355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роже Вайян » Избранное » Текст книги (страница 35)
Избранное
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:37

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Роже Вайян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 48 страниц)

– Когда же вы, тетушка, мне ту монашенку приведете? Признайтесь, вам лестно было бы знать, что я наставил рога самому Святому духу!

– Да, дорогой племянник.

– Признайтесь же, вам было бы лестно…

– Было бы лестно, дорогой племянник.

– Лестно знать, что я наставил рога самому Святому духу, – не отставал племянник.

– Знать, что вы наставили рога…

– Наставил рога самому Святому духу, – упорствовал он.

– Наставили рога самому Святому духу, – послушно повторяла за ним ханжа.

Вся сцена шла под оглушительный хохот присутствующих.

Перед второй мировой войной дон Чезаре уже бросил свои подначки, он встречал родню молчанием: он понял, что человеческое раболепство воистину безгранично.

Но в те времена, когда он еще не окончательно убедился в этом, он щипал за ляжки девиц в присутствии их родителей, сидевших навытяжку, что объяснялось неудобством венецианских стульев; щупал девицам груди, бедра, вслух выносил оценку, сравнивал, измерял, и все это в неприкрыто грубых выражениях. Отцы и братья незаметно поднимались с венецианских стульев и шли к окну, где и заводили притворно оживленный разговор, повернувшись к собравшимся спиной, дабы честь не вынудила их положить конец безобразиям. А матушки кудахтали:

– Ах, дон Чезаре, вы совсем-совсем не переменились, никогда-то вы не состаритесь…

Дочки не так умело скрывали свою досаду. Уведи он их в соседнюю комнату, под каким-нибудь, конечно, благовидным предлогом, они бы не стали разыгрывать оскорбленную невинность; недаром же им с молодых ногтей внушали, что, если мужчина тебя хочет, тебе это только лестно, ибо таков единственный шанс ускользнуть от самого страшного в жизни – остаться в девках. Но щупать их публично, как коз на базаре, – это же предумышленное оскорбление. Одни краснели, другие бледнели, в зависимости от темперамента, но скандалов не устраивали, кто, боясь матушкиного нагоняя, кто, чтобы не оскорбить уклоняющихся от своих обязанностей отца или брата, вступаясь вместо них за свою честь, хотя это уж чисто мужское дело.

Но в один прекрасный день какая-то из многочисленных внучатых племянниц разгневалась. Было это сразу же после войны, когда в суматохе немецкой оккупации и последовавшего за ней Освобождения девушки нахватались опасных идей о свободе и личном достоинстве. Вот эта-то внучатая племянница резко вырвалась из ощупывающих ее рук.

– Старая свинья! – крикнула она.

Дон Чезаре был восхищен выше всякой меры. Он велел умолкнуть матушке, которая обвинила дочку в том, что та приписала невесть какой смысл простой дедушкиной ласке, а для этого (добавила маменька) надо иметь воистину развращенное воображение. Вернувшись в свой дом с колоннадой, дон Чезаре приказал прислать к нему непокорную: надо, дескать, помочь разобрать его коллекции.

В течение целого месяца он вообще с ней не разговаривал, разве что объяснял, как надо классифицировать экспонаты, как писать этикетки и составлять картотеку. Девица, получившая кое-какое образование, недурно справилась с порученным ей делом: вернее, вреда не причинила, ничего не перепутала, не разбила, – но ни разу не задала дедушке ни единого вопроса об античном городе Урия. А у него были наготове десятки рассказов, он даже размечтался – наконец-то ему попалась умненькая помощница. Она работала с точностью машины по десять часов в сутки или на втором этаже виллы, или на самом верху, под крышей, раскаленной августовским солнцем – львом-солнцем, пронзавшим ее своими стрелами. А в свободное время ее на тысячи ладов терзали Джулия, тогда еще царствующая Мария, Эльвира, у которой был жив муж, и даже семилетняя Мариетта, входившая в сознательный возраст. И самое худшее было вовсе не то, что они подбрасывали разную гадость ей в еду или слали ей вслед страшные проклятия: каждый вечер она находила в своей постели недвусмысленное предупреждение – каррарскую луковицу! Сок этой знаменитой луковицы раздражает слизистую оболочку, вызывает опухоль, жжет все тело как огнем, уверяют даже, что она может стать причиной смерти; она въедлива, как любовь. «Ну погоди, выдам тебя за каррарскую луковицу!» самая ужасная угроза, этой каре подвергаются шлюхи, нарушающие мир семейного очага. Растет каррарский лук в дюнах, это крупный белый цветок, ароматная, незатейливая на вид звездочка.

