней ее будущее. Женщина наравне с мужчиной может стать прорицательницей, пророчицей.

За него говорили великие умы подлунного мира. Он выставил этот щит в надежде, что он непробиваем.

Голова все еще была нетверда. Некий туман разжижал мысли. Знакомая мышь выкатилась из норки и села на задние лапки, как бы желая повести с ним разговор.

Он осторожно снял со стола завалявшуюся там корку и бросил своей сожительнице.

Она молниеносно вскочила и мигом очутилась у своего прибежища. Но все было тихо, а юрка пахла так соблазнительно. Осмелев, она ухватилась за нее и повлекла к норке. Но корка была велика. И что же? Мышь стала обгрызать те ее части, которые не влезали.

Спафарий так увлекся этим зрелищем, что забыл о своих сивиллах.

«Крошечная тварь, а имеет рассуждение, – восхитился он. – А человек в своей гордыне убежден, что только он в силах действовать осмысленно. Божья тварь, она тоже понимает, как лучше…»

Он сидел, закаменев, пока мышь не затащила свой трофей в норку, и только тогда шумно вздохнул.

Сколь поучителен сей пример, подумал он, порешив непременно рассказать о нем Артамону Сергеичу. Этот не ухмыльнется, не сочтет пустяком, а наверняка возрадуется еще одному примеру осмысленности бытия. Несмотря на всю свою занятость – а государь непрестанно призывал его к себе для совета и совместной молитвы, в силу коей верил непреложно, – Матвеев находил время для пристального зрения всего того, что жило и бродило окрест. Он был книгочей, любознательный и радовался всякому осмысленному примеру проявления Божьего промысла.

Ближний был более чем скромен, и, быть может, эту скромность много ценил в нем царь. Он был небогат, не был жалован маетностями, либо почестями. За глаза его называли ближний боярин. Ближним он был, а боярином не был и в Думу не ходил. Казалось бы, близость ко всемогущему царю-государю и великому князю открывала столь широкую дорогу к богатству, чинам и почестям.

Ан нет. Матвеев был не таков. Он служил, но не выслуживался. Он верой и правдой служил государю и отечеству, не помышляя об ином. И царь Алексей видел это, ценил его бессеребреничество и верную службу.

Перед глазами государя были самодовольные, зажиревшие бояре, не служившие, а делавшие вид, что служат и радеют о благе государства. На самом же деле большинство царедворцев радело о себе.

Царь Алексей видел это в царствование своего батюшки – царя и великого государя Михаила Федоровича, открывшего на российском престоле династию Романовых. И при батюшке были ненасытные таковые же и хапужные, пустые льстецы и брюхатые бездельники. С ними приходилось трудно. Царь Михаил не хотел никого обижать: окружение-то было его, романовское. Ездили к Ипатию под Кострому [17]17
  Ипатьевский мужской монастырь в Костроме. В 1613 г. находившемуся здесь Михаилу Федоровичу Романову было объявлено об избрании его царем.


[Закрыть]
, молили матушку, всех молили, клялись блюсти верность…

Попервости блюли. А потом стали спорить, кому сидеть выше, чьи заслуги весят более. Голоса крепли, споры да раздоры дошли до брани, до драк. Согласных, почитай, не было.

Все это он видел, и горька была та видимость. Господь, должно, гневался, глядя с горних высей на несогласия эти, на споры да буйственные драки. Более всего Алексей отроком боялся прогневить Господа. Он истово молил его утихомирить бояр да служивых, воцарить меж них мир и согласие. Лил невинные отроческие слезы.

И тут, на его беду, явился Никон. Никон праведник, разумник, боговидец и богомолец. И до того он внедрился в самую душу своим боголюбием да добротолюбием, что Алексей царь не мог и шагу ступить без его напутного слова.

А Никон мало-помалу забирал все большую власть. И над самим государем. Но так велико было доверие Алексея к чистоте Никонианских помыслов, к разумности его мер по исправлению богослужебных книг, что застило оно царевы очи.

А была ли в том нужда? Приспело ли время? Нет, не помыслил государь, на все глядел он Никоновыми очами.

Пока вдруг не прозрел! Ясно увидел адское властолюбие Никона, приказавшего именовать себя великим государем, с его, Алексея, потачки. Ясно увидел, каковую смуту посеял Никон и его служки меж православного люда. Увидел и ужаснулся!

Пробовал действовать увещеванием. Да ведь поздно, далеко зашло. То было как запущенный недуг. Врачевать его было поздно. Гордыня непомерная обуяла Никона. То была дьявольская гордыня. Явилось страшное, богопротивное слово: раскол. И уж поворотить назад, искоренить это слово было не в руках царских. Раскол негасимым пламенем разгорелся на Руси. И не было ему останову.

Собор! Священный собор, авторитет вселенских патриархов. Все вопияло к нему. И Собор осудил Никона. И снял с него патриарший сан. И еще более того: лишил его архиерейства и священства. Но великодушный государь сего не утвердил. Но один из канонархов – Епифаний Славинецкий – был против.

Но Никона бес гордыни зудил и зудил. Он, видно, столь глубоко укоренился в душе строптивца, что не давал ему замолкнуть. «Только сам Господь вправе лишить меня патриаршества, – объявил он своим хулителям. – Патриарший чин пребудет на мне до конца моих дней. А рукоположу я в патриархи достойного…» И с этими словами отбыл в Воскресенский монастырь, который сам же нарек «Новый Иерусалим».

О Никоне зашел разговор невольно, когда Спафарий пересказывал Матвееву слышанное от Милославских.

Артамон Сергеич заметил с горькою усмешкой:

– Сказано: копающий яму в нее попадет неминуче. Чего злобствуют, чему завидуют? Будто стал я им поперек дороги. Истинный исток сего – любочестие. Власть – жадный зверь, пожирающий человека изнутри, и сладу с этим зверем нету, – закончил он.

Глава четвертая
Спесивец Никон

И будешь унижен, с земли будешь говорить, и глуха будет речь твоя из-под праха, и голос твой будет, как голос чревовещателя, и из-под праха шептать будет речь твоя.

Книга пророка Исаака

Его почитали, боялись, робели, подходили под благословение, целовали руку, падали в ноги, ползли на коленах…

Странное дело: патриарх – расстрига. Но духовная мощь, исторгаемая им, повергала всех ниц. И архимандрита, у коего он был под надзором, подначальный чернец, такой же черноризец, как полторы сотни монашествующей братии Кирилло-Белозерского монастыря.

Чернец Никон. Несший епитимью [18]18
  Епитимья – в христианстве церковное наказание в виде поста, длительных молитв и т. п., епитимья налагается исповедующим священником.


[Закрыть]
. Тяжкую. Несвалимую, непосильную.

Завидя его одинокую, прямую, как столп, фигуру близ церкви Ефимия, как бы отданную ему во владение, все сторонились, старались ее обойти. Стыд? Страх? Боязнь?..

Глаза под насупленными бровями обжигали. Да что обжигали – прожигали насквозь. Видели все. Знали все.

Далеко завели грехи монаха Симонова монастыря Кирилла да его духовного брата Ферапонта. Неприютно Сиверское озеро, зато малолюдно. Рыбою густело. И ближнее Белое давало прибыток.

Решили строиться. Свершить подвиг во та Богоматери утоли моя печали.

Случилось это в 1397 году. Поставили скит. Срубили часовенку. Кресты все были деревянные. На церквах, на могилах, обильно взошедшие на этой суровой земле.

Все было деревянное: и срубы келий, и домовины чернецов. Рекла заветная икона Богоматери: «Кирилл, ступай на озеро Белое, сверши свой святой подвиг…» – и простерла златой указующий луч. И пошел Кирилл, не сбиваясь с пути, по лучу, доколе не привел он его на озерные берега.

Тяжкое серое небо висело над будущим скитом. Оно то и дело прорывалось холодным дождем. Неприютный край, суровый и прекрасный.

Ни един день в праздности, как есть подвижник. Как только луч зари выглянет из-за горизонта, брался Кирилл за топор. Срубил келейку, потом часовенку, потом стал поленницу складывать: зима дышала в затылок.

Ферапонт свой подвиг вершил: облюбовал он место в пятнадцати верстах. И там заложил свой скит.

Оба спасались в труде. В единении с лесом, зверьми, рыбами. Душа очистилась от всего мирского, от искушений великой столицы Руси.

Прибегала лиса: Кирилл бросал ей рыбьи головы и вел назидательный разговор. Слушала, будто понимала. А может, и впрямь понимала. Понимала, что не враг ей этот человек, и вскоре мостилась у ног его, доверчиво тычась мордой в ладони.

Заглянул и медведь – много их бродило по округе. Этот загляделся на лису и тоже захотел повести дружбу с человеком, который так усердно и ловко ловит рыбу.

Кирилл сплел веревку, протянул ее меж двумя соснами и нанизал на нее улов – вялить на зиму. Медведь позарился на запас, но Кирилл погрозил ему пальцем и сердито сказал:

– Не трожь! Зимой будем есть вместе.

И кинул ему свежую рыбку. Медведь будто понял, подцепил лапой дар и мордой покачал. Вот ведь зверь несмышленый, а взял в толк: более на запас не покушался. Но рыбки просил умильно: станет на задние лапы, а передние тянет к Кириллу: дай, мол.

Дружно жили, согласно, без обид.

Давно это было. Разбежались звери лесные – перестали доверять человеку. А человек перестал доверять самому себе, святости своей, близости к Богу.

И мягкое, теплое, пахучее и податливее дерево уступило место холодному камню. Монастырь одевался в камень. Каменными стали его стены, каменными – церкви: Деревянное било, сзывавшее людей и зверей на трапезу, на общение, заменили медные колокола.

У них был грозный звон, тревожный звон. Речь патриарха – расстриги Никона – была подобна колокольному звону.

И главное: монастырь не утерял имени своего основателя – чернеца Кирилла. Он стал называться Кирилловским, а потом Кирилло-Белозерским.

Это было по справедливости. Слава монастыря росла вместе с именем чудотворца Кирилла. Обитель благотворили цари и великие князья. Она стала духовным центром озерного края. Здесь, по завету игумена Кирилла, занимались строением книг. И се древлехранилище уже насчитывало более двух тысяч сокровищниц святости и знания.

Реки везли на себе насельников, более всех старалась Шексна, и вскоре монастырь оброс деревнюшками. Они же вкладывали душу в каменное строение. И оно оживало, начинало дышать святостью. Ибо храмоздатели трудились с мыслию о Боге.

В день Святой Троицы, спустя ровно три десятилетия со времен появления Кирилла на сих берегах, старец исповедался и причастился и обратил к плачущей братии такое слово:

«Не скорбите о сем, а наипаче по сему разумейте, ежели стажу некоторое дерзновение и делание мое угодно будет Богу, то не только не оскудеет место сие святое, но и больше распространится по моем отшествии – только любовь имейте между собою».

«Любовь между собою». Монахи сей завет соблюли. Но враги за стенами старались эту любовь разрушить, равно и сам монастырь, ставший к тому времени гнездом святых обитателей. И тогда подмастерье каменных дел Кирилл Сверков из соседней слободы обратил его в несокрушимую крепость, сильней и мощней коей не было на всем Севере Руси. Это была грозная крепость. О ней заботились царь Иван Грозный Рюрикович, а ныне царь Алексей Романов.

О стены крепости разбивались поляки и литовцы, всесильные шведы. Но стояла она как скала.

А вот любовь меж братией стала уходить. С того дня, как поселился в монастыре опальный патриарх Никон. Властолюбие его стало разрушать все связи. Патриарх! Великий государь! Не может того быть, что послан он сюда просто так. Царь Алексей замыслил нечто. Царь Алексей обратит сей край в автокефалию [19]19
  Автокефалия – автокефальная церковь – административно самостоятельная церковь в православии.


[Закрыть]
, и Никон станет управлять ею.

Слушок сей бежал, катился по кельям, по церквам, по слободе, не миновал и поварни, и хоздвора.

Никону была отдана во владение церковь св. Евфимия. Он молился там в одиночестве.

Малая церковь как на едином дыхании воздвигнута. Четверик с придельцем, над ним шатер с главкою. Стоит девою непорочною, прежде всеми возлюбленною. А как отдана была Никону – отшатнулись.

Серая заря всходила над низким монастырским небом. Возле церкви, ровно столп какой, Никон. Пробиваются лучи невидимого солнца, одолевают плотный покров. Стоит Никон, ждет. Ждет солнца. А оно-то от него отвернулось – так речет братия.

Стоит прямой, гордый, с высоко поднятой головой. Чайки проносятся над его головой, иные задевая крылом, крики их пронзительны и визгливы: белейшая птица, а дух в ней черный. Никон отмахивается. Яко от мух. А солнца все нету.

И в надежде вымолить его Никон падает на колена и склоняет выю [20]20
  Выя – шея.


[Закрыть]
.

Напрасно моление. Солнца нету, как не было. И Никон медленно подымается с колен, похоже, скрипят они, скрипят. Или то скрипит колодезная бадья?

Игумен Пахомий медленно, с усилием приближается к нему.

– Молился? – строго спрашивает Нише.

– Как не вознести молитву Господу… Ва-ва-ваше святейшество, – с усилием добавляет он.

Никон объявил, что он все еще патриарх, постановленный самим Богом и святыми угодниками его.

Голос Никона смягчается.

– Пойдем, отец Пахомий, обозреем сии святые места, полюбуемся на чудотворные создания Господа.

И отец Пахомий покорно отправляется вслед за опальным патриархом.

Мгла над озером редеет. «Вымолил», – думает про себя отец Пахомий, благообразный старец. До появления Никона был он грозен для пасомых, а ныне приник, скукожился. За ним остались хозяйственные заботы, поленницы (да не иссякнут!) и огороды.

Земля родит скупо. Камень, а не земля. Надо ей поклоны бить. Чтобы выгнала ржицу, овес, брюкву-калигу, щавель, капусту… Весь нехитрый набор северян.

– Худо, ох, худо, – бормочет отец Пахомий, склоняясь над тощими грядками. – И ведь влагою щедро напоены.

– Слишком щедро, отец Пахомий. Гниют корешки, – поправляет его Никон.

– Все мы гнием, – с неожиданным глубокомыслием отзывается отец Пахомий.

– Непотребное изрек, – сердито осаживает его Никон.

– Да я не к тому, – пугается игумен, – я о всем течении жизни.

– И вовсе несообразно, – ворчит Никон. – Эвон, глянько! – И он указывает на пышно раскинувший побеги татарник. – Над ним человека нет, един Господь наш блюдет свое творение. И произрастает оно буйно, как Божье дитя.

Артель монахов-рыбарей, стоя по пояс в воде, тянет к себе сеть, наполненную плещущейся рыбой.

Никон невольно морщится. Опять рыба! Рыба, рыба, рыба. Не так было у Ферапонтия. Там и мясцо подавали, и сыр домашний. Отлучили. По чьему-то навету перевели его в соседний Кириллов монастырь, почитая его за строгость в монашеском быту. Нет, он не прочь оскоромиться, как бывало при царских трапезах. Там и дичина, там и выпоенная телятина, там и царский зубр…

Покаяния отверзи ми двери… Мне ли каяться?! Мне ли, задумавшему очистить церквь от наростов невежества? Ни за что! Благословенно дело, которое я задумал.

А троеперстие… Согласно уставу отцов церкви. Ведь что такое троеперстие? Это есть символ Святой Троицы.

А двуперстие? Пережиток идолопоклонства.

Мир православный раскололся: не хотят осенять себя «никонианской» щепотью. Двуперстное сложение, заповеданное-де отцами-пустынниками, пристойно православному люду.

Упрям народ! Упрям до дурости! Как преодолеть это упрямство?

Раскол! И ему виной Никон и его единомышленники. Неужто не удастся сломить? Неужто я так и останусь побежденным? Выходит, так. Отрешен от патриаршества, запрещен, сослан, православные не приняли новшеств.

Разворошил осиное гнездо. Может, и в самом деле не надо было трогать? Может, не пришло еще время? Народ непросвещен, темен, вера более идольская, нежели христианская… Нельзя было трогать, опасно. Но ведь царь благословил. Или тож не понял, на что замахнулись?

Восшел на гору высокую, властную. С самых низов, крестьянский сын. Добротолюбие оттуда, из деревни. Делились всем по-божески. Сколько ему было – два, три годка, когда отец овдовел и в доме появилась мачеха.

Мачеха не мать – норовит не дать. А коли дать, то колотушку. Сердита была новая жена. А мачеха – и того сердитей. То, что не доставалось мужику, спиною и боками изведал пасынок.

Ну и сбежал. Сначала в большой торговый посад Макарьев, что в нижегородской стороне, на самом берегу Волги. Побирался Христа ради – где давали, где гоняли.

Так с именем Христа и прибрел в, Троицкий монастырь. Приютили, обогрели сиротинушку при живом-то отце. Там обрел он первую божественную науку.

Жил близ воды, к воде тянуло. Вольные разливы, когда вода играет и все в ее власти, не пугали его. Знал: коли не пуглив – вынесет, прибьет к берегу.

Добром был обделен в отцовском доме, добра взыскал. Знал: добро – сила духовная и человек создан для добра.

А домой тянуло. В родное село Вальдеманово, где его помнили мальцом, где записали в поминанье, когда неожиданно исчез. И когда все превзошел и прикоснулся к священству, все-таки возвратился. Там и женился. Там и начал восходить к славе своей.

Он чувствовал себя белой вороной среди стада себе подобных. Проник в самую глубь Священного Писания, знаниям его дивились. Такому – приход в Москве, там его место.

Там-то, на Москве, в сердце православия, и опалил его сердце огнь высокомерия.

Слух о проповедях нового священнослужителя с волжских берегов прокатился по столице. Имя златоуста было ему подстать: «Никон» по-гречески – «победитель».

Побеждал. Призывал к нестяжательству, к добротолюбию, призревал убогих, несчастных. Видел: нету ему ровни средь приходских священников. Косноязычны, невежественны, Священного Писания не знают, деяний отцов церкви не ведают, путаются в основах служения.

Высоко держал голову. Гордо. Всевышний наказал гордеца: один за другим отходили в ангельские края его дети.

И тогда он ожесточился.

– Попадья, тебе дорога в монастырь, а мне в монахи, – возрыдал он. – То перст свыше.

Бежать, бежать от искушений многих – власти, гордыни, стать истинным победителем над собственным естеством.

– Прими пострижение, мать. Уйдем от мира. Я подамся в северные края, на Бело море, где и летом гуляют льды и зверь морской играет на приволье.

Но и там душа не упокоилась. Там, на Белом море, где и зверь морской таращится над водою белыми клыками, где рыба-кит ударом хвоста топит рыбарей, и там были люди, чернецы, искавшие спасения, как и он. Но он-то был выше их. Он – Никон! Не ужился в одном скиту, в другом… В Кожеозерском монастыре принял чин игумена. Но не на столь убогом поле ристать ему, Никону, – на краю света, в Каргополье.

Он просветил паству. Довольно с него трех лет заточения. Его поле – он понял это – на Москве. Он будет учительствовать, проповедовать свои мысли о священстве, о канонах православия, о том, что есть молитва и как достигает она Господних пределов. Он просветит своих собратий во Христе, он преподаст им истину. Он отменил многогласие, сие непотребство кое разрушало благолепное служение.

«Я»… Наконец-то! В молитвах, во снах, в видениях – а они его расстроенному духу стали являться все чаще, – обращался к самому себе не иначе, как «он». И вот наконец-то вырвалось «я». Простое «я», человеческое, богоугодное.

Оно, как лучик света, высветило его нынешнее прозябание. Он обвел глазами пространство: серые монастырские стены, серое небо над ними, серые воды озера и текучие серые воды Шексны. И рот его распялила зевота. Он осенил его крестным знамением и сказал игумену:

– В сон клонит.

– Вестимо, вестимо, – обрадовался тот.

– Эвон приставники мои плетутся. Гони их, отец Пахомий.

И скорым шагом двинулся к настоятельскому корпусу. Остался в одном подряснике, рухнул на ложе. И тотчас уснул.

Воскресло все. И покойник отец Мина, гордившийся сыном, которого отторг ради бабы, законоучитель Иона, старуха Фекла и живые… Многие живые. Кто-то звал его: «Никитка! Никитка!» Кто-то подобострастно молил: «Ваше святейшество, явите божескую милость…»

Царь Алексей приложился к руке: «Благослови, Солнце…» Он в непомерности своей сравнивал себя с солнцем, а царя с луной.

Царь пал перед ним на колена…

И он проснулся, задыхаясь. Экое видение! Замирение с царем Алексеем. Жаждет. Ежели царь повинится. А во сне он пал перед ним. Стало быть, и въяве падет.

Разлепил глаза – все тот же вид. Холодные стены кельи, деревянная скамья и стол простой плотницкой работы, шкапчик в углу.

Никон застонал. Боже милостивый, в каком я унижении! Кто вверг меня сюда?

Повернулся на другой бок, закрыл глаза – не видеть! После тех богатств, той роскоши, в которой он купался, позлащенной мебели иноземных мастеров, угодливых служек, попов и дьяконов, услаждавших его чтением и пением, – после всего этого эдакое убожество!

Кто вверг? Вспыхнуло, озарило: сам, сам и вверг. Крестьянский сын, мордвин Никита возвысился талантом своим, смелостью, дерзостью своею, царь приблизил его к себе, называл «собинным другом», просил благословения – просил.

Забылся! Забыл, кому он обязан своим возвышением. Ослепленный гордыне своей стал толковать в проповедях: священство-де царства поболе есть. Государь-де расширился на церковь и весь суд себе взял. А ему, Никону, хотелось судить.

Чего достиг – все потерял. Монастырский приказ был не властен над его владениями. А царь, добрый царь Алексей, жаловал его землями и угодьями. Четырнадцать монастырей и более пятисот церквей было под его началом.

Всего лишился! Из-за непомерности своей, из-за высокомерия. Царь добр – на его доброту и отходчивость уповал.

Но забыл о завистниках, о врагах своих забыл. О боярах Стрешневых, о князе Трубецком, о Никите Одоевском. Разве ж они одни? Много, много у него ненавистников, коих ни во что не ставил, коим чинил обиды, коих приказывал бить палками, пороть кнутами…

Милостивец наш, заступник, радетель за сирых и убогих… Было, было и такое, богоугодные дома заводил, да, было. Пока не ослепила его непомерная гордыня. Вздумал сравниться с царем…

Все чаще и чаще мыслями обращался к деяниям своим. И все чаще и чаще возникал вопрос: зачем?

Зачем насаждал греческую обрядность, греческий язык в богослужении? Да, православие пришло из Византии. Но Византии нет, она разрушена, мертва. Стало быть, центр православия переместился на Русь, в Москву. Она ныне есть столп, что бы там ни говорили в Константинополе, Иерусалиме, Белграде… И церковная жизнь отныне и во веки веков должна жить по законам Руси, Москвы.

Захотел все перевернуть. Статочное ли это дело? Повелел предать двуперстие анафеме…

Господи, куда завела меня гордыня, дьявольская непомерность, спесивость? В бездну. Можно ль воротиться из этой серой непроглядности, куда уже не раз закидывала меня моя судьба?

Казнился. Бил себя в грудь в бессильной ярости. Вознамерился и бороду выдрать. Да нет; опомнился, борода – знак сана. Глянул на большой сундук с медными позлащенными оковками. В нем хранилось патриаршее облачение.

Мельком подумал: пригодится. Замирение будет меж нас – меж мною и царем Алексеем. Клин меж нас станут забивать, особливо Стрешневы. Но высшая сила отведет, да. Высшая сила – за меня, она во мне.

«Царство мое не от мира сего», – рек Спаситель. А мое царство – от мира. Вернуть его, вернуть!

Говорил он однажды Неронову, одномысленнику своему, с коим потом разошлись: «Обои добры, – старые и новые, исправленные служебники, – по коим хощешь, по тем и служишь». И Неронов согласно кивал головой: да, так, не в словах дух молитвы, а в истовости ее обращающего к Господу.

Иван Неронов был человек покладистый, благоуветливый. Однако при всей покладистости мог ставать на дыбки. Недолго длилось ж их согласие. Раскол и их развел, вырыл меж них пропасть. Патриарх тогда был в силе, не хотелось ему отлучать Неронова от себя, хотелось иметь его рядом, ибо была в нем сила и дух беспощадный.

Готов был претерпеть за старую веру. И претерпел… Сослали его в глухомань, в Кандалакшский монастырь. Не покаялся. Принял постриг под именем Григория. И восстал на Никона. Не мог забыть его «обои добры».

Щедро сеял Иван семена раскола. Всходили они буйно. Его покровитель, царский духовник Вонифатьев, приютил его, когда Иван убег из Кандалакши. Вставали друг против друга как два быка – Никон и Иван.

– Покайся! – кричал Никон. – Прими исправлением.

– Не приму! – ревел в ответ Неронов. – Ибо все это еретическое, против русского естества! Щепоть твоя от греков, коих ты возлюбил в противность нашей вере.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю