Текст книги "Взрыв. Приговор приведен в исполнение. Чужое оружие"
Автор книги: Ростислав Самбук
Соавторы: Владимир Кашин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
Оставалась третья гипотеза – фатальное стечение обстоятельств, приведшее к случайной встрече Нины Петровой с ее таинственным убийцей. Нужно эту «неизвестную величину» либо найти, либо признать, что ее не существует.
Сегодня подполковник получил информацию, которая наталкивала на версию совершенно новую и неожиданную.
В ответ на запрос Коваля из одной исправительно-трудовой колонии сообщили, что на обрывке фотографии изображен некий Семенов Владимир Матвеевич, 1906 года рождения, уроженец Минской области, служивший в годы войны полицаем, после отбытия наказания избравший постоянным местом жительства город Брянск.
Коваль немедленно направил в Брянск поручение: прислать ему фото Семенова, данные о нем и выяснить, где он находился семнадцатого мая.
Подполковник и сам не знал, что заставило его так заинтересоваться двойником Петрова. Трудно было всерьез поверить, что именно этот человек из Брянска именно семнадцатого мая прогуливался по лесу неподалеку от дачи управляющего трестом, встретил его жену, пытался ее изнасиловать и убил. Все это было настолько нелепо, что любой юрист счел бы, что морочить себе голову этим Семеновым – означает попусту тратить время и силы.
Так в общем-то рассуждал и Коваль. Но каким-то особым чутьем он угадывал, что в данном случае логика нелогична!
Он не мог не искать. Хотя бы для того, чтобы еще раз проверить самого себя и окончательно убедиться, что следствие по делу Сосновского велось правильно. Только тогда можно будет избавиться от гнетущего чувства, будто бы в какой-то момент допущена ошибка.
Догадка, появившаяся сперва в виде неясного неудовлетворения собой, своей работой, постепенно переросла в убеждение и лишила Коваля покоя. В чем же именно заключалась ошибка, на каком этапе оперативной работы или следствия она возникла и как повлекла за собой неправильные выводы – это предстояло разгадать.
Право на ошибку?
Ошибки бывают разные.
Ошибка ревнивых влюбленных, исправленная первым же откровенным разговором, и трагическая ошибка Отелло. Не найденная бухгалтером копейка, которая заставила его просидеть ночь над проверкой отчета, и ошибка проектировщика, из-за которой разрушается новый дом или может рухнуть железнодорожный мост. Просчет курортника, который в последние дни отдыха остался без денег, и просчет экономиста, который не смог верно указать пути развития хозяйства…
Но страшнее всего – ошибки, которые имеют необратимый характер. Например, ошибка хирурга или ошибка следователя, влекущая за собой и ошибку судебную. И хотя страдают от таких ошибок единицы – больной или невинно осужденный, ошибки эти даже на фоне сотен и тысяч блестящих операций и виртуозных расследований не становятся менее трагическими.
Каждый человек – это целый мир. В нем, как радуга в капле воды, – вся гамма человеческих чувств, вся природа с ее законами, и звезды, и космос, – мир не только многообразный, но и неповторимый. Миллиарды людей – это миллиарды миров, очень похожих и вместе с тем совершенно разных, как отпечатки пальцев. Но оттого, что людей миллиарды, жизнь каждого из них не становится менее значительной и драгоценной. И если больной, который мог бы еще жить и жить, умирает под скальпелем или невинного объявляют убийцей и приговаривают к смерти, – разве же это не преступление перед всем человечеством, перед самой природой?
А в деле, которому посвятил всю свою жизнь Дмитрий Иванович Коваль, есть еще высший судия, имя которому Справедливость. Ради торжества справедливости и провел он свои лучшие годы в тесных милицейских кабинетах, в стенах тюрем и следственных изоляторов, оперируя, как хирург, самые темные уголки больных человеческих душ. Крестьянский сын, любивший хозяйствовать и мастерить, мальчишка бурных тридцатых годов и сержант пехоты в Великую Отечественную войну, он не вернулся ни к плугу, ни к станку, а пошел служить справедливости, во имя которой столько было принесено жертв на родной земле.
Разоблачая преступника, Коваль оправдывал свое рвение тем, что справедливость требует от него забыть о жалости к злоумышленнику. Но в то же время высшая справедливость ко всему человечеству требовала от него честности по отношению к любому человеку, и даже к тому, кто совершил преступление. Потому что нет для человека большей трагедии, чем наказание несправедливостью…
Так или примерно так рассуждал подполковник Коваль, машинально перелистывая тяжелый том энциклопедии. Не без удивления заметил, что взял с полки том на букву «О». Что его могло заинтересовать в этом томе? «Ош»? «Ошская область»?.. И, словно возвращаясь по кругу к мысли, которая все время неотступно преследовала его, понял, что ищет слово «ошибка».
Зачем? Разве определение из энциклопедии поможет найти истину? Однако, перелистав страницы и медленно выговаривая каждое слово незнакомым, словно чужим голосом, прочел вслух:
«Ошибка (в уголовном праве) – неправильное представление лица о юридическом значении совершаемого им деяния (юридическая ошибка) или о фактическом свойстве предмета (фактическая ошибка). Ошибка может повлиять на степень общественной опасности содеянного и на определение меры наказания. Так, если лицо, совершившее преступление, ошибочно считало, что в его действиях нет состава преступления, оно подлежит ответственности, но его заблуждение может послужить основанием для смягчения наказания…»
Коваль пожал плечами: все это – об ошибке преступника, и только. Совсем не то, что он ищет. Пробежал глазами статью до конца и с досадой захлопнул том. Ни единого слова об ошибке оперативного работника или следователя! Будто бы это менее важно, чем ошибка преступника, или никогда не встречается на практике!
Допрашивая человека, совершившего преступление, Коваль пытался поставить себя на его место, старался, как говорят артисты, «вжиться в образ», уловить психологическую связь поступков и мыслей подозреваемого. Это была для него процедура не очень-то приятная, потому что приходилось в это время подавлять в себе добрые чувства и проникаться не свойственными нормальному человеку стремлениями.
Но еще никогда подполковник не пробовал ставить себя на место невинно осужденного, тем паче – невинно приговоренного к расстрелу. Просто-напросто не было такого прецедента. И вот теперь, с каждым днем все сильнее, ощутимее казалось Ковалю, будто попал он в камеру Сосновского и вместо него ждет исполнения приговора.
Подполковник ловил себя на том, что на работе неожиданно начинает нервничать, а по ночам плохо спит. Среди бела дня мог рассматривать свои руки – по-крестьянски большие и могучие.
Ему начинало казаться, что не Сосновского, а его самого выводят из камеры на расстрел, и не Сосновский, а он, Коваль, кричит о своей невиновности людям, которые не имеют права рассуждать, а обязаны лишь привести приговор в исполнение. И горькое чувство несправедливости суда человеческого охватывало все его существо так же, как, наверно, охватывает оно теперь Сосновского, если он, Коваль, допустил ошибку в своей работе.
Он перестал ездить в тюрьму, потому что не мог видеть ее мрачные стены.
Между тем все его сомнения были вызваны только подсознательными ощущениями, и ничем определенным в пользу Сосновского он не располагал. Наоборот, были убедительные доказательства вины художника…
Сейчас, просматривая энциклопедию, Дмитрий Иванович опять разволновался и не заметил Наташу, которая давно уже пришла и стояла у двери, испуганно глядя на него.
Подполковник поднял голову, попытался улыбнуться.
– Ну, как дела? – произнес машинально.
– Что с тобой, папа? Ты нездоров?
– Нет, нет, все в порядке, Наташенька, – ответил он, вытирая ладонью лоб.
– Измерь температуру.
– У стариков температуры не бывает, – пошутил Коваль.
– Опять неприятности? Ну и работка у тебя, Дик!
– Что ты знаешь о моей работе, девочка!.. – ответил Коваль, но ответ его прозвучал не так твердо, как обычно.
Он посмотрел на нее и вдруг понял, что наступил момент, который назревал давно и рано или поздно должен был наступить: Наташка стала взрослой и с ней можно поделиться всеми своими сомнениями.
И одновременно возникла мысль о том, что вот и Нина Андреевна была когда-то такой девочкой, и ее душа тоже полна была светлых исканий и надежд, и она тоже не представляла себе, что жизнь человека может оборваться так трагически. Выругал себя за неуместную аналогию, но, кажется, именно она и натолкнула его на вывод о том, что хватит, пожалуй, скрывать от Наташи оборотную сторону жизни.
– А если честно, то ты, доченька, права, – решительно произнес Коваль. – Неприятности на работе имеются.
– Но они, конечно, временные, – нахмурившись, сказала Наташа. – Если ты сделал что-то неудачно, то непременно выправишь дело. Я тебя знаю!
– К сожалению, Наташенька, не все можно исправить.
– Почему? – удивилась девушка. – Человек все может. Тем более – исправить ошибку, которую он осознал.
– Говоришь, все можно исправить? А я, пожалуй, уже не смогу, – признался подполковник. – Впрочем, я тебе кое-что расскажу, чтобы ты сама могла рассудить…
И Коваль рассказал Наташе историю Сосновского, о которой она, как большинство горожан, знала только понаслышке.
– А теперь меня мучает мысль, не допустили ли мы со следователем ошибку, – сказал он, – и не ввели ли в заблуждение судей, которые имели в руках только факты, собранные нами.
– Это ужасно! – прошептала Наташа.
– По всем данным, Сосновский виновен. Но, вопреки логике, вопреки здравому смыслу и фактам, я почему-то не могу сейчас этого утверждать.
– Так что же ты будешь делать, отец?
– Вот именно! Впереди еще Верховный суд… Возможно, в ближайшие дни что-то еще прояснится… Но только факты, только новые доказательства могут спасти человека, если произошла ошибка. А их пока нет. Да и на проверку фактов нужно время. Время, время!.. Ты понимаешь, Наташка, все из рук валится. Только о Сосновском и думаю… И днем, и ночью…
– Кто же еще мог убить, если не художник? – спросила Наташа.
– В том-то и дело!
– А что еще может выясниться?
– Это уже служебная тайна, щучка, – улыбнулся Коваль.
– Нет, не мог он убить, – убежденно произнесла Наташа. – Он ведь ее любил!.. Но почему же тогда он сознался?..
– На суде Сосновский отказался от своих показаний. Однако был приперт к стене показаниями свидетелей и прокурором.
– Но почему же все-таки он сначала признался? – настойчиво повторила Наташа. – Может быть, его заставили? – Глаза дочери смотрели на отца подозрительно и строго.
– Нет, доченька, заставить нельзя, и никто не заставляет, – ответил Коваль. – А почему он так заявил, это пока неизвестно.
19
В камеру вошли дежурный офицер, за ним адвокат и начальник тюрьмы подполковник Чамов.
– Я пришел, чтобы сказать вам, Сосновский… – подавив волнение, начал адвокат. Говорил он тихо и медленно, словно взвешивая каждое слово. Так ведет себя человек, который давно знает нечто страшное и сейчас, по своей служебной обязанности, должен сообщить прискорбное известие осужденному. Поэтому адвокат говорил о случившемся как о чем-то неожиданном для него самого, пытаясь смягчить хотя бы этим удар. – Я пришел сказать вам, Сосновский… – повторил он, – что Верховный суд… оставил приговор в силе…
Сосновский, с тревогой смотревший на адвоката, сразу сник, закачался, будто пьяный. Изможденное лицо его стало белым как бумага. Он вскинул руки, словно защищаясь от чего-то. Глаза его округлились. Он тихо вскрикнул.
– Советую вам подписать прошение о помиловании. Президиум Верховного Совета может заменить высшую меру, – сказал адвокат, расстегивая портфель.
Сосновский, казалось, не слышал его. И вдруг закричал на всю камеру:
– Это вы, вы, вы во всем виноваты! Разве вы защищали мою жизнь?! Что для вас моя жизнь, кому она нужна!..
Адвокат перепугался – таким страшным казался этот исхудавший человек с безумно горящими глазами – и невольно попятился к двери.
– Сосновский! Перестаньте кричать! – потребовал начальник тюрьмы.
В камеру быстро вошел коренастый надзиратель.
Но художник ни на кого не бросился, а так же неожиданно, как и вспыхнул, погас и тяжело опустился на койку. На мертвенно-бледном лбу выступили крупные капли пота. Он тихо заплакал.
– «Помилование»… Помилования просит тот, кто виноват… А я не виновен. Я не убивал…
– Вашу невиновность не удалось доказать, – сказал адвокат. – Сейчас речь идет о спасении жизни…
– Я не убивал, – перестав плакать, упрямо повторил Сосновский.
– По закону вы еще можете обратиться в Президиум Верховного Совета с ходатайством о помиловании. Подумайте, пока не поздно. Я завтра снова приду.
– Кто меня помилует! – снова вскрикнул Сосновский. – Бездушные вы люди, вы сами убийцы, сами, сами, а я не виновен!.. И не приходите! Ни завтра, ни послезавтра, никогда! Вон отсюда! Оставьте меня! Вон! Вон!..
Он вскочил и, размахивая руками, двинулся на адвоката, словно желая вытолкнуть его из камеры.
Надзиратель, глянув на начальника тюрьмы, слегка оттолкнул Сосновского.
– Оставим до утра… Ему надо успокоиться, – сказал подполковник Чамов.
Все четверо вышли из камеры.
Надзиратель задвинул железный засов, а дежурный офицер, звякнув связкой ключей, запер дверь висячим замком.
Начальник тюрьмы и адвокат в сопровождении дежурного офицера пошли по длинному узкому коридору. Адвокат достал носовой платок и вытер им пот со лба.
– Товарищ капитан, – начальник тюрьмы, полуобернувшись, обратился к дежурному офицеру. – Оставайтесь здесь. Наблюдайте за ним внимательно.
– Слушаюсь!
Уже во дворе, прощаясь с начальником тюрьмы, адвокат сказал:
– Вы правы, товарищ Чамов. За ним нужен глаз да глаз. – И, разведя руки в стороны, добавил, словно извиняясь: – Художник! Живет одними чувствами…
20
Сосновский ощутил, что странная качка, охватившая его, когда адвокат произнес первые слова, не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Камера с мрачным сводчатым потолком и холодным каменным полом покачивалась из стороны в сторону, словно баркас, подгоняемый волнами. Его подбросило, завертело, закружило… И вдруг увидел он бескрайнее море, низкое серое небо над ним, рыбаков на берегу, белые паруса. Ужас, который душил его, исчез, стало легко, охватило ощущение невесомости, словно он окунулся в теплые, нежные волны…
Упав на койку, он уже не слышал, как вошли дежурный офицер, надзиратель и врач…
…Придя в себя, Сосновский зашагал по камере из угла в угол словно заведенный. Состояние приятного блаженства исчезло – неумолимая действительность снова навалилась на него.
Беспорядочные мысли напомнили ему о прошлом. Не о том, далеком, когда он любил и рисовал Нину, а о более близком, когда его судили как убийцу. Это стало отныне самым главным и самым существенным, а все остальное вместе с Ниной отошло на задний план, в глубокую пучину памяти, как уже ненужная, перечеркнутая страница.
К Сосновскому словно вернулся тот день, когда он попросил принести ему в камеру предварительного заключения бумагу, чтобы написать признание.
На оцепеневшего от двойного горя художника, который целыми днями сидел на нарах, уставившись в одну точку, обратил тогда внимание однорукий парень. Он хитро поблескивал глазами и, казалось, не очень переживал, очутившись в тюрьме. Подсаживаясь то к одному, то к другому соседу по камере, расспрашивал, за что взяли, давал советы, как юрист, и даже подшучивал.
Подследственные старались отделаться от парня, но когда он подсел к Сосновскому, художнику захотелось поговорить с этим неунывающим человеком. И он рассказал свою историю.
– Эге-ге! Плохи твои дела! – заключил однорукий. – Все против тебя от и до. Лично я верю, что ты не виноват, хотя и у меня есть сомнения. Но поверят ли судьи? О тебе можно сказать словами моего покойного друга: финита ля комедия! Это не по-нашему. В вольном переводе звучит приблизительно так: вышка, то бишь высшая мера, обеспечена. Убийство, да еще зверское!.. Неужели ты такой страшный? – И парень, оборвав свой монолог, уставился на Сосновского. – Подумать только! На вид – и комара-то не тронешь! Но страсть… – вздохнул он. – Что может сделать с человеком любовь!.. У меня тоже была одна маруха. Фрайера себе завела, хотел я ее пришить – не успел…
Услышав все это, Сосновский, конечно, пожалел, что открыл душу первому встречному.
– И все-таки есть для тебя спасенье, – неожиданно заявил парень.
– Что, что? – не понял художник.
– Признавайся в убийстве. Бери на себя. Все равно не выкрутишься, а так хоть вышку не дадут.
– Что за чушь! – возмутился Сосновский.
– Очень просто, – ничуть не обидевшись, продолжал однорукий. – Доказательства все налицо – от и до. Не то что на расстрел, а на петлю хватило бы, хорошо еще, что удавка законом не разрешается. Не часто в наше скучное время такое веселое убийство бывает! Можно сказать: убийство века!.. Как можно скорее выходи на суд со смягчающими обстоятельствами. А будешь упираться, следователь и прокурор такую обвинуху состряпают, дай бог! А признаешься – мороки им меньше, они подобреют и скажут: чистосердечное раскаянье, человек сам признался, осознал, в состоянии аффекта, в порыве страсти и прочее такое. В каждом деле рука руку моет. Ты – им, они – тебе. Закон жизни! А на суде можешь от всего отказаться. Смягчающие останутся, а дознание – фу-фу! Так все умные люди делают!
– Нет, это невозможно! Глупости вы говорите!
– На кон жизнь твоя поставлена, гражданин гнилой интеллигент. Карты сданы в последний раз. Требуй карандаш и бумагу и пиши от всего раскаявшегося сердца. А дадут пятнадцать – отсидишь чуток – и жалобу. Дело на пересмотр пойдет. А там, глядишь, и амнистийка какая-нибудь подкатится.
– Но я же не виноват! – воскликнул Сосновский в отчаянии. – Суд разберется!
– Пока солнце взойдет, роса очи выест, – ухмыльнулся однорукий.
И, запуганный рецидивистом, в конце концов художник написал-таки заявление, где признавался в убийстве…
Сейчас Сосновский со злобой обреченного вспоминал все это, полагая, что его спровоцировал следователь, подославший этого мерзавца. А между тем кольцо судьбы вокруг него, Сосновского, сомкнулось.
Незлобивый и нежный по натуре, он посылал запоздалые проклятия в адрес следователя, прокурора, судей и всего человечества, с которым должен был так нелепо и дико расстаться по вине вершителей правосудия.
Когда-то он думал, что живет на свете не зря: он ведь оставит людям свои картины, которые и после смерти будут напоминать о нем. А теперь ему стало все это безразлично, и, если бы он мог, сжег бы свои картины и плясал бы вокруг этого костра, как дикарь.
21
Подполковник Коваль сразу заметил, что Тищенко в хорошем настроении. Хотя настроение человека, облеченного властью, ни в каких документах во внимание не принимается, однако люди – это люди, и настроение часто играет немалую роль даже там, где действия должностных лиц ограничены строгими рамками, из которых они стараются не выходить.
Коварная штука – настроение. Незаметно влияет оно на ход мыслей, на восприятие окружающего, на оценку явлений и поступков – своих и чужих.
Заметив благодушное настроение следователя прокуратуры, Коваль обрадовался и, как ни муторно было на душе, попытался улыбнуться.
Тищенко усадил подполковника в кресло и сообщил, что по области уменьшилось число тяжелых преступлений и что начальство относит это за счет хорошей профилактической работы следственного аппарата. Ожидаются поощрения и даже награды.
Слушая Тищенко, подполковник подумал, что рано обрадовался: надо было узнать сначала, почему у следователя такое хорошее настроение, ведь сейчас придется нанести удар именно по этому радужному его настроению.
– Степан Андреевич, вы знаете, что Сосновский отказался ходатайствовать о помиловании?
В тюрьме в эти дни Коваль не был и быть не мог: по закону он не имел доступа к осужденному. Но, узнав, что Сосновский не захотел просить помилования, заторопился к следователю, несмотря на то что к разговору с ним не был еще готов, – жизнь художника исчислялась теперь несколькими днями и могла оборваться в любую минуту.
– Знаю, знаю, – ответил Тищенко, и Коваль удивился той легкости, с которой произнесены были эти слова. – Он изверг и чувствует, что это ему не поможет.
– Степан Андреевич, – сердце Коваля забилось учащенно, во рту пересохло, – необходимо сегодня же обратиться к прокурору области. Пусть даст телеграмму генеральному.
– Какую еще телеграмму? – насторожился Тищенко.
– Приостановить исполнение приговора в отношении Сосновского.
Следователь посмотрел на Коваля, словно не узнавая его.
– Вы что, товарищ подполковник? – произнес он наконец. – Что за шутки?!
– Я не шучу, Степан Андреевич. Приговор не должен быть приведен в исполнение, – преодолев волнение, твердо произнес Коваль. – Я убежден, что допущена серьезная ошибка. И больше всех повинен в ней я.
В больших и круглых, как у ребенка, глазах Тищенко появилась растерянность. Полные розовые щеки его побледнели.
– Что за бред! – пробормотал он. – Вы в своем уме?
– Да, Степан Андреевич, я здоров. У меня есть основания сомневаться, что убийца – Сосновский.
– Вот как! Но где же были эти ваши основания раньше, когда предъявлялось обвинительное заключение?! – закричал Тищенко, словно забыв, что именно он безапелляционно отбрасывал какие бы то ни было сомнения Коваля.
Подполковник решил для пользы дела не напоминать ему об этом.
– У вас появились новые факты, доказательства? – спросил следователь, не сводя с Коваля неприязненного взгляда. – Выкладывайте!
– Пока еще нет… Прямых доказательств невиновности Сосновского нет…
– Так какого же черта?! – Тищенко вскочил и забегал по кабинету. – Дмитрий Иванович, – умоляюще произнес он, остановившись рядом с Ковалем, – объясните, пожалуйста, что все это значит?
– Степан Андреевич, – спокойно ответил Коваль, – у меня есть некоторые данные. Это еще не доказательства, и нужно время для проверки. Но если Сосновский будет расстрелян, то… вы сами понимаете… Поэтому исполнение приговора необходимо приостановить…
– Есть приговор областного суда, решение Верховного… Не понимаю, чего вы от меня хотите!.. – Тищенко испытующе посмотрел на Коваля. – Дмитрий Иванович, простите, ради бога, но, может быть, вы переутомились?.. Не молодой же вы человек, много работаете… Знаете что, – уже добродушно закончил он, – а не обратиться ли вам к комиссару насчет отпуска? Путевочку возьмите в санаторий. Отдохните. И у вас исчезнут навязчивые идеи.
– В таком случае я сам обращусь к прокурору области или дам телеграмму генеральному от своего имени.
– Вы понимаете, что говорите? – снова вскипел Тищенко. – Думаете о том, чем это кончится прежде всего для вас?
– Да, понимаю. Но лучше признать ошибку, пока ее можно исправить.
– В чем же ошибка?
– Мне кажется, мы связали себя первоначальной обвинительной версией. И пошли по ложному пути.
Коваль не решался пока рассказывать следователю о двойнике Петрова, о своих предположениях, которые еще ничем не подтверждались и смахивали на домысел. Это могло вызвать у Тищенко обратную реакцию.
Следователь застонал, словно от зубной боли.
– Под какой удар, Дмитрий Иванович, вы ставите меня этой своей необоснованной гипотезой! А себя? Имейте в виду, после такого скандала вам дадут отставку без пенсии.
– Я не могу сейчас думать даже об этом. Я думаю о Сосновском. А вы, Степан Андреевич, разве сможете спокойно жить и работать, если выяснится, что мы, а вслед за нами и суд, допустили ошибку, которая стоила человеческой жизни?
Тищенко сел в кресло. Задумался. Зазвенел телефон. Следователь не обратил на него никакого внимания.
– Но кто же тогда убил? – негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес он. – Ведь с самого начала было две версии. У мужа – Петрова – полное алиби, да и мотивов никаких. Человек солидный, управляющий крупным трестом. Вторая версия – Сосновский. Кто же теперь?
– По-видимому, кто-то третий.
– Кто же?
– Пока еще не знаю, – вздохнул подполковник. – Но он будет найден. Я в этом глубоко убежден.
Тищенко подумал, что оперативник пока не располагает ничем. Но неожиданное упорство Коваля тоже озадачивало. Убийца, конечно, Сосновский. Но как же, однако, понять странное поведение подполковника? Что за этим кроется?
– Ну хорошо, допустим, мы приняли ваше предположение, и Сосновский оказался невиновным, а истинного убийцу мы не нашли. Значит, преступление осталось нераскрытым? Ведь никаких других доказательств у нас с вами нет. Над этим вы думали, Дмитрий Иванович?
– Наша задача, и прежде всего ваша, Степан Андреевич, как работника прокуратуры, – не только уголовное преследование, но и защита невиновного. Мы должны быть мужественны и признать ошибку, если она произошла.
– Признать ошибку, – повторил Тищенко слова подполковника. – Если она произошла… Но, по-моему, никакой ошибки нет. Так, кстати, считают все инстанции, не только я. Ни у кого нет ни малейших сомнений. Что ж, по-вашему, вся рота идет не в ногу, один старшина в ногу? Вы ссылаетесь на свое внутреннее убеждение. Основывается оно на расплывчатых гипотезах, на зыбкой интуиции, которая иной раз может привести черт знает куда. А я убежден, что убийца – Сосновский. И, повторяю, не только я, а все, кто так или иначе соприкасался с делом. Причем всеобщее, так сказать, коллегиальное это убеждение зиждется не на смутных догадках, а на прочном фундаменте фактов и улик.
Коваль молчал, но по выражению лица подполковника было видно, что следователь его не переубедил.
– Конечно, проще всего обвинить в убийстве Сосновского, – упрямо повторил Коваль после паузы.
Тищенко задумался. Румянец понемногу снова появился на его щеках. В конце концов, просьбу об отсрочке исполнения приговора можно прокурору как-то объяснить. Хуже, если Коваль сам ударит в колокола или будет действовать через свое начальство. Тогда вся эта ненужная и глупая возня приобретет скандальный характер, и ему несдобровать вместе с выжившим из ума Ковалем.
– Ладно, Дмитрий Иванович, – миролюбиво произнес Тищенко, – обратимся к областному. Хотя считаю, что это блажь. В отношении Сосновского законность была полностью соблюдена, процессуальные нормы выдержаны, и, думаю, придется вам в своем заблуждении раскаяться. А пока ставлю условие: докладывать прокурору будете вы. Напишите и объяснительную… Укажите, что именно вы допустили ошибку в расследовании дела Сосновского и теперь именно у вас появились новые данные… И еще раз напоминаю, – добавил Тищенко, – если все это окажется пустой затеей, вам почти наверняка предложат подать в отставку. А у вас ведь семья, Дмитрий Иванович, то есть дочь.
– Хорошо, – вздохнул Коваль. – Я согласен.
– Не думаю, что Сосновский поблагодарит вас за такую проволочку. Для него сейчас чем скорее, тем лучше.
Коваль промолчал.
– Ну, быть по сему, – сказал Тищенко, видя, что переубедить подполковника невозможно. – Завтра пойдем на прием. Правда, Иван Филиппович все еще в больнице, но ничего, поговорим с Компанийцем. Это даже лучше, – оживился Тищенко. – Он ведь выступал на процессе государственным обвинителем и полностью в курсе дела.
– Идемте сегодня.
– За один день ничего не изменится, – возразил Тищенко. – Мне-то ведь тоже надо подумать, подготовиться.
Коваль встал, кивнул на прощанье и вышел.
Оставшись в кабинете один, Тищенко заметил, что дверца сейфа не закрыта, и грохнул ею так, что массивный сейф загудел.
Настроение следователя было окончательно испорчено.
22
Реальный мир для Сосновского перестал существовать. Он больше не думал ни о картинах, ни о своей любви, ни о людях, которые так безжалостно и так несправедливо осудили его на смерть.
Ни до чего ему не было теперь никакого дела. Все расплывалось и таяло, постепенно вовсе исчезая, как исчезают в сумерках сперва отдаленные, а потом близкие предметы.
Уже прошли те три дня, в течение которых он имел право обратиться с прошением о помиловании. Но он этого не сделал, и теперь ему оставалось лишь мучительно ждать конца. Все чувства его притупились, все, кроме слуха, а слух, наоборот, стал таким напряженным и острым, что мог уловить не только раздававшиеся в коридоре шаги, но, как казалось художнику, и дыхание т е х л ю д е й, которые придут за ним.
Утром сообразив, что вчера был третий, то есть последний день для ходатайства о помиловании, он на какое-то мгновенье пожалел, что не воспользовался такой возможностью. Но и это мгновенье ушло, и он снова погрузился в полусон.
И только один образ еще сиял сквозь мглу – лицо давно умершей и забытой матери. Оно то удалялось и становилось еле видимым, то, быстро приближаясь, увеличивалось до невероятных размеров и обретало почему-то розовый цвет. В минуты просветления, когда художник мог еще что-то чувствовать, он ощущал себя все меньшим и меньшим, удивительно маленьким, проколотым и съежившимся воздушным шариком. Казалось, за несколько дней прошел он в обратном порядке весь свой жизненный путь, чтобы возвратиться в те неведомые миры, из которых когда-то пришел к людям.
Когда донесся до него скрежет засова и в камеру вошел дежурный офицер в сопровождении коридорного надзирателя, державшего в руке металлическую тарелку с едой, он с трудом поднялся с койки.
За эти последние дни Сосновский похудел так, что его невозможно было узнать, одежда висела на нем мешком.
– А есть нужно, – сказал капитан, остановив взгляд на кусочках хлеба, которые накопились у Сосновского за несколько дней. – Есть нужно, – повторил он. – Почему вы отказываетесь от еды?
Сосновский никак не реагировал на эти слова. Он смотрел не на вошедших, а куда-то в сторону, и выражение его лица оставалось безразличным, даже каким-то беззаботным, как у спящего.
Но вдруг слова капитана, произнесенные с сочувствием, словно пробудили его. Сосновский повернул голову и посмотрел на офицера так, словно увидел в камере постороннего человека.
– Товарищ капитан… – еле слышно проговорил он.
– Гражданин капитан, – заметил надзиратель.
– Гражданин капитан, – машинально повторил художник. – Дайте мне бумаги…
– Зачем она вам?
– Написать о помиловании.
– Вы же отказались от помилования.
– Да что же это! Что же это такое! – истерично закричал Сосновский. – Уже и о помиловании нельзя? Ничего уже нельзя, да?!
– Тише! – сказал надзиратель, открывая перед капитаном дверь.
– Умоляю! Дайте бумагу! – Сосновский схватил капитана за рукав.
Надзиратель силой оторвал его от офицера.
– Доиграетесь! – пригрозил он Сосновскому.
– Бумагу вы сейчас получите, – сказал капитан и, обращаясь к надзирателю, добавил: – Принесите бумагу и ручку. Я здесь побуду.
На следующее утро, при сдаче дежурства, капитан доложил начальнику тюрьмы о Сосновском и о том, как осужденный не прикасается к пище, только пьет воду. Капитан подчеркнул, что, по его мнению, в поведении осужденного нет ничего демонстративного.