Ночами гостья слышала топот босых ног в коридоре, шушуканье, кто-то царапался в ее дверь.

Как-то вечером она вошла в спальню дона Чезаре, даже не Постучавшись, безмолвная, белая, как ее ночная рубашка. Он взял ее без всякого удовольствия, а наутро отослал к родителям.

Вот с этого-то времени дон Чезаре уже прекратил свои испытания пределов человеческого раболепства.

Повинна в том была не так внучатая племянница, которую, как он надеялся, удержит от такого шага хоть простая человеческая гордость (и которая к тому же не проявила ни малейшего интереса к славному граду Урия), как политические события. Дон Чезаре надеялся, что после Освобождения Италия проснется от векового своего сна; но правительство попов, сменившее правительство Муссолини, по его мнению, стоило не больше, раз и оно тоже ничего не сделало ради пробуждения человеческого достоинства.

В самом начале своего добровольного изгнания он создал себе свою философию истории. Каждый uomo di cultura, каждый культурный человек Южной Италии создает себе на потребу собственную философию истории. Короли торжествуют над папой, народ свергает королей, но попадает под власть попов; на примере истории Италии дон Чезаре воссоздал схему всемирной истории: эпоха теократии, эпоха героическая и эпоха демократическая порождают одна другую и в постоянном круговороте одна другую сменяют. Под эпохой героической он подразумевал королевскую власть и полный расцвет монархии. Тираны, лжегерои из народной гущи расчищают путь попам, прибирающим власть к рукам: пример тому – Муссолини, подписавший Конкордат. Философские взгляды дона Чезаре сложились под влиянием трудов Джамбатиста Вико, неаполитанского философа XVIII века, предшественника Гегеля и Ницше. Вико провозгласил эру королей-героев. В Италии она длилась недолго. Дон Чезаре родился в незадачливую полосу «вечного круговорота». Плебисцит 1946 года и провозглашение Итальянской Республики нанесли сокрушительный удар его последним чаяниям: Умберто, удрав в Португалию, оставил свободным поле действия для плебса и попов.

Рим уже однажды переживал подобное; для дона Чезаре упадок Рима начался с концом Пунических войн, и Август был первым итальянским папой. Как раз во времена Августа порт Урия начало заносить песком. Дон Чезаре бросил читать газеты.

Отныне, когда к нему приходили просить денег посланники партии либералов-монархистов, он принимал их в зале, усаживал на скамью, сам устраивался в неаполитанском кресле XVIII века напротив и, щурясь, смотрел на посетителей. И молча слушал их, не одобряя и не порицая.

С годами он слегка растолстел, но брюшком не обзавелся. Высокий, державшийся по-молодому прямо, лишь нижняя челюсть чуть отяжелела. Лицо неподвижное, без выражения, только вот внимательный прищур глаз. Щеки гладкие, как у младенца, брился он каждое утро очень тщательно, и для этой операции ему служила все та же, что и в молодые годы, опасная бритва с широким лезвием. Седые волосы аккуратно подстрижены, красиво причесаны: дважды в месяц к нему из Калалунги приезжал парикмахер. Так он и сидел в своем кресле с витыми подлокотниками, застывший, огромный, внимательный, а на самом деле – в тяжком ожидании какого-то события, которое, как он сам отлично знал, не должно и не может произойти. Точно так же как сидит он нынче вечером, уставившись на терракотовую статуэтку, которую принесли ему рыбаки, а тем временем на противоположном конце стола снова заводят спор женщины, и все громче звучат их голоса. Посланцы партии в недоумении: внимателен-то он внимателен, да только к ним ли, к их ли разговорам…

Когда гости заканчивали свои сетования, он молча протягивал им заранее приготовленный конверт. И они удалялись, бормоча слова благодарности, в чем-то, за что-то извиняясь, что-то обещая. Тонио провожал их до крыльца и, спустившись на первую ступеньку, гаркал:

– Да здравствует король, синьоры!

