Текст книги "Взрыв. Приговор приведен в исполнение. Чужое оружие"
Автор книги: Ростислав Самбук
Соавторы: Владимир Кашин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)
Не потому ли Микола Гоглюватый, хотя и пьяный был, отметил, что Ганка прибежала взволнованная? Время между выстрелами и появлением Кульбачки он не запомнил, но на ее необычное поведение внимание обратил, что еще раз подтверждает правильность догадки…
Версия выстраивалась будто бы логично, и хотя капитан Бреус многое домысливал в ней, она все-таки основывалась на ряде точных фактов и на таких ситуациях, какие хотя и не совсем доказаны, но вполне могут быть достоверными.
Словно утверждая свою мысль, капитан удовлетворенно хлопнул ладонью по столу и рывком поднялся. Пусть теперь майор, даже сам Коваль попробуют возразить ему! Единственное, что неприятно точило, – это мысль о чьих-то неустановленных следах на дороге за усадьбой Лагуты… И хотя сейчас это было не столь важно, он, для очистки совести, дал себе слово разгадать и эту загадку…
V
После обеда Коваль пошел в небольшой парк; собственно, даже не парк, ибо разбивать его в зеленом городке на берегу Роси нужды не было, – скорее, это был глухой уголок, к которому сходились две-три улочки. Здесь под тихими ивами и липами стояли несколько почерневших от дождя и солнца простых скамеек, закопанных на столбиках в землю. На одной из них и устроился подполковник Коваль.
Прелесть этого уголка была не только в его зелени, а прежде всего в тишине, которая теперь не всегда сохраняется даже на сельских улицах, с их автомобилями, мотоциклами, оглушительным воем транзисторов и магнитофонов.
У Коваля в работе наступил такой момент, когда ему не то что хотелось запереться в служебном кабинете или гостиничной комнатке, а просто требовалось побыть в одиночестве в таком месте – лучше всего на природе, где его внимание не отвлекали бы обычные предметы и где он мог словно бы раствориться в окружающей тишине, предоставляя мозгу свободно находить решение.
Он чувствовал этот момент, который обычно возникал в конце розыска и дознания, когда начинала срабатывать интуиция.
Так было в нашумевшем деле Петрова-Семенова, которое он разгадал, блуждая по дорожкам своего сада на окраине Киева и принимаясь то и дело чертить палочкой на земле разные линии, крестики, кружочки, треугольники… Так было и в Закарпатье, когда он, сидя в стоявшей у берега лодке на Латорице и наблюдая за стремительным течением пограничной речки, вдруг понял, кто убил Каталин Иллеш и где прячется убийца.
Так было и сейчас. Дмитрий Иванович поднял сухую веточку и принялся задумчиво чертить на песке какие-то странные знаки. Постепенно они образовали простенький детский рисунок: хату с трубой, из которой поднимался дым. Потом он нарисовал над хатой похожее на подсолнух солнце… И вдруг надвинулась туча…
Откуда она взялась, подполковник не сразу понял. На какую-то секунду он словно бы растерялся, но тут же догадался, что вовсе это не туча, а чья-то тень…
Он медленно поднял голову. Перед ним стояла молодая женщина в легком светлом цветастом платье.
– Добрый день, – сказала она, – извините…
Он посмотрел на ее руки, по-мужски широкие, загрубевшие, глянул в лицо. Миловидное, с вздернутым носиком, оно показалось ему знакомым.
– Вы товарищ Коваль, – то ли спросила, то ли утвердила женщина.
Чтобы не привлекать к себе внимания, подполковник нередко надевал свой любимый, не очень новый серый гражданский костюм.
– Да, я Коваль, – ответил он и, еще не отрешившись от своих мыслей и плохо понимая, что нужно от него этой женщине, повторил: – Да, я Коваль.
– А я – Галушко, – произнесла женщина тоном, который свидетельствовал об уверенности, что Коваль не может ее не знать, и смело опустилась на край скамейки. – Вера.
– Вера Галушко? – переспросил подполковник, стараясь вспомнить, откуда он знает эту женщину.
– Вы меня видели, – подсказала она, – три дня назад на жатве. – И, сделав короткую паузу, продолжила: – Мне нужно с вами поговорить. Приехала в район, звонила в милицию. Сказали, что вас нет. И вот случайно нашла, – довольная, закончила она.
– Гм, – не очень-то радуясь тому, что его нашли, произнес Дмитрий Иванович. Но, имея привычку выслушивать людей в любых обстоятельствах, спросил: – Что же там у вас стряслось?
Он снова внимательно оглядел женщину и вдруг понял, что, несмотря на вздернутый носик, излишнюю круглолицость, она красива потому, что неправильные черты ее лица хорошо гармонируют.
– Я из Вербивки, – считая, что этот ответ все объясняет, сказала Галушко.
– Ну и что? – переспросил Коваль, вспомнив, что и в самом деле видел эту женщину возле комбайна.
– Как что? – удивилась она. – У нас там теперь все вверх тормашками. Ганку посадили, ларек закрыли, а потребсоюзовский фургон приезжает когда вздумает. А то и совсем не объявляется.
Ковалю вспомнились слова Кульбачки. Она ведь предупреждала, что такое может произойти. Случайно это или?..
– Так вы что, выручать пришли Кульбачку? – прищурив глаз, спросил подполковник.
– Пусть ее черт выручает! – вспыхнула Галушко. – Что же это выходит? Частная лавочка была у нее, а не государственный ларек? Хозяйку посадили – и точку закрыли.
– Открывать ларьки – дело торговых организаций, – сказал Коваль. – Нужно, чтобы ваши люди обратились в райпотребсоюз.
– Я как раз оттуда. Ходила к председателю, так он и разговаривать не хочет. «Благодарите, – говорит, – что фургон посылаю». Я ему: «Фургон – не магазин. Там нет холодильника – масла, молока детям не привозят. Нужен ларек, и не в Ганкиной хате…» А он мне: «Помещения другого нет. И строить не собираемся, экономически невыгодно. Переселять будут вас. Неперспективна ваша Вербивка». Тогда я ему говорю: «Ах, вам строить невыгодно? Вербивка наша неперспективная? Значит, мы тоже неперспективные? Тоже невыгодные? Получается, что нам выгодно в район за двадцать километров за коробкой спичек бегать? Что же до переселения – то пока солнце взойдет, роса глаза выест. Вы хотя бы палатку поставили, а то получается, что Ганка у вас незаменимой была». И знаете, что он мне сказал: «Шумели, чтобы Ганку снять, вот и добились!» Не вытерпела я и говорю: «Так вы что, с ней заодно?» После этих слов он меня и турнул из кабинета. Я ведь и раньше к нему ходила, и не одна, с вербивчанками. Правда, другим бабам трудно было с Ганкой сладить. У меня-то муж непьющий. Ганка на него влиять не могла. А с некоторыми как бывало? Придет к ларьку мужик, бутылку в долг просит. Ганка не дает. «Твоя, – говорит, – старуха ругается». Вот он и вертается домой лютый как зверь. Представляете, что эта бедная жена тогда выносит? Поэтому женщины чаще всего ее между собой кляли. Я, конечно, в глаза все говорила. Но ей-то что? «Можешь жаловаться, если делать больше нечего. Надоест – бросишь». И все. Я и председателю потребсоюза тогда говорила, а он знай свое: «План Кульбачка выполняет, недостачи нет, побольше бы таких продавцов. А то, что в долг отпускает, так сама и ответит. За недостачу с нее проверка спросит. Пока оснований увольнять не вижу». Вот и сегодня, ушла я от этого председателя, чтобы вас найти, а сама думаю: «Что же это такое, всюду Ганкин верх? Не будь убийства да не посадили бы ее, так она бы и до скончания века хозяйничала в Вербивке?»
– Почему вы думаете, что ее арестовали в связи с убийством? – спросил Коваль, уже заинтересованно слушая Веру Галушко.
– Но по нашим-то жалобам ее до сих пор не трогали. В деревне люди так и говорят: если бы не убийство, никто бы до этой Ганки не добрался.
– А какое отношение к убийству имеет Кульбачка? Происшествие случилось не у нее во дворе, оружия она не имела, с Марией Чепиковой не водилась.
– То-то и оно, что водилась. Вы Гоглюватого Миколу спросите, шофера из потребсоюза, он их в Черкассы двоих частенько возил, и с Лагутой у Ганки тайная любовь была. Как ни прятались, а люди все знали, и вообще она такой человек, что… – Галушко запнулась.
– Какой? – насторожился Коваль.
– Не могу говорить точно, но слухи всякие были. Что не только чужих мужей спаивала и семьи рушила, она, клятая, и своего не пожалела.
– Споила?
– Да нет, грибочками он у нее отравился… И, думаю, неспроста…
– И ее не привлекли к ответственности? – с наивным удивлением спросил подполковник.
– Свидетелей в этом деле не было, – вздохнула Вера Галушко. – Но люди говорят…
– Ну, если только разговоры, их повторять не следует, – заметил Коваль. – А что касается гражданки Кульбачки, то ее арестовали не в связи с убийством. В этом я вас могу заверить. И ваши письма и жалобы тоже помогли нам.
– Правда? – оживилась Вера Галушко. – Это хорошо. Значит, не напрасны наши хлопоты. А я вас искала, чтобы рассказать обо всем. Может, вы нам поможете с этим потребсоюзом, раз уж за них взялись… Не думайте, товарищ подполковник, что у нас в Вербивке плохие люди, одни пьянчужки. Нет, люди хорошие, работящие. Живут зажиточно, достаток и в хате, и в каморе. Одна беда – хлопцы в город подаются: кто учиться, кто на заводы, а других матери сами из села выпроваживают, чтобы не спились на Ганкиных «дубках». Вот и нет молодежи в Вербивке. Может, и Мария другую судьбу нашла бы, если бы хлопцы тут оставались… Пускай не за убийство вы Ганку посадили, но и ее вина в этом деле есть. Мария разве не просила, чтобы водки Ивану не давала. Только Ганка всегда отвечала, что отказывать покупателю не имеет законного права, а чтобы не пил и не грешил, об этом жена должна заботиться… Люди все знали, от них ничего не скроешь…
Вера Галушко, извинившись за долгий разговор, ушла. Коваль остался сидеть в задумчивости на скамейке. Через некоторое время он снова принялся чертить палочкой по земле.
Вон ведь как оборачивается дело с продавщицей Кульбачкой! В самом деле, если она и не стреляла сама, то всеми действиями способствовала преступлению, создавала в деревне такую обстановку, в которой могли вызревать любые трагедии. Конечно, не одна Кульбачка влияла на атмосферу Вербивки, но она, ее дружки и покровители как раз и были тем третьим отдаленным и незаметным участником трагедии, которого в ряде случаев не берут во внимание криминалисты.
Дмитрий Иванович отбросил в сторону палочку, по привычке стер ногой рисунок на песке и поднялся со скамейки. Обобщения и мысли требовалось подкреплять практическими действиями…
* * *
В милицейской жизни Дмитрия Ивановича бывали разные неожиданности. Случались и провокации, и выстрелы из-за угла, нападения в темноте, и угрозы, и анонимки. Имело место, как он говорил в кругу близких друзей, «давление» и снизу, и сверху. Но на этот раз было нечто другое.
Возвратившись вечером из райотдела и включив в комнате свет, он увидел письмо: обычный конверт с красочной маркой, но не надписанный и без почтовых штемпелей. Письмо лежало на самом краю стола, и Ковалю не нужно было экспертизы, чтобы представить себе траекторию, по которой оно пролетело через открытую форточку.
После короткого колебания, понимая, что письмо явно адресовано ему, Коваль распечатал конверт. Осторожно вытряхнул оттуда белый листок, на который были наклеены вырезанные из газеты буквы. Очевидно, с помощью пинцета. Строка была неровной, буквы словно бы подпрыгивали.
«Их было только двое. Очевидец».
Такого странного письма Коваль никогда не получал.
Он еще раз пробежал глазами эту короткую строчку и невольно бросился к окну, будто надеялся кого-то увидеть. Осмотрев оконную раму, резким движением распахнул обе створки.
Сделал это скорее машинально, чем осознанно; было наивно ожидать, что под окном обнаружатся следы анонимного адресата – пыльный асфальт на людной площади подходил почти к самой стене гостиницы и был истоптан множеством ног.
Коваль улыбнулся своему ребячьему порыву и задумался.
Кто автор письма? И о чем он спешит сообщить?
Чтобы не стереть возможных отпечатков пальцев на листке бумаги и на конверте, Коваль обернул письмо носовым платком. Вопросы вставали один за другим. Ясно, что говорилось об убийстве в Вербивке.
Что означает фраза: «Их было только двое»? Как ее понимать? Кто эти двое? Преступники или жертвы? Нужна большая натяжка, чтобы отнести ее к преступникам. Слово «только» мешает такому пониманию.
Но то, что жертв было двое, тоже всем известно, и сообщать об этом нет никакой надобности.
Коваль снова и снова возвращался мыслями к подписи. «Очевидец»! К чему пытается толкнуть его анонимный автор?
Неопределенность фразы, незаконченность мысли делала анонимку шарадой, и у Коваля от разных предположений голова шла кругом.
На самом ли деле очевидец? Может, просто хотят сбить с толку, запутать дознание? Кому же это могло быть на руку?
А если это вообще глупая шутка какого-нибудь местного балбеса?
Впрочем, вряд ли…
Нужно быть довольно решительным и ловким человеком, чтобы средь бела дня или под вечер, когда возле гостиницы загорается яркий, как прожектор, фонарь, незаметно подобраться к окну и вбросить в узкую форточку письмо. Чего ради так рисковать? Тем более что нужно было знать, что его, Коваля, в этот момент нет в номере. Иначе легко попасться.
Кто мог знать, где он находится?
Так и не найдя ответа ни на один из этих вопросов и решив пока никому не рассказывать о письме, Коваль положил платочек с конвертом в карман и вышел из номера.
Он постучался в комнатку, где жила немолодая тихая женщина, которая выполняла одновременно обязанности и администратора, и уборщицы.
– Скажите, – обратился к ней подполковник, когда она вышла в коридор, – ко мне никто не приходил?
Та покачала головой.
– И по телефону не спрашивали, где я, когда приду?
Коваль допускал, что анонимный автор, прежде чем направиться к гостинице, мог поинтересоваться этим.
– Не спрашивали… – сочувственно и даже с жалостью, что не может утвердительно ответить такому солидному человеку, проговорила гостиничная хозяйка.
– Может, под окнами кто-нибудь шатался?
– Боже упаси! – всплеснула руками женщина. – Да я бы шваброй… У вас что-то пропало? – забеспокоилась она.
– Нет, нет. Я на всякий случай спрашиваю. Вы тут присматривайте, пожалуйста, – ответил Коваль и вышел на улицу.
Вечер уже накрыл своим ласковым темно-синим крылом не только площадь перед гостиницей и длинную улицу над Росью, ближайшие сады, но и далекие лесистые холмы, подбирался к розовеющему горизонту.
Коваль не замечал красоты угасающего вечера. Мысли о письме не оставляли его.
«Для начала, – сказал он себе, – я должен выяснить, не продаются ли конверты с такой маркой в местном почтовом отделении…»
* * *
Что бы ни делал в тот вечер Коваль – странное письмо не шло из головы. Это было как наваждение. Вернувшись в гостиницу, он снова взялся за свои графики. Долго сидел в задумчивости, отчаянно дымя папиросой, крутил карандаш, то крепко сжимал, словно собирался что-то писать, то принимался вертеть его в пальцах, – вверх-вниз – словно игрался. Взгляд, то сосредоточенный, то неспокойный, блуждая, скользил по стенам, окнам.
Вопросы, которые долго были расплывчатыми, начали обретать четкий смысл, и он уже мог их сформулировать.
Почему следы крови на траве остались не только там, где лежали трупы, а были по всему двору? Будто обозначили большой круг? Не шла ли там борьба? И нет ли тут какого-нибудь ключика к разгадке преступления?
И чья это кровь разбрызгалась веером так, будто жертва кружилась в агонии по двору?
Чепиковой или Лагуты?
Кто из них погиб первый?
Кто умер сразу, а кто еще жил какую-то минуту после смертельного ранения?
Какой был интервал между выстрелами? Большой или маленький?
Стрелял убийца хладнокровно и быстро? Или ему было тяжело поднимать руку на вторую жертву, и он колебался?
Итак, кто был первой жертвой и почему?
Коваль вынул из папки схему следов крови, начерченную им на скорую руку во дворе Лагуты, и стал перерисовывать на чистый лист.
Потом еще долго рассматривал ее, нарисовал под ней какого-то чертика и вдруг, повинуясь внутреннему толчку, схватил еще один чистый лист и начал писать так быстро, что карандаш, казалось, летал над бумагой.
«Дополнительные вопросы к судебно-медицинской экспертизе.
1. Установить, одновременно ли наступила смерть у Марии Чепиковой и Петра Лагуты.
2. Если нет, то кто умер раньше и на сколько?
3. Чья кровь разбрызгана на дворе?
4. Следы крови Марии Чепиковой на одежде Ивана Чепикова по форме – брызги или пятна? Как они могли появиться?
5. Расстояние, с которого стреляли в Марию Чепикову?
6. Расстояние, с которого был убит Петро Лагута?»
Коваль еще раз прочитал эти вопросы. Некоторые из них отнюдь не легкие, подумал он. Но так или иначе, а ответы на них эксперты обязаны будут дать…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Прошлое представало сейчас в камере Чепикову в новом свете. Главные события неожиданно отступили, а детали, которые раньше казались не стоящими внимания, внезапно обрели значимость и заслонили собой все другое. Обострившаяся память высветила их.
…Мария возвращалась из Черкасс всегда какая-то угнетенная и чужая. Особенно поражали ее глаза. Они не были погасшими. В них что-то светилось, но столь приглушенно и отчужденно, будто исходил искусственный холодный свет, который все вокруг, даже лицо живое, делал мертвенным.
День-другой после возвращения Мария, замкнувшись, жила с непроницаемой душой в мире, где не было ни Чепикова, никого, даже матери. Передвигалась будто лунатик, механически исполняла обычную работу, зачастую оставляла ее на половине, застывала на месте и о чем-то думала, все у нее валилось из рук. И приходилось всякий раз окликать, чтобы вернуть ее к действительности.
Он относил это за счет дорожной усталости, хождения по врачам, ожидания в очередях.
Утром и вечером она запиралась в спальне и молилась – Чепиков уже знал. Приложив ухо к двери, он слышал ее бормотание, какие-то странные обращенные к богу слова. Собственно, замок в дверь спальни он врезал сам, уступив просьбе жены после очередной поездки в город. Оживлялась Мария лишь при виде соседа Петра. Лагута умел успокаивать, говорить хотя и бессмысленные, по мнению Чепикова, но складные, красивые слова, сулил рай земной, и делал он это от имени бога, уверенно, твердо, будто он сам, Петро Лагута, был всевышний.
Чепиков старался понять жену и терпел ее чудачества. Мария была болезненной, а после рождения мертвого ребенка и вовсе измучилась не только телом, но и сникла духом. Он видел, что поездки в Черкассы, посещение врачей, безрезультатные процедуры все больше изнуряют и угнетают ее. Но отговаривать Марию, лишать ее последней надежды не решался. Тем более что через день-другой жена приходила в себя, снова возвращалась к жизни, и вплоть до следующего раза он забывал свою неясную тревогу.
Со временем, однако, Чепиков почувствовал себя в замкнутом круге, из которого не знал, как вырваться. Человек немолодой, проживший нелегкую жизнь, не раз смотревший смерти в глаза, Иван Тимофеевич был способен и на твердые решения, и на активные действия. Но каждый раз его сдерживала мысль, что своим резким поступком может причинить боль дорогому человеку.
После долгих бесед и уговоров он наконец понял, что слова не достигают цели, и надумал по-своему развеять жену. Предложил ей поехать в Киев, в Москву, Ленинград, рассказывал о красоте Павловска и Пушкино. Мария вроде бы и соглашалась с ним, но, когда наступало время ехать, находила предлог и отказывалась: то нездоровится, то неотложные домашние дела, то работа в артели. Чепиков был уверен, что и тут не обходилось без влияния соседа, который любил повторять, что человек должен искать радости в самом себе, общаясь с богом, и не растрачивать душу на мирскую суету.
Однажды, когда Чепиков наблюдал за сборами жены, его охватило не то чтобы подозрение, а какое-то беспокойство: как там врачи лечат, что это за люди, у которых, задержавшись иной раз в Черкассах, она ночует? Решил разобраться и принять меры. Он отпросился в бригаде и сказал Марии, что поедет вместе с ней.
Жена не возражала. Даже, казалось, обрадовалась: давно бы так!
Тряслись на старой потребсоюзовской полуторке вместе с Ганной Кульбачкой, которая ехала на областную базу.
Мария была подчеркнуто ласкова. Чепиков давно не замечал у нее такого теплого, ясного взгляда. Диво, да и только!
В кабину с шофером Миколой сесть отказалась, хотя лезть в кузов с больной ногой Марии было нелегко – Чепикову пришлось буквально втаскивать ее за руки.
Они сидели вдвоем на доске, крепко обнявшись и прислонившись спинами к подпрыгивающей кабине. Ивану Тимофеевичу казалось, что остающаяся позади дорога уносит с собой и все их невзгоды, тревоги, отчуждение.
Возле поликлиники Иван Тимофеевич помог Марии слезть. Потом она о чем-то пошепталась с Кульбачкой.
Несмотря на очереди в длинных коридорах, Мария быстро зашла в нужный ей кабинет. Чепикову показалось, что она здесь легко ориентируется, медсестры называли ее по имени, встречали как старую знакомую. Даже некоторые больные, видимо постоянные посетители, здоровались с ней.
Иван Тимофеевич не посмотрел на часы, когда они вошли в поликлинику, но примерно за час Мария успела побывать в двух кабинетах и пройти процедуры. Чепиков давно собирался поговорить с врачами о болезни жены, сколько продлится лечение и нужно ли оно. Лекарствами хромоту ведь не излечишь, а ребенка у Марии все равно больше не будет, уже сказали. Зачем же ей сюда ездить, мучиться, тратить время и деньги? Каждый раз Мария накладывала целый узелок подарков для своих, как она говорила, спасителей. И сегодня привезла с собой увесистую кошелку!
Но к врачам Мария его не допустила. И Чепиков не стал ссориться с женой. Когда Мария закончила свои обходы, он обратил внимание, что кошелка с подарками все это время оставалась под стулом.
– Ты забыла одарить своих спасителей, – напомнил Чепиков.
Мария глянула на кошелку.
– Это для других, – твердо сказала она, – которые душу спасают.
Чепиков не стал допытываться, взял кошелку и пошел следом за женой на улицу.
– А теперь куда? – спросил он, щурясь на ослепительное солнце. У него осталось ощущение, что Мария как-то бегом обошла врачей.
– Ты же хотел с людьми познакомиться, у которых я бываю, – удивилась она.
«И то верно», – подумал он, глянув на сосредоточенное лицо жены, и ему вдруг захотелось сделать ей что-то приятное.
– Может, походим по магазинам, купим тебе туфли… А то каблуки совсем сбились.
Мария покачала головой.
– Устала я. Пойдем отдохнем, а там видно будет.
Они долго шли по улице, на которой рядом с новыми высокими домами соседствовали старые одноэтажные хаты, прятавшиеся в густой зелени садов, среди усыпанных плодами деревьев.
Почти в самом конце ровной улицы, там, где, свернув с мощенки, она уткнулась в сосновый бор, Мария остановилась возле высокого забора. Лишь приподнявшись на носки, Чепиков разглядел среди густой зелени угол свежевыкрашенной железной крыши.
Мария уверенно нажала на еле заметную кнопку звонка, вделанную на месте сучка и покрашенную зеленой краской под цвет калитки и забора. Где-то в глубине двора затренькал звонок.
Через некоторое время послышались шаги и чье-то тяжелое дыхание.
– Кто здесь? – спросил женский голос.
– Сестра Мария.
Иван Тимофеевич едва узнал голос жены – так нежно и ласково он прозвучал.
Калитка открылась, и Чепиков увидел невысокую полную женщину лет под шестьдесят с угловатым мрачным лицом. Не поднимая глаз, она сурово спросила:
– Кто такой?
– В миру муж мой, сестра Федора, – смиренно ответила Мария, – к благодати его веду, пусть и он удостоится.
У Чепикова все оборвалось. То, что Мария в последнее время стала слишком набожной, часто и подолгу молится, это он знал. Но чтобы и тут, в чужом городе, она «удостаивалась благодати»?.. Какой «благодати», черт возьми! В нем вспыхнул гнев, но он сдержался и опустил глаза.
– А наставник Михайло разрешил? – так же сурово спросила мрачная женщина.
– С братом Михайлом я говорила… и с братом Петром тоже. Господу угодно растить свое воинство во спасение души.
Сестра Федора, поколебавшись, наконец широко открыла калитку и отступила в сторону, пропуская гостей.
Чепиков решительно вошел во двор. Это был снова бой – за Марию, за себя, – и он, бывший солдат, не имел права от него уклоняться…
…Они были одеты в белые, длинные до пят полотняные рубахи, и внешне все было как будто пристойно.
Ужаснувшись, Иван Тимофеевич увидел, что и Мария одела такую же белую рубаху. У нее он никогда такой не замечал. Наверное, возвращаясь в Вербивку, она оставляла это одеяние здесь.
И Чепикову пришлось натянуть на себя тесный белый балахон, который властно протянул ему пресвитер Михайло, но надел он его поверх своей одежды. Единственное, что уступил, так это то, что сбросил полуботинки и теперь стоял босой, ощущая под ногами приятную прохладу гладкого крашеного деревянного пола.
Сначала брат Михайло прочитал что-то похожее на короткую проповедь. В ней говорилось о том, что у человека в жизни мало радости, он лишь винтик бездушной машины, которая, высосав из него все силы, выбрасывает бренные останки в могилу. Только на том свете настоящая жизнь, к этой истинной жизни и следует готовить себя, изо дня в день просить милости всевышнего, каяться в грехах и ждать ниспосланной благодати. Ибо духовную жизнь, в отличие от физической, которую дает человеку грешная плоть, он может получить только от бога.
Чепиков наблюдал, с каким вниманием и благоговением слушают одетые в белое люди своего духовного пастыря, и думал о той силе, которая заставляет их покорно следовать за этим дюжим дядькой, явно не пренебрегающим земными радостями.
Он уже знал от Марии, что в миру брат Михайло служит экспедитором спиртоводочного завода, и хотя пускает в свой дом для тайных встреч верующих, сам редко участвует в молениях. Познакомившись сегодня с Чепиковым, пресвитер сказал, что сестра Мария и брат Петро давно говорят о нем как о человеке честном, достойном войти в их братство, никакой другой цели, кроме духовного усовершенствования и преданности богу, не имеющим. Ибо господь всегда с ними и нисходит на них.
Прислушиваясь к хриплому голосу брата Михайла, Чепиков подумал: почему это Мария и, особенно, Лагута так хотят обратить его в свою веру.
После проповеди началось пение. Пели нестройно что-то о благодати, о любви к богу, о чудесном мире, который ожидает их по ту сторону короткой и бессмысленной земной жизни.
Сойдя с невысокого помоста, брат Михайло нажал на незаметную для глаз кнопку, и со всех сторон в комнату полились тихие мелодичные звуки молитвенной музыки. Пресвитер мельком глянул на Чепикова, вид которого говорил, что тот не чувствует необходимого для веры благоговения, и присоединился к поющим.
Постепенно голоса молящихся зазвучали сильнее, и скоро уже в благостное пение ворвались разрозненные выкрики.
Чепиков не сводил глаз с жены. Мария пела тонким приятным голосом, и ее красивое в профиль лицо, побледневшее от духоты, казалось необыкновенно возвышенным, незнакомым, словно он впервые видел его. Это чувство пугало…
В просторной комнате, где пребывало около десяти человек, дышать становилось все тяжелее – горели свечи, окна были наглухо закрыты тяжелыми ставнями, чтобы наружу не пробивались ни звуки, ни свет. То ли от копоти свечей, то ли от усиливающейся духоты у Чепикова закружилась голова, и все перед глазами поплыло. Усилием воли он встряхнул себя.
Обратил внимание на Ганну, которая стояла между Марией и братом Михайлом, и ему показалось – а может, это тоже была только игра света и теней, – что Кульбачка с еле заметной иронией рассматривает молящихся. Когда ее взгляд остановился на Чепикове, который не пел, а лишь беззвучно открывал рот, она насупилась.
Он и сам чувствовал, что у него сейчас довольно растерянный и глупый вид: был похож на вытянутую из воды рыбу.
Как хотелось Ивану Тимофеевичу, чтобы вместе с ним этот пренебрежительный Ганкин взгляд увидела и поняла также Мария. Может, тогда ему удалось бы увести ее отсюда, подальше от этого сумасшествия.
Он уже было протянул руку, но она замерла на полпути – Мария никого и ничего не замечала: ни Ганны, ни мужа, ни даже пресвитера. И Чепиков вдруг с болью понял, что причиной ее отчужденности была вовсе не болезнь, как он до сих пор думал. Все было намного глубже и опаснее, просто люди, которые стояли сейчас вокруг Марии и пели вместе с ней, давно уже стали ей ближе и дороже своей семьи.
Охваченный этими тяжелыми мыслями, Чепиков не заметил, как пресвитер Михайло подал знак и все начали опускаться на колени.
Закрыв глаза, эти белые тени людей воздевали над головой скрещенные руки, словно собирались дотянуться до своего бога и прикоснуться к нему.
Иван Тимофеевич не знал, как ему вести себя, и стоял одиноко в сторонке. Ему не хотелось участвовать в этом лицедействе, и одновременно он боялся вызвать гнев пресвитера, который в любую минуту мог выпроводить его отсюда, разъединить с женой, – власть брата Михайла и его паствы над Марией была сильнее всего. Поймав на себе суровый взгляд пресвитера, он и на самом деле вдруг почувствовал, что ему тяжело стоять, что у него ноют ноги и что его тоже тянет опуститься на колени и что-то бормотать, выкрикивать.
Он преодолел эту странную слабость и, прислонившись спиной к стене, сжав зубы, и дальше наблюдал за тем, что происходило в комнате.
Молящиеся уже были на ногах. Раскинув руки, словно крылья, они кружили по комнате, наталкиваясь друг на друга. Каждый что-то бормотал, исступленно выкрикивал мольбы и жалобы; каждый сейчас был бесконечно одиноким в своем темном мрачном мире, где перед его мысленным взором являлся бог, с которым он вел свой разговор.
Эти выкрики, бормотания, всхлипывания сливались в сплошной гул, который все нарастал. Руки и все тело у молящихся начали дергаться. Одни подскакивали, другие падали на пол и вставали на колени. Некоторые плакали. Молоденькая девушка в противоположном от Чепикова углу вдруг стала биться головой о пол и, рыдая, пыталась разорвать на себе рубашку. Иван Тимофеевич не мог оторвать взгляда от Марии, которая стояла на коленях, опустив голову, и дрожала всем телом. Даже в этом сплошном гуле Чепиков различал ее голос, которым она монотонно и самозабвенно повторяла одну только фразу: «Господи, прости душу мою!» И снова: «Господи, прости душу мою!» Больше ничего разобрать он не смог, ему стало дурно – снова поплыла перед глазами комната с мелькающими в полутьме белыми тенями. Иван Тимофеевич с ужасом почувствовал, будто какая-то страшная сила тянет его по черной быстрой речке и затягивает в глубокий омут.
Раздался визг, и послышались странные выкрики. Чепиков разобрал несколько раз повторяемое: «Абукар, лампидос, обтуту!» Ему показалось, что он попал в сумасшедший дом и сам начинает терять разум.
– Дух свят! Дух свят! Накатил, накатил! – завизжала какая-то женщина.