412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Роллан » Жан-Кристоф. Книги 1-5 » Текст книги (страница 12)
Жан-Кристоф. Книги 1-5
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:36

Текст книги "Жан-Кристоф. Книги 1-5"


Автор книги: Ромен Роллан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 57 страниц)

После уроков Кристоф спешил в театр на репетицию. Сплошь и рядом он не успевал даже позавтракать и в антрактах жевал бутерброд с ветчиной, принесенный из дома. Иногда он заменял Musik Director’a [22]22
  Дирижера (нем.).


[Закрыть]
Тобиаша Пфейфера, который благоволил к мальчику и время от времени поручал ему провести репетицию. А ведь надо было бы еще подумать о собственном музыкальном образовании. Но снова приходилось бежать на уроки, которые длились вплоть до начала спектакля. Часто вечерами, перед концом спектакля, за ним еще присылали из замка. Кристоф должен был играть перед своими покровителями два-три часа подряд. Герцогиня имела слабость считать себя знатоком и ценителем музыки; она действительно любила музыку, но вряд ли отличила бы хорошую музыку от плохой. Она составляла для Кристофа вычурные программы, где какая-нибудь пошлая рапсодия сменялась подлинным шедевром. Но особенной охотницей была она до импровизаций, – герцогиня усаживала Кристофа за рояль и сама выбирала для него темы – сентиментальные до тошноты.

Кристоф покидал замок только около полуночи. Он еле брел от усталости, пальцы рук его горели, в висках стучало, и кишки подводило от голода. Он выходил из замка весь потный, а на дворе шел снег или поднимался ледяной туман; до дома приходилось шагать чуть ли не через весь город; шел он пешком, лязгая от холода зубами, еле сдерживая слезы, чуть не засыпая на ходу, а тут еще надо было обходить лужи, чтобы не запачкать единственную свою парадную пару.

Он входил в каморку, где по-прежнему спал вместе с братьями; и никогда еще отвращение к жизни, глухая безнадежность и одиночество не угнетали его так, как в эти минуты, в этой душной, вонючей комнатушке, когда он мог наконец ослабить давивший его ошейник нищеты. Даже раздеться не хватало решимости. К счастью, как только голова его касалась подушки, глубокий сон придавливал его, точно плитой, и вместе с сознанием уносил все беды.

Но, так или иначе, надо было покидать гостеприимную постель – летом на заре, зимой еще раньше, до света. Кристофу хотелось поработать и для себя самого, а свободен он был только рано утром, от пяти до шести часов, и все-таки даже это свое собственное время приходилось тратить на выполнение заказов, ибо по званию Hof Musikus’a и в силу благоволения герцога он вынужден был сочинять кантаты и марши к официальным дворцовым празднествам.

Итак, сам источник его жизни и радости был отравлен. Даже в мечтах он не был свободен. Но, как это бывает обычно, мечты только ширились и крепли под гнетом. Когда ничто не стесняет действий, душа с трудом находит основания действовать. Чем теснее сковывали Кристофа кандалы забот и будничных обязанностей, тем явственнее ощущало непокорное сердце свою независимость. Не будь его жизнь сплошным принуждением, он, несомненно, отдался бы свободному течению времени, блаженному ничегонеделанью отрочества. Но на протяжении целых суток в его собственном распоряжении оставалось лишь один-два часа, и сквозь их теснину юношеская сила неистово рвалась, подобно потоку, прорывающемуся сквозь утесы. Ничто так не дисциплинирует художника, как необходимость уложить все свои силы в определенные рамки, и чем они теснее, тем лучше. В этом смысле нищета становится, если так можно выразиться, требовательным наставником не только мысли, но и формы; она приучает мысль к строгости, а тело к воздержанию. Когда время отпущено скупой мерой и каждое слово на счету, человек не станет ни празднословить, ни отвлекаться от главного. Когда нет времени жить, живут вдвойне.

То же самое происходило и с Кристофом. Под тяжелым ярмом он полностью мог оценить прелесть свободы и не растрачивал зря драгоценных минут на ненужные поступки, на бесполезные фразы. Склонный от природы запечатлевать в своих опытах все изобилие искренней, но еще неотчетливой мысли, покорно следуя всем ее прихотям, Кристоф вынужден был выбирать между необходимостью обдумать и успеть сделать возможно больше в возможно более короткий срок. Именно это и повлияло всего сильнее на его творческое и нравственное развитие, – больше, чем уроки учителей, больше, чем великие примеры. В те годы, когда формируется характер человека, Кристоф привык считать музыку самым точным и самым скупым средством выражения мысли, где каждая нота имеет вполне определенный смысл, и в те же годы он возненавидел музыкантов, которые болтают, лишь бы болтать.

Все же композиции Кристофа еще отнюдь не отражали всей полноты его души, потому что и сам-то он еще не знал себя. Он пытался обнаружить себя среди груды благоприобретенных чувств, которые становятся в силу воспитания второй натурой ребенка. Он лишь интуитивно прозревал свое подлинное «я», ибо не прошел еще через юношеские страсти, разом срывающие с личности все взятые напрокат одеяния, как очищает небеса от заволакивающих их испарений первый удар грома. Неясные и острые предчувствия своих замыслов странным образом переплетались в нем с неосознанным воздействием чужих творений, и он никак не мог от них отделаться. Его бесила эта фальшь. Он с отчаянием видел, насколько ниже то, что он написал, того, что жило у него в душе. Он горько сомневался в себе самом, но капитулировать было бы слишком глупо. И он неистовствовал, он добивался совершенства, решил, что создаст во что бы то ни стало великие творения. Но ничто ему не удавалось. Стоило положить перо, и мимолетная иллюзия, во власти которой он пребывал, рассеивалась. Кристоф трезвел, замечал, что все написанное никуда не годится; он рвал бумагу, сжигал все, что творил. И в довершение стыда его официальные опусы – самое посредственное из всего им написанного – продолжали жить, и он не мог их уничтожить. «Королевский орел» – концерт, написанный ко дню именин герцога, кантата «Бракосочетание Паллады», составленная по случаю свадьбы принцессы Аделаиды, вышли щедротами вельмож в роскошном издании и, так сказать, увековечили бездарность Кристофа в грядущих веках, ибо он верил в грядущие века. И при мысли об этом он плакал от унижения.

Лихорадочные, тревожные годы! Ни минуты покоя, ни передышки – ничего, что бы отвлекало от отупляющих трудов. Ни детских игр, ни юношеских дружб; да и как бы он стал играть, где бы нашел друзей? Когда? В послеобеденные часы ребятишки бегали, развлекались, гуляли, а Кристоф, нахмурив от напряжения лоб, сидел перед своим пюпитром в пыльном, плохо освещенном зале. Вечером, когда другие дети, набегавшись, уже сладко спят, он все еще сидит на стуле, согнувшись, точно старичок, усталый и сонный.

И никакой близости с братьями. Младшему, Эрнсту, шел уже двенадцатый год; это был настоящий маленький бездельник, порочный и дерзкий на язык мальчишка, который целые дни носился с такими же, как он, сорванцами и перенял от них не только малопохвальные повадки, но и такие дурные привычки, о которых Кристоф, по своей наивности, даже не подозревал; обнаружив как-то порочные наклонности брата, он оцепенел от ужаса. Средний, Рудольф, любимец дяди Теодора, с юных лет решил посвятить себя коммерции. Он любил во всем порядок, отличался спокойным, но скрытным нравом. Он ставил себя неизмеримо выше Кристофа и не признавал авторитета старшего брата, хотя и находил в порядке вещей есть его хлеб. Он разделял неприязненные чувства Мельхиора и Теодора к Кристофу и