Посланцы хлопали его по плечу, давали ему на чай.

– Дону Чезаре повезло, что у него такой поверенный в делах, как ты, говорили они.

Им было отлично известно, что Тонио был скорее лакеем, чем доверенным лицом, и что сверх того он голосует за красных, как и весь простой народ в Манакоре. Но говорили они это, чтобы хоть что-то сказать, чтобы хоть как-то сгладить впечатление от упорного молчания дона Чезаре.

Вот он сидит в зале в световом круге, который бросает на него керосиновая лампа, он удобно устроился в своем кресле, положив ладони на витые подлокотники, глядя на греческую статуэтку, слегка прищурив внимательный глаз.

Женщины пытаются убедить Мариетту пойти в услужение к агроному.

Вот уже неделя, как агроном говорил с ними, и явится он за ответом не сегодня-завтра. Джулия предупредила его, что нужно еще получить разрешение дона Чезаре. Но то, что сама Мариетта откажется от такой неожиданной удачи, вот этого мать даже предвидеть не могла.

Мариетта упрямо твердила «нет». Не пойдет она служить к белобрысому ломбардцу. Пусть только придет ее уговаривать, она пошлет агронома к ненаглядным его козочкам…

Джулия боялась другого – что дон Чезаре не даст согласия. Уже десятки раз она замечала, как старик поглядывает на ее младшую дочку, тяжело, внимательно, ясно, хочет ее для себя, имел же он двух ее старших дочерей. Но дон Чезаре только улыбался беглой лукавой улыбкой, совсем как в молодые свои годы.

Оказывается, не желает идти к агроному сама Мариетта.

Сестры наперебой описывают ей все прелести образцового хлева, где она, Мариетта, будет полной хозяйкой. Ну просто козий дворец из «Тысячи и одной ночи». Автоматические поилки, механическая дойка, стойла моются прямо из насоса, в кормокухне смеситель работает от мотора. Хлевом ходили любоваться все жители провинции Фоджа, даже из Неаполя приезжали. Им представляется Мариетта, царствующая надо всеми этими чудесами, принимающая, как королева, визитеров, раздающая подарки; ни мать, ни сестры, ни сама Мариетта даже мысли не допускают, что, нанимая ее в служанки, агроном употребил слово «служанка» в прямом смысле. Предложить работу – это только благовидный предлог. Они сразу смекнули, что агроном хочет с ней спать, но жениться, само собой, не собирается; и они тут же приведи в боевую готовность всю свою тяжелую артиллерию: пусть он с ней спит – впрочем, они его уже достаточно разожгли, – а жениться его на Мариетте они, не беспокойтесь, заставят, а не женится – это ему еще дороже обойдется.

У ломбардца есть «фиат-1100», такой же, как у комиссара полиции.

– Он тебя в Болонью свозит, – говорит Эльвира.

(Чаще всего охотиться на «железных птиц» приезжают сюда болонцы. Поэтому в глазах манакорцев Болонья – самый главный город Северной Италии.)

– Когда я была молоденькая, – вздыхает Джулия, – дон Чезаре обещал меня в Болонью свозить.

– И меня тоже, – подхватывает Мария, – и меня тоже дон Чезаре обещал свозить в Болонью. Это, знаешь, какой город – из конца в конец можно пройти, и все под аркадами.

– И меня тоже он обещал туда свозить, – замечает Эльвира. – По городу, говорят, можно часами под дождем ходить, и хоть бы капля на тебя упала.

– Агроном свозит туда Мариетту, – говорит Мария. – Он все сделает, чего она только ни захочет. Она его околдовала.

Но Мариетта отрицательно трясет головой. Не отвечает ни матери, ни сестрам. Не пойдет она к агроному, и все тут. И замыкается в таком же упорном молчании, в каком замкнулся сам дон Чезаре.

