Текст книги "Избранное"
Автор книги: Роже Вайян
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 48 страниц)
К полудню он добрался до дома с колоннами (как раз в то самое время, когда Франческо Бриганте и донна Лукреция в пещере на мысе Манакоре, неподалеку от трабукко, заговорили о своей любви). После сиесты он спустился в большую нижнюю залу и уселся в неаполитанское кресло XVIII века с затейливыми золочеными деревянными подлокотниками, вырезанными в форме китайских уродцев; на плечо и на бедро ему поставили горячие припарки, а сам он накинул на себя темно-синий шелковый халат (из кармашка кокетливо выглядывал уголок шелкового белоснежного платка), вокруг него стояли кружком все три женщины: старуха Джулия, Мария, жена Тонио, и Эльвира, сестра Марии, наложница дона Чезаре. Тут в открытую дверь постучались – вошел агроном.
Мария живо бросилась к нему, желая помешать ему вступить в беседу с хозяином дома.
– Я пришел узнать, остался ли наш договор насчет Мариетты в силе, начал агроном.
– Конечно, остался, – ответила Мария.
Старуха Джулия приблизилась к ним.
– Это вы что, насчет моей дочки, а? – спросила она.
Он стоял перед этими двумя женщинами, с нежным румянцем на щеках настоящий северянин, – и во всех его повадках чувствовалась какая-то наигранная развязность, на лице застыло странно-противоречивое выражение растерянности и самоуверенности, весьма характерное для агрономов, которые, понятно, гораздо лучше разбираются в сложной науке земледелия, нежели крестьяне, но при всем при том агроном знает, что крестьяне зорко следят за ним, радуются любой его промашке, любому ложному шагу – словом, готовы придраться к первому же пустяку, чтобы поставить под вопрос всю их агротехническую премудрость. Поэтому агрономы чувствуют себя скованными по рукам и ногам даже тогда, когда речь идет не о земледелии.
– Я пришел узнать, остается ли наш договор в силе, – повторил он свой вопрос.
– Мы согласны, – ответила старуха Джулия, – только на тех же условиях.
– Тогда она может начать работу сегодня же вечером. Давайте я отвезу ее вещи на машине.
– Сегодня она… – протянула Джулия.
– Она к тетке поехала, – подхватила Мария. – В Фоджу…
– Ее тетка, та, что в Фодже, заболела, – добавила Джулия.
– Ну ладно, это неважно, – сказал агроном. – Начнет с завтрашнего дня. Я заеду за ней к вечеру.
– Она завтра к вечеру вряд ли еще вернется… – заметила Джулия.
– Потому что у нас тетка больна, – подхватила Мария.
Тут к ним подошла и Эльвира.
– По-моему, будет лучше, если Мариетта начнет у вас работать со следующего понедельника, – проговорила она.
Раздался голос дона Чезаре, легко покрывший все остальные голоса.
– Иди сюда ко мне и сядь! – крикнул он.
Женщины замолчали. Агроном вопросительно поглядел на Марию.
– Он с вами поговорить хочет, – пояснила та.
– Я же тебе сказал, иди сюда, сядь ко мне, – повторил дон Чезаре.
– Дон Чезаре хочет с вами поговорить, – живо вмешалась Эльвира.
Агроном не спеша подошел к креслу. Он терпеть не мог этой манеры богатых землевладельцев Юга обращаться на «ты» к молодым чиновникам, как будто они были его личными слугами.
Дон Чезаре показал на скамейку, стоявшую напротив кресла.
– Садись сюда, – сказал он.
Ломбардец сел. Женщины тоже подошли поближе.
– А вы, женщины, – скомандовал дон Чезаре, – оставьте нас одних.
Мария и Джулия бросились в дальний угол зала, к камину.
– И ты тоже, – обратился дон Чезаре к Эльвире.
Эльвира присоединилась к матери и сестре.
– Сколько тебе лет? – спросил дон Чезаре.
– Двадцать восемь, – ответил ломбардец.
– Неужели ты не понимаешь, что они все это нарочно подстроили, чтобы заставить тебя жениться на Мариетте?
– Мне уже об этом говорили.
– Ты нашего Юга не знаешь, – продолжал дон Чезаре. – Пропадешь как миленький.
– Ну, это мы еще посмотрим.
– Почему бы тебе не жениться?
– Я же не сказал, что я против.
– Деньги у тебя есть?
– Только жалованье.
– Ведь не государство же раскошелилось и построило тебе дворец для твоих коз.
– Я получил небольшое наследство. И все его ухлопал на хозяйственные постройки.
– Ты веришь в это дело?
– Я люблю свою работу.
– Ты мог бы жениться на дочке какого-нибудь землевладельца.
– Я об этом не думал.
– Сыновья наших землевладельцев ни на что иное не способны, как идти в адвокаты да в депутаты. Вот он, наш Юг. А агроном может оказать немалую услугу землевладельцу. Думаю, что дон Оттавио согласился бы отдать за тебя свою дочку. Хочешь, посватаю?
– Я за приданым не гонюсь, – ответил агроном.
Дон Чезаре приглядывался к своему собеседнику: выпуклый лоб, румянец, как и у всех там у них на Севере, упрямый и ребячливый вид юнца, окончившего высшее учебное заведение.
– Здесь у нас еще в V веке до рождества Христова уже были агрономы, начал дон Чезаре. – На козьих холмах по ту сторону озера уже тогда имелись ирригационные сооружения…
– Не понимаю, при чем тут это, – ответил агроном.
А дон Чезаре думал: «Просто крестьянин, решивший, что его крестьянских знаний достаточно для того, чтобы получить у нас права гражданства. Для того чтобы быть „принятым“ у нас, у самых старых горожан во всем мире, надо уметь жить». Но тут же мелькнула другая мысль: «Наше умение жить уже давным-давно безнадежно погрязло в трясине и в песках дюн, потонуло одновременно с благородным городом Урия, и остались от него одни только суеверия». Ему расхотелось унижать юнца.
– Что ж, ты прав, – сказал он.
– Вы не хотите, чтобы Мариетта пошла ко мне в услужение? – напористо спросил агроном.
– Она вольна поступать, как сама захочет.
– Если кто и может быть против, так это только ее мать. А не вы, надеюсь?
– Что ты об этом знаешь?.. – проговорил дон Чезаре.
– Если не ошибаюсь, право первой ночи отменено!
«Вот-то действительно дурак ломбардский», – подумал дон Чезаре.
– Значит, ты хочешь на ней жениться? – спросил он вслух.
– Это касается только нас двоих, ее и меня, ну, на худой конец, еще и ее матери.
– Понятно, – протянул дон Чезаре. – Предпочитаешь иметь ее, не связывая себя узами брака. Но если тебя заставят вести ее к алтарю, придется тебе все-таки подчиниться.
– Это уж мое дело, – отрезал агроном.
Он поднялся.
– Думаю, наш разговор окончен.
– Садись, – приказал дон Чезаре.
– Мне лично больше с вами разговаривать не о чем, – уперся ломбардец.
Но все-таки сел.
А дон Чезаре думал, что, когда ему приходило желание лишить девственности какую-нибудь из своих служанок, он ее брал, никому и в голову не приходило возражать. Если же он уступит Мариетту ломбардцу, его люди наверняка сочтут, что он в полном своем праве потребовать, чтобы сначала она провела с ним ночь или столько ночей, сколько ему заблагорассудится. А затем его женщины обвинят чужеземца, что это он, мол, лишил девицу невинности (как произошло это со святой Урсулой Урийской). Но коль скоро сам он был uomo di cultura, человеком высокой культуры, он подумал также и обо всех исторических, социологических, биологических, психоаналитических аспектах, которыми можно было бы объяснить культ девственности и одновременно желание ее похитить, что превращается прямо в какую-то манию у них на Юге. Что сам он лично этого предрассудка не разделяет. Что вовсе он не требовал, чтобы все без исключения девственницы его дома проходили через его постель. Что брал он женщину или девушку, если она приходилась ему по вкусу, в расчете только на собственное свое удовольствие, не гоняясь обязательно за девственностью как таковой. Что было бы слишком долго да и бесполезно растолковывать агроному, проникнутому сознанием своего двойного превосходства – как дипломированного специалиста и как уроженца Северной Италии, – неписаную, но четко сформулированную юрисдикцию Юга, классического края юристов. Что этот демократически настроенный чиновник преисполнится искренним негодованием, узнав, что на Юге еще полностью в ходу своя благородная феодальная юрисдикция, признаваемая молча, но безоговорочно. Однако каковы бы ни были вкусы дона Чезаре, каково бы ни было его мнение относительно девственности, он решил в данном случае, в случае с Мариеттой, воспользоваться своими привилегиями.
Ломбардец, сидя напротив старика, не спеша обдумывающего свои думы, нетерпеливо ерзал на скамье.
– О чем вы хотели со мной поговорить? – наконец не выдержал он.
А дон Чезаре думал о том, что именно нынче утром во время охоты, как раз перед тем, как у него онемела рука, он принял решение не уступать никому девственности Мариетты. Бродя среди камышей, выслеживая водяных курочек, он перебрал в памяти все события минувшей ночи. Мариетта, присевшая у его ног на низенькой деревянной скамеечке, поглядывающая из-за его колен, следившая за маневрами матери и сестер, потом ее пение в кустах возле дома; и тут он вдруг понял, что решение уже принято.
Мне не о чем с тобой говорить, – произнес он.
– Но вы же сами просили меня сесть.
– Мариетта не хочет идти к тебе работать.
– А мать ее сказала, что хочет.
– Спроси у самой Мариетты.
– А где она?
– Вот этого-то никто и не знает, – ответил дон Чезаре.
Крупно шагая, агроном удалился, проклиная вполголоса несчастную свою судьбу, забросившую его в этот край, на Юг Италии, где приходится жить среди диких крестьян и еще более диких землевладельцев.
– Эльвира! – крикнул дон Чезаре.
Эльвира подошла к креслу.
– Перемени припарки.
Эльвира бросилась к камину, где на треноге, под которой тлел древесный уголь, кипела вода.
Джулия и Мария подобрались к креслу. Вошел Тонио и встал в уголке, зорко следя за тем, чтобы женщины по всем правилам ухаживали за хозяином. За ним ворвались ребятишки Марии и Тонио и молча выстроились кружком вокруг кресла. Дону Чезаре показалось было, что мышцы бедра тоже онемели, но он промолчал. На ногу и плечо положили новые припарки.
– Эльвира, – начал дон Чезаре, – с нынешнего вечера ты будешь спать в комнате Джулии.
Во все времена именно такими словами давалась в доме с колоннами отставка очередной наложнице. Эльвира побледнела. Она уже давно понимала, что это должно произойти со дня на день. Что рано или поздно ее низведут до ранга простой служанки, как ее мать, старуху Джулию.
– У меня в комнате и без того тесно, – запротестовала Джулия.
– Эльвира может спать в постели Мариетты.
– Мариетта же вернется!
– Никуда Мариетта и не уезжала, – сказал дон Чезаре. – Просто не хочет показываться вам на глаза, потому что вы ее запугали. Когда увидите ее, скажите, чтобы она пришла ко мне поговорить.
Он поднялся с глубокого неаполитанского кресла, опираясь о подлокотники в виде китайских уродцев. Теперь уже онемела и нога.
– Палку! – скомандовал он.
Тонио бросился за палкой. Дон Чезаре ждал, тяжело опершись о подлокотники в виде китайских уродцев, и так смотрел на женщин, что у них не хватало духу с ним заговорить.
– Пойду работать, – объявил он, – и чтобы никто не смел меня беспокоить.
Опираясь на палку, он направился к дальней двери, и еще долго Тонио и женщины слышали шум его шагов и стук палки сначала в коридоре, потом по ступенькам лестницы, потом в залах, отведенных под коллекции древностей.
Маттео Бриганте направился в Порто-Манакоре, пробираясь по узеньким дорожкам, пролегавшим между высокими стенками, ограждавшими апельсиновые и лимонные плантации.
Его заклеймили. Он размышлял об этом совершенно новом для него факте его заклеймили, его! – еще час назад столь невероятном факте, что он никогда не допускал такой нелепой возможности, мысли не допускал, что подобное может случиться именно с ним, и, когда это приключилось с ним, всего какой-нибудь час назад, от руки Мариетты, воспользовавшейся его собственным окулировочным ножом с маркой «Два быка», он даже не мог осознать сразу все последствия этого происшествия, оставившего после себя неизгладимый шрам на его щеке, не простой шрам, а крест.
Конечно, мало кто посмеет лезть к нему с вопросами, даже намеком не решатся дать понять, что они, мол, сразу заметили клеймо. Но кое-кто все-таки осмелится. Как, например, поведут себя в этих обстоятельствах его вчерашние партнеры, о которыми он играл в «закон»? Ни Тонио, ни Американец, конечно, не осмелятся, но Австралиец, тот наверняка спросит, ясно, не для того, чтобы ему досадить, спросит почтительно, но наверняка спросит. Пиццаччо тоже спросит, но в обычной его манере, предлагая свою помощь: «Если у тебя какие неприятности, помни, что я здесь», «Если кого нужно убрать и если тебе это почему-либо не с руки, давай уберу я». Но в душе-то будет, конечно, рад. А Австралийцу Бриганте ответит: «Тот, кто это сделал, уже мертв». Нет, ответ неудачный и, Главное, никого не обманет. Да нет, ответ удачный, он сразу отшибет у всех прочих охоту лезть со своими вопросами. Ну а на Пиццаччо достаточно будет взглянуть, и он проглотит язык.
А что, если спросит дон Руджеро, да еще засмеется при этом:
– Как это ты, петух, допустил, чтобы тебе физиономию раскровянили?
Что ему ответить? Так бы его и укокошил, но человек, владеющий таким состоянием, какого достиг сейчас Бриганте, не убивает так, за здорово живешь. А если он ответит дону Руджеро, что человек, который сделал это, уже мертв – каким и следовало бы ему быть, – дон Руджеро расхохочется уже совсем оскорбительно:
– Ну, это мы еще увидим.
«Человек, который сделал это, человек, заклеймивший Маттео Бриганте…» Но в том-то и дело, что заклеймила его девчонка и будет еще этим хвастать. Эта мысль впервые пришла ему в голову, и он круто остановился. Его заклеймила девственница, которая будет перед всем городом гордиться своим подвигом. Надо немедленно вернуться на плантацию и попросить Мариетту держать язык за зубами, потребовать под угрозой смерти, чтобы она не хвасталась тем, что заклеймила его, умолять ее, тронуть ее сердце, предложить ей денег, все, что она только захочет. Но воображение подсказало ему ответ Мариетты – короткий смешок, весело-любопытный блеск глаз. Она такая же, как он, – несгибаемая.
Итак, весь город, вся их провинция узнает, что клеймо наложила девственница. И даже при всем своем богатстве, если он решится убить, чтобы восстановить свою честь, кого, в сущности, убивать? Не девчонку же, не гуальоне – это чересчур ничтожно, никак не соизмеримо с честью Маттео Бриганте.
Уехать. Немедленно, прямо сейчас же покинуть Порто-Манакоре; он будет давать сыну письменные распоряжения относительно их капиталов. С такими деньгами да его повсюду будут встречать как знатную особу. Нет! Он заклеймен. Этот неизгладимый крест на щеке не просто обычный шрам, не почетный рубец дуэлянта, как кое у кого из немецких туристов, наводняющих южноитальянские портовые города в поисках мальчиков, а позорное клеймо, совсем такое же, как ухо, которое отсекали мошенникам в какой-то стране, только он забыл в какой.
Он снова зашагал по направлению к Порто-Манакоре, обдумывая свое положение и так и этак. Он – Маттео Бриганте – человек, который всегда жил, стиснув зубы. В тюрьме он, даже глазом не моргнув, сносил побои надзирателей; никогда не отвечал на подначки других арестантов; на время отсидки он как бы вынес свою честь за скобки, потому что единственным его желанием было освободиться досрочно. На флоте, куда он завербовался после досрочного освобождения из тюрьмы, снова пришлось как бы вынести свою честь за скобки, пока его не назначили старшим матросом; только тогда он разрешил себе подраться на дуэли с одним старшим матросом, который цукал Маттео, когда тот был еще матросом, – вызвал его под каким-то довольно сомнительным предлогом. А на публику был приготовлен иной мотив дуэли, в соответствии с кодексом воинской чести, просто смехотворный в глазах Маттео Бриганте, но он выбрал предлог в духе этого кодекса, что заставило бы офицеров закрыть глаза на нарушение дисциплины, снисходительно и благосклонно отнестись к старшему матросу, который пытается сравняться с ними; зря, конечно, старается, зато побуждение его весьма симпатично, раз он рисковал своей и чужой жизнью, лишь бы показать всем, что, мол, дорос до их понимания чести. Но истинная причина (о чем офицеры, конечно, не знали) точно соответствовала порто-манакорскому кодексу чести: два года назад этот старший матрос, злоупотребляя привилегией, даваемой ему званием, навязывать свои закон простому матросу, унизил Бриганте в его достоинстве сына и любовника, всячески понося перед всем экипажем, выстроившимся на палубе, его мать и любовницу (с которой позже, когда она носила Франческо, он и сочетался законным браком). На всю свою жизнь враг был заклеймен глубокими шрамами на лице и груди. Бриганте посадили под арест, но нашивок с него не сняли, именно так он и рассчитывал.
А теперь заклеймен он, и кем? Девственницей. Вот какая убийственная мысль терзала его всю дорогу, пока он добирался до Порто-Манакоре.
«Но, – подумал он, вспомнив свою дуэль на саблях, – но оскорбление, нанесенное девственницей, не идет ни в какое сравнение с честью такого человека, как я». Кроме того, он знал, что сумеет вогнать обратно в глотку любые слова тому, кто осмелился бы усомниться в этом, ибо поистине столь велика дистанция между оскорбленным и оскорблением, что она как бы начисто зачеркивает самый акт оскорбления. Вовсе не следует скрывать своей беды, а, напротив, всячески ее афишировать, превратить в смешной пустячок, бахвалиться ею.
Он решил, не откладывая в долгий ящик, сразу же сделать первый опыт. Домой он не пошел, как решил было сначала, а направился прямо в «Спортивный бар».
Посреди главного прохода он остановился, вынул окровавленный носовой платок и не спеша стер капли крови, проступившие по краям его двойной раны. А сам тем временем искал глазами взглядов посетителей; но, когда его глаза останавливались на ком-нибудь из сидящих за столиком, тот поспешно отворачивался.
Маттео Бриганте подошел к стойке и заказал себе французского коньяку. Он встретился глазами с Джусто, официант том, и ткнул себя пальцем в щеку, чтобы вызвать встречный вопрос.
Джусто вопросительно поднял брови.
– Это меня девственница заклеймила, – пояснил Маттео Бриганте – пока я ее насиловал.
Произнес он эту фразу, повысив голос так, чтобы его слышала вся публика, сидевшая в баре.
– Sangue per sangue, – ответил Джусто, – кровь за кровь, тут никакого оскорбления, синьор Бриганте, нету.
– Именно, что кровь за кровь, – подхватил Маттео Бриганте.
Он обернулся к залу, медленно обвел взглядом публику.
– Кровь за кровь, – продолжал он. – Таков мой девиз.
– А разрешите спросить, что это такая за девственница? – обратился к нему Джусто.
– Нет, нет, – ответил Бриганте, – я человек чести.
Он хохотнул, потом добавил:
– Не исключено даже, что она сама будет этим хвастаться.
И он вынул бумажник, желая заплатить за коньяк.
Это был вовсе не черный кожаный бумажник, прекрасно известный не только Джусто, но и всем завсегдатаям «Спортивного бара», куда все манакорцы клали свою лепту; совсем другой бумажник, рыжей кожи и с врезанными в кожу золотыми инициалами.
Как великолепно ни владел собой Маттео Бриганте, пройдя долгую школу самотренировок, сначала в те годы, когда приходилось стискивать зубы, и позже, когда он вступил на путь рэкетира, он растерянно вертел в руках этот непонятно откуда взявшийся бумажник, потом открыл его: в одном отделении было пусто, в другом лежали какие-то бумаги, которые он видел впервые в жизни. Заметив, что Джусто отвел глаза, но наблюдает за ним в зеркало, он не спеша сунул бумажник в карман своего зеленовато-синего альпагового пиджака.
– Запиши за мной, – обратился он к официанту.
– Prego, – поспешил ответить Джусто, – пожалуйста, синьор Бриганте, пожалуйста.
Мариетта ждала Пиппо там, где ручей, бегущий с гор, разливается небольшим озерцом. Еще не успело солнце скрыться за островами, как между оросительными бороздами, по которым весело бежала вода, появился Пиппо.
– Я заклеймила Маттео Бриганте, – проговорила Мариетта важным тоном.
Она рассказала Пиппо об этом приключении, умолчала только о подмене бумажника. Он слушал с сияющими глазами, то и дело откидывая со лба мешавшие ему черные крутые локоны.
– Во здорово, – твердил он, – во здорово-то…
Они вошли в сарайчик, потому что Мариетте хотелось показать поле боя. Даже велела ему хорошенько приглядеться к каплям крови на полу, но они уже успели высохнуть и стали сейчас коричнево-ржавого цвета.
У них было что обсудить: как и откуда Бриганте, к примеру, мог узнать о ее тайнике? Пиппо и мысли не допускал, чтобы их мог предать кто-нибудь из гуальони, работавших на очистке оросительных борозд. Уже десятки раз после ссор со своей матерью Джулией или с сестрами Марией и Эльвирой Мариетте доводилось скрываться в сарайчике на этой плантации дона Чезаре, но она на тех же основаниях могла укрыться в сарайчике и на других плантациях того же дона Чезаре, в сложенных из камня хижинах на козьих холмах, в хибарах на оливковых плантациях, крытых соломой лачугах, разбросанных в низине. Как-то раз она даже провела ночь на самом дальнем конце перешейка, в башне Карла V, ныне превращенной в амбар для фуража, – башня эта только одна и уцелела, хотя по приказу императора южный берег был защищен целым поясом таких же башен. Если Мариетта прибежала на эту плантацию, то лишь потому, что они условились с Пиппо, который поручил своим гуальони поддерживать между ними связь. Может, их выдал тот, кто разносил молоко? Нет, это просто невозможно, хотя бы потому, что молочник не знает их условного знака, который они малюют на дорожных столбах (круг, а в кругу крест) и которым, как у них было договорено заранее, Мариетта могла бы предупредить Пиппо о новой ссоре с матерью и сестрами или о каком-нибудь чрезвычайном событии, мешавшем их совместно разработанным планам или вынуждающем срочно бежать из дома с колоннами.
С самым серьезным видом они обсуждали все эти вопросы, обсуждали с жаром, даже с плохо сдерживаемым восторгом, и в каждом их слове звучала радость, коль скоро они одолели самого Маттео Бриганте.
– А вдруг он вернется? – спохватился Пиппо. – Лучше тебе здесь не оставаться.
– У меня нож есть, так что я ничем не рискую.
– Нож-то нож, а все-таки… Знаешь, какой он хитрюга. Найдет средство тебя обезоружить.
– Тогда оставайся ты со мной, – предложила Мариетта.
Об этом он сам и не подумал.
– Ясно, останусь.
Оба замолчали. Уселись на груду холщовых мешков и взялись за руки. Совсем так же рука в руке сидели они сегодня утром на берегу бассейна, и Пиппо тогда рассказывал ей о ночных подвигах гуальони. Но теперь оба молчали. Каждый думал о том, что всю эту ночь им придется провести вместе. Мариетта попросила Пиппо остаться ночевать, хотя за минуту даже не думала об этом, как-то сказалось это само собой во время их беседы. И вот впервые в жизни они не смели взглянуть в глаза друг другу.
Уже не раз им приходилось проводить вместе и день, и ночь, и даже целые сутки, в низине, на козьих холмах, среди дюн, на плантациях и даже в лесу Теней. Но цель там была иная – воровство и браконьерство. Так уж повелось, что он советовался с ней, прежде чем пуститься вместе со своими гуальони на какое-нибудь дело, и подчас дело весьма рискованное, как, например, угон «веспы», принадлежавшей карабинеру, или на другое дело, потребовавшее еще большего размаха, что повлекло за собой, помимо других последствий, подмену черного бумажника Бриганте (о чем Пиппо еще не знал) на рыжее кожаное портмоне; но, о чем бы они ни совещались, какие бы проекты ни строили, говорили они обо всем по-ребячьи.
Они уже давно решили, что любят друг друга. Никогда они не расстанутся, это ясно. Потом они, конечно, поженятся, это тоже само собой разумеется. А на ближайшее время они договорились бежать вместе из Порто-Манакоре, благо счастливый случай и известная ловкость рук доставили им нужные для этого средства: Мариетта должна была назначить день побега. Однако они не торопились. Ни разу они не обменялись даже беглой лаской, ни разу он не поцеловал ее в губы. И им даже не приходилось для этого сдерживать жар в крови. Это вовсе не значит, что они были какие-то пуритане. Если бы им пришла охота целоваться по-настоящему, касаться друг друга, заниматься, наконец, любовью, они бы и занялись без малейшего зазрения совести, недаром же они были главарями шайки гуальони, привыкшими нарушать все и всяческие законы. Просто в них еще не заговорило желание.
Нельзя сказать, что Пиппо не знал технической стороны любви, он обучался ей с другими мальчишками, с козами, в одиночестве и даже неоднократно, прибавив себе годы, с девицами из публичного дома в Порто-Альбанезе. И нередко он получал от этого удовольствие, когда побольше, когда поменьше, чаще всего поменьше, потому что девицы всегда ужасно торопились; один только раз, когда у него хватило денег заплатить за получасовой визит, девушка обучила его многому: и как надо вести себя с партнершей, и как получать от этого побольше наслаждения. Но он еще никак не соотносил радости, получаемые от публичных девушек, со своей любовью к Мариетте. Ему нравилось быть с ней вместе, она была поверенной всех его тайн и замыслов, часто вдохновительницей его игр и разбойничьих подвигов, и было установлено, что она станет его женой и таким образом их дружба-сообщничество будет длиться вечно. Но мысль о том, что она станет его женой, как-то не вязалась с мыслью о Мариетте – партнерше по любовным утехам; он знал, что так оно рано или поздно случится, но как-то не задерживался на этой мысли, больше того – вообще избегал об этом думать.
Главарю гуальони, находящемуся в состоянии непрекращающейся войны со всем взрослым населением Порто-Манакоре, волей-неволей приходилось внимательно наблюдать за частной жизнью манакорцев. Богачи делают своим женам детей, но для удовольствия посещают публичные дома в Фодже или заводят себе на стороне любовницу, искусную в любовных делах, такую, какой, скажем, будет Джузеппина для комиссара полиции или для кого-нибудь другого. Одни только бедняки занимаются любовью с собственной женой, потому что им не из чего платить другим. Хотя он, понятно, сам не смог бы точно сформулировать свою мысль, но то, что до сих пор он никогда даже в мыслях не связывал с Мариеттой, своей теперешней сообщницей и будущей женой, техническую сторону любви, было для него как бы своего рода роскошью.
А Мариетта, красивая, вполне сформировавшаяся еще четыре года назад девушка, с дерзко поднимающими платье кончиками грудей, привыкла, что ей вечно приходится отбиваться от беглых прикосновений, от лапанья мужчин, буквально шалевших при мысли о ее девственности. Случалось даже, она ловила на себе тяжелый взгляд дона Чезаре, ничуть не игривый, ничуть не горячий, просто обволакивающий ее взгляд; ее не возмущала мысль о том, что ей придется, если он того потребует, отдать ему свою невинность, коль скоро таков неписаный закон Юга, который она чуть ли не с детства приучилась считать «вполне естественным»; если она и думала об этом только думала она об этом редко, – то не как о страшном насилии над ее волей, а, скорее, как об одной из тех бесчисленных мелких докук, от каких не всегда удается отвертеться – тут уж ничего не попишешь, – а после сразу же займешься чем-нибудь другим.
Но вот нынче вечером, очутившись в сарайчике на апельсиновых и лимонных плантациях, когда впереди была вся долгая ночь, которую им предстояло провести бок о бок на груде холщовых мешков, когда еще не улетучилось хмельное чувство сообщничества двух победителей в битве с Маттео Бриганте, – вот тогда-то они и начали целоваться.
А как только начали целоваться, все было начисто забыто – и закон Юга, и традиции Юга, и все то, что оба они раньше думали с той или иной степенью приближенности о любви и любовных играх, – все было сразу забыто. Религия для обоих была лишь суеверием, одним из суеверий среди множества других; им и в голову не пришло, что они совершали грех; моральные устои, не имеющие под собой теоретической базы, рушатся единым махом. Они просто были похожи на пастухов, пасущих своих козочек на холмах, соседствующих с процветающим городом Урия.
Им хотелось лишь одного – слить свои уста в едином дыхании, касаться любых частей тела другого, прижиматься друг к другу, чувствовать совсем рядом своего партнера, воспламенять один другого, утишить избытком жара свое горение. Мариетта потеряла невинность, даже не заметив того, как это случается часто с молодыми девушками, привычными к тяжелому физическому труду.
И не почувствовали они угрызений совести, ибо чувство это было им совсем уж неизвестно.
От сумерек до утренней зари они сжимали друг друга в объятиях, разжимали объятия, снова сжимали, испытывая при этом все более острое наслаждение. Они не обменялись ни единым словом, слышно было только невнятное бормотание, вскрики и вздохи любви. Когда один уставал, другой пытался вновь его воодушевить, на что уходило не больше минуты. Так они и заснули с первыми проблесками зари на груде холщовых мешков, переплетя ноги, держась за руки, и сердца их бились в унисон.
Донна Лукреция и Франческе Бриганте расстались на маленьком песчаном пляжике неподалеку от трабукко; Франческо сначала поднялся вверх по откосу скалы, потом стал спускаться через сосновую рощу, дошел до кустарника, где он припрятал «веспу» дона Руджеро; а она шагала по дорожке, вьющейся по гребню холма, высокая, прямая, в скромном своем платье с закрытым воротом и длинными рукавами, шла она не торопясь, обычным спокойным шагом, не прячась от пылающего льва-солнца, которое еще не начинало клониться к островам.
Она не бросила ни одного взгляда на бухту Манакоре, зажатую между высокой горой, увенчанной лесом Теней и грядой туч, которые нагнал либеччо, но удерживал над открытым морем сирокко; она не любила здешних мест, хотя десять лет назад, когда ее привез сюда молодой супруг, судья Алессандро, любила их, но теперь она и не ненавидела их, как ненавидела совсем еще недавно: решение уехать принято, материальные дела, думалось ей, улаживаются, и потому она чувствовала себя, как, скажем, жительница Турина, которая проводит здесь летние каникулы и скоро уедет, так как знает, что ее любимый нуждается в ней.
Так, думая только о будущем, она добралась до портика летней колонии. В колонии Лукреция тут же нашла директора, который решил, что посетительница ждала его в палаточном городке, где беседовала с воспитательницами и с детьми, и он предложил отвезти ее домой на машине, на что она сразу же согласилась. Хитрость ее, впрочем чисто ребяческая, удалась как нельзя лучше, и в этом она увидела доброе предзнаменование.
Своему мужу, судье Алессандро, она сказала: «Я завтракала с воспитательницами» – и тут же заперлась у себя в спальне. Лежа на постели, уставившись в потолок широко раскрытыми глазами, она без конца думала о том, как бы получше устроить жизнь Франческо в Турине, чтобы он был счастлив.