Все три женщины думают о том, каких благ они лишаются из-за отказа Мариетты. Мария мечтает о подарках: любовник сестры непременно осыплет подарками всю ее семью. Эльвира мечтает о том, как бы удалить соперницу, уже достигшую того возраста, когда она свободно может занять ее место при доне Чезаре. Джулия мечтает о том, какой прекрасный случай представился бы натравить весь город на этого ломбардца – пускай-ка согнет шею перед законом.

– Если Мариетта не желает идти к агроному, значит, у нее кто-то есть, замечает Джулия.

– Кто бы это мог быть? – волнуется Мария. – Уж не мой ли Тонио?

Эльвира присаживается рядом с Мариеттой. И шипит ей в лицо:

– А ну говори, кто у тебя есть?

Мариетта криво улыбается и не отвечает.

– У нее кто-то есть! – хором восклицают все три женщины.

Они подымаются и плотным кольцом окружают Мариетту.

– А ну говори, кто у тебя есть?

Эльвира щиплет ее за руку повыше локтя, щиплет злобно, с вывертом. Мария хватает ее за запястья и пытается вывернуть руку. Старуха Джулия вцепляется ей в волосы.

– Говори, кто у тебя есть?

Мариетта отбивается от них изо всех сил. Ударяет мать головой, локтем отталкивает сестру. Наконец ей удается вырваться, она бегом огибает длинный стол и присаживается у кресла дона Чезаре на низенькой скамеечке, на которую иногда тот ставит ноги.

Дон Чезаре слышит, как дыхание Мариетты постепенно становится ровнее.

Женщины орут. Эльвиру сестрица ударила локтем в грудь – у нее непременно будет рак, как у жены дона Оттавио. У Джулии до крови рассечена губа – родная дочка хотела ее убить.

Дон Чезаре хлопает по столу ладонью. Женщины умолкают и собираются на военный совет в другом конце залы у огромного камина, там, где темнее. Мариетта сидит на низенькой скамеечке, уткнув лицо в ладони, и из-за колен дона Чезаре одним глазком следит за матерью и сестрами.

Теперь она дышит совсем спокойно и ровно.

Дон Чезаре не отрывает глаз от греческой статуэтки, на которую падает круг света из-под абажура керосиновой лампы.

В темном уголку у камина, в противоположном конце залы, три женщины о чем-то быстро-быстро шепчутся. Они разрабатывают военную операцию – как бы им захватить врасплох Мариетту, которая, подумать только, чуть не убила свою родную мать…

Маттео Бриганте кончил игру в «закон», ему пора идти контролировать бал. Впрочем, игра уже потеряла прежний накал с той самой минуты, когда Тонио согласился выпить стакан вина, вернее, полный стакан унижения. Доверенный дона Чезаре проиграл подряд еще шесть партий и задолжал трактирщику двести двадцать лир, но им уже никто больше не интересуется. Судьбе следовало бы остановить свой выбор на новой жертве. Хотя, возможно, и не следовало бы. Игра в «закон», как и трагедия, требует единства действия. Хорошие игроки умеют кончить игру, когда жертва покарана как раз в меру.

Тонио вышел из таверны и побрел за «ламбреттой» к Главной площади.

Под сосной Мюрата Джузеппина вкалывала буги-вуги все с тем же римлянином. Франческо, сын Маттео Бриганте, умело управлял оркестром. Рожок вел сольную партию в стиле нью-орлеанских негров. Даже римлянин, все еще презрительно выпячивавший нижнюю губу, что придавало ему сходство с императором Византийской империи, и тот при всем своем желании не мог ни в чем упрекнуть ни джаз-оркестр, ни свою партнершу. Недаром манакорцы исконные горожане, были горожанами еще в IV веке до рождества Христова, когда Порто-Манакоре считался достойным соперником Урии – города, посвященного Венере.

Наконец комиссару удалось отделаться от агронома. Он подошел к зеленому барьерчику и стал смотреть на танцующих. От пота платье Джузеппины взмокло на лопатках. Комиссар вдруг увидел глазами ее партнера-римлянина мокрое, потное платье, липнущее к лопаткам. Он повернулся и зашагал к противоположному углу площади, туда, где не так слепили глаза голубые электрические лампочки.

Обитатели Нижнего города любовались танцующими издали. Маленькими группками, в два-три человека, расхаживали по террасе курортники, ожидая свежего морского ветерка, но ветерка все не было. Гуальони, мальчишки, состоящие под началом Пиппо и Бальбо, то проносились вихрем по площади, то запруживали соседние улочки, то рассыпались в толпе курортников, словно выпущенный из ружья заряд дроби. Городские стражники, держа дубинки в руках, следили за маневрами гуальони.

Когда комиссар очутился в самом темном углу площади, он лицом к лицу столкнулся с Тонио, который приплелся за своей «ламбреттой».

– Добрый вечер, синьор комиссар, – сказал Тонио.

– Добрый вечер, – отозвался комиссар.

На Тонио словно что накатило, за минуту он даже не знал, что заговорит. Просто встретился с комиссаром, и слова вдруг стали сами складываться в связные фразы. А комиссар даже не глядел на него, рассеянно бросил «добрый вечер», и глядел-то он не на Тонио, а поверх его головы, туда, где бросали голубоватый свет электрические лампочки, развешанные для бала.

– В то утро, когда у швейцарца бумажник украли, – говорил Тонио, – на перешейке были… с моря пробрались, бросились в воду с самой вершины горы, где дон Чезаре раскопки ведет… вплавь перебрались через водослив озера… пловец, видать, классный; в молодости его «хозяином морей» величали… добрался до дюны метрах в двухстах ниже моста, через бамбуковые заросли прополз… вот потому его никто и не видал…

– Кроме тебя одного, – заметил комиссар.

– Кроме меня одного, – подтвердил Тонио. – Я на крыше находился, сушил на решете винные ягоды. А с крыши вся бамбуковая роща просматривается.

– И только сегодня ты об этом вспомнил?

– Да я не смел вам об этом сказать… человек уж больно опасный… Маттео Бриганте.

Комиссар в упор разглядывал Тонио, щупленького, низенького, в уже утратившей первоначальную белизну куртке, желтолицего, как все малярики, с желтыми белками глаз.

– Маттео Бриганте, – повторил Тонио.

Комиссару Аттилио вдруг стало грустно.

– Значит, тебе, – проговорил он, – значит, тебе Мариетта…

– Мариетта ничего не видела! – крикнул Тонио.

– Значит, тебе, – продолжал комиссар, – значит, тебе Мариетта здорово всю кровь перебаламутила.

– А я вам говорю, что сам видел, как Маттео Бриганте деньги своровал!

– А Мариетту ты каждый день видишь, вертит перед тобой задом, а тронуть ее тебе слабо, вот ты и остервенился…

– Я узнал Маттео Бриганте даже раньше, чем он из воды вылез… Вижу, плывет человек, я сразу догадался, что это он. Ведь он совсем по-особому плавает, не так, как другие… любой вам подтвердит…

– Выходит, Маттео тоже не прочь Мариетту пощупать, – заметил комиссар.

– Он вылез из воды повыше бамбуковой рощи, проскользнул за кустами розмарина…

– Предположим даже, что ты его видел, – резко оборвал комиссар. – А может, он к твоей Мариетте пробирался. Да и кража вовсе не в это утро произошла.

– В то утро, когда произошла кража, – гнул свое Тонио, – я его видел, клянусь, видел.

Комиссар кинул на Тонио омраченный печалью взгляд.

– В утро кражи, – заявил он, – Маттео Бриганте был в Фодже, у одного дельца. Я сам лично проверял.

– Я хоть перед судом клятву принесу, – сказал Тонио, – что сам видел Маттео Бриганте на перешейке в утро кражи.

Вокруг них уже образовался кружок зевак, правда, зеваки держались пока что еще на почтительном расстоянии. Люди ломали себе голову, стараясь угадать, о чем это Тонио дона Чезаре может так долго разговаривать с комиссаром. А Тонио говорил задыхаясь, говорил полушепотом. Пиппо, вожак гуальони, и его адъютант Бальбо протиснулись в первые ряды зрителей.

– При одной только мысли, что ее тискает другой, ты даже храбрости набрался, – усмехнулся комиссар.

– Но ведь клянусь вам, я видел, когда он через кустарник к машине полз…

– Катись-ка к своей Мариетте, – оборвал его комиссар.

Он шагнул было прочь, по Тонио встал перед ним и загородил ему путь.

– Можно подумать, – крикнул Тонио, – можно подумать, что в Манакоре закон устанавливает Маттео Бриганте!

– Даже храбрости набрался, – пробормотал комиссар Аттилио.

Но тут он заметил окружившую их толпу, и в первом ряду неразлучных Пиппо и Бальбо. Тогда он схватил Тонио за плечо, повернул его спиной к себе и рывком толкнул к «ламбретте».

– Vai via, becco cornuto! А ну катись отсюда, рогач занюханный! крикнул он с таким расчетом, чтобы все его услышали.

Тонио еле удержался на ногах и схватился за крыло «ламбретты».

Комиссар, крупно шагая, направился к танцевальной площадке, освещенной молочно-голубыми праздничными фонариками. Оркестранты устроили перерыв. Франческо Бриганте растолковывал своим коллегам по кружку джаза, как надо по-настоящему исполнять би-боп. Джузеппина присела на перила террасы, высоко вознесенной над портом и заливом. Римлянин стоял рядом с ней и, хотя он весь взмок от жары, не расставался со своим светло-голубым свитером: правда, он его снял, но накинул на плечи, а рукава завязал узлом на груди, потому что в каком-то журнале он видел, что в Сен-Тропезе свитера носят именно таким манером. Джузеппина хохотала, видны были только ее ярко намазанные губы и лихорадочно блестевшие глаза. Она покачивала ногой, и кружева всех трех нижних юбок, надетых друг на друга, белой пеной окаймляли подол ее бального платья. Римлянин глядел на нее без улыбки, нижняя губа его была все так же презрительно выпячена.

Комиссар подошел к зеленому барьерчику. Все взоры устремились на него. Представители местной знати приветствовали его взмахом руки; их жены слали ему улыбки: красавец, элегантный мужчина, умный, любезный – манакорцы еще не знали, что Джузеппина навязывает ему теперь свой закон. Комиссар повернул и направился к себе в претуру.

Тонио все еще стоял возле «ламбретты». Думал он о том, что сейчас заведет мотор и покатит в темноте на любой, какой только ему заблагорассудится, скорости; но думалось об этом почему-то без всякого удовольствия, он и сам на миг удивился: как же это так? Во рту у него была сплошная горечь, так бывает, когда до одурения накуришься, и тут же ему пришла охота закурить. Он пересек площадь и взял в долг пяток сигарет в магазине «Соль и табак», открытом по случаю бала в неположено позднее время. Выйдя из лавочки, он закурил.

Первый приступ тошноты налетел на него посреди площади. «Разве у нее копытца есть?» – спросил дон Руджеро. «Не имеешь права, Тонио», – заявил трактирщик. «Рогач занюханный», – только что крикнул комиссар. «Плохой ответ», – сказал Пиццаччо. «Смотрите, как я берусь за дело», – похвастался Маттео Бриганте. Однако Тонио удалось добраться до «ламбретты». Он вцепился в никелированный руль мотороллера, и его вырвало.

Двое каких-то прохожих, увидев, как блюет Тонио, посмеялись:

– Здорово, видать, набрался наш Тонио. Должно быть, в «закон» выиграл.

– И сам весь кувшин вылакал!

– Ясное дело, когда нет у человека привычки патроном быть…

Умберто II лишили престола. Внучатая племянница целый месяц писала этикетки для коллекции древностей и даже не задала ни единого вопроса об Урии. В тот самый год болонцы целыми толпами наезжали охотиться на озеро и перебили почти всех «железных птиц». Как раз в этом году дон Чезаре и «потерял интерес».

Внешне его привычки не изменились. С давних пор он привык, что ложе с ним делят женщины: то одна, то другая; так продолжалось и теперь, в данное время это была Эльвира. Когда к концу вечера он вставал со своего кресла, собираясь подняться к себе в спальню на второй этаж, тем же движением подымалась и Эльвира, сидевшая в углу с женщинами, и молча шла за хозяином. Оба раздевались, не обмениваясь ни словом. В постели он протягивал руку, чтобы удостовериться, тут ли она, клал ей ладонь на грудь или касался ее ноги своей ногой; во сне, поворачиваясь на другой бок, он, даже не проснувшись по-настоящему, снова в темноте искал ее – ему важно было тронуть ее, неважно что попадается под руку, только бы тронуть: таков уж он был с двадцати лет, то есть с 1904 года, даже тогда он не мог заснуть, если рядом не лежала женщина. Но с Эльвирой он никогда не разговаривал. Время от времени, правда все реже и реже, он брал ее во мраке спальни, брал молча, так что иногда Эльвире приходило в голову: да знает ли он сам, что это ее, Эльвиру, он сейчас берет. Таким он стал с тех пор, как «потерял интерес».

Он продолжал охотиться и, несмотря на опустошения, причиняемые болонцами, приносил много дичи. Был он отменный стрелок и с возрастом не сдал, ему было знакомо каждое болотце, дюны, холмы, лучше даже, чем его людям. Но, сразив пулей великолепную дичь, он теперь уже не чертыхался на радостях, даже в глазах не вспыхивал огонек удовольствия: он убивал живую тварь, как боец на бойне. Уже в течение многих лет Тонио сопровождал его на охоту, тащил за доном Чезаре ягдташ и второе, запасное, ружье, и плелся сзади без удовольствия, даже с некоторым страхом: ему чудилось, будто он состоит в услужении у статуи, огромной статуи, которая без устали прет себе вперед, все тем же крупным шагом, как заводная, прямо через заросли бамбука, через камыши, через дюны, поросшие розмарином, и через холмы, поросшие колючим кустарником; Тонио, правда, весьма смутно, представлялось, что, очевидно, муки грешников в чистилище – не в аду, а именно в чистилище – чем-то сродни вот этому бесконечному, бессмысленному шаганию вслед за статуей, у которой ты находишься в услужении. А возможно, это, напротив, преддверие рая…

С управляющими, дельцами и редкими визитерами, еще переступавшими порог дома с колоннами, дон Чезаре держался по-прежнему. Но слова его звучат в мире, лишенном эха, и движется он в пространстве, лишенном устойчивости. Когда говорят «идем в низину», подразумевается «преддверие рая». С тех пор как он «потерял интерес».

Дон Чезаре был «лишен интереса» вроде тех безработных, что лишены работы. Это же не их вина, значит, это и не его вина. Он даже чувствовал какое-то отдаленное родство с этими бедолагами, которые с утра до вечера простаивали, подпирая стены домов, выходящих на Главную площадь Порто-Манакоре; только у него не оставалось надежды, что произойдет чудо и что-то вновь займет его. И к надежде тоже он «потерял интерес».

Привыкнув смолоду мыслить категориями философии истории, дон Чезаре иной раз спрашивал сам себя, почему это он «потерял интерес» именно на пороге второй половины XX века, в низине Урия. Спрашивал, впрочем не придавая своим вопросам значения просто потому, что он сохранил привычку спрашивать себя, как, кстати, сохранил и все прочие свои привычки.

В возрасте от двадцати до тридцати лет, то есть между 1904 и 1914 годами, по желанию отца, дон Чезаре объехал всю Европу с целью пополнить свои знания. В одну из таких поездок он на обратном пути из Лондона в Неаполь, намереваясь сесть на пароход в Валенсии, заглянул по дороге в Португалию, да там и застрял. Вот тут-то он задумался, всерьез задумался над упадком этой нации, некогда владевшей чуть ли не половиной земного шара. Он свел знакомство с писателями, которые писали не для читателя, а в пустоту; с политиками, которыми вертели англичане; свел знакомство с дельцами, которые ликвидировали свои дела в Бразилии и жили на скромную ренту, мирно и бесцельно влача свои дни в забытых богом провинциальных городках. Тогда он еще подумал, что нет большего несчастья, чем родиться португальцем. Впервые именно здесь, в Лиссабоне, он встретился с народом, который «потерял интерес».

А теперь он думал, что итальянцы, французы, англичане тоже «потеряли интерес». Интерес перекочевал из этих стран и обосновался в Соединенных Штатах Америки, в России, в Индии, в Китае. И сам он живет в стране, «потерявшей интерес»; исключение составляли, и то лишь на поверхностный взгляд, разве что северные провинции, но эта была только видимость, итальянцы с Севера Италии, равно как и французы, просто умели скрывать отсутствие интереса за треском своих автомобилей и своих мотороллеров. И французы и итальянцы после второй мировой войны явно начали «португализироваться». Вот о чем думал дон Чезаре, но думал без интереса.

Изменилось даже его отношение к своей коллекции, которой он, однако, продолжал заниматься. Если теплился в нем еще интерес, то лишь к одним древностям. Только смерть полностью лишает человека всяческого интереса, но ведь смерть как раз и есть окончательное и бесповоротное освобождение от любых уз, полнейшая антизаинтересованность. Поэтому-то дон Чезаре продолжал заниматься своей коллекцией и новыми ее экспонатами, которые ему приносили его люди или землепашцы с соседних участков. Но в каталог он их уже не вносил, не посылал о них статей в археологические журналы. Рукопись его кардинального труда о граде Урия была закончена уже давно: полторы тысячи страниц убористого почерка, в полном порядке сложенные в ящиках секретера; он не предлагал рукописи издателям, ни одному не предлагал: пришлось бы сокращать, ужимать, резать – ради кого, ради чего? – или же опубликовать этот труд на собственный счет в шести толстенных томах ин-кварто, с многочисленными комментариями, издать этот монументальный труд всего в нескольких экземплярах для специалистов по истории греческих колоний в Южной Италии в эллинистическую эпоху – эта мысль была ему даже по душе, но, очевидно, не слишком, иначе бы он не отступил перед нудной процедурой переговоров с типографщиком, необходимостью держать корректуру, встречаться с незнакомыми людьми.

Ежедневно в вечерние часы после сиесты и до ужина его было запрещено беспокоить. «Работает», – говорили домашние. А он глядел на вазы, на масляные лампы, на статуэтки, на монеты, выставленные в залах второго этажа, а также под кровлей, – все пронумерованное, снабженное этикетками, – смотрел таким же взглядом, как смотрит нынче вечером на статуэтку, которую принесли ему рыбаки и которую он водрузил на край длинного, из оливкового дерева стола, так, чтобы на нее падал световой круг керосиновой лампы, а Мариетта сидит у его ног на низкой скамеечке, поставив локти на колени, положив подбородок на сжатые кулачки.

Это только так говорится, что смотрел; для того чтобы определить его взгляд, неправильно употреблять этот глагол, подразумевающий некое активное действие. Это вовсе не значит, что дон Чезаре пассивно созерцает свою новую статуэтку. Он не только видит ее, он на нее смотрит, хотя взгляду его как раз и недостает активности; он думает о ней, хотя мысли его тоже недостает активности. Он думает о статуэтке, и думает в то же время о других экземплярах своей коллекции, и думает в то же время о всем городе Урия, процветающем эллинистическом городе, возрождающемся из топи, с агорой на земляном насыпи, там, где сейчас сушат свои сети рыбаки, с белоснежными домами, с портиками и колоннадами, с гражданами, не «потерявшими интереса» ни к чему, что происходит в мире, с разлитым повсюду духом разума, который пронизывал в древности великую Грецию; фонтаны, девушки с амфорой на плече, порт, куда причаливают суда, груженные всем тем, чем богат Восток, и храм Венеры на самой оконечности мыса, вознесенный над морем. Но и здесь выражение «думает» не совсем точно, коль скоро мысль – это активная форма, противопоставляющая субъект объекту и предполагающая некое воздействие субъекта на объект, а дон Чезаре с каждым годом все больше и больше «терял интерес», так что в некотором роде сам становился объектом для себя самого: доном Чезаре лицом к лицу с доном Чезаре, думающим о терракотовой статуэтке и о городе Урия, где повсюду разлит дух разума, и настолько же чуждым дону Чезаре, как и терракотовой статуэтке, и мертвому городу Урия; без любви, без ненависти, даже без желания любить или ненавидеть, столь же лишенный всех и всяческих желаний, как похороненный под песками город Урия. Вот это-то и есть подлинная «утрата интереса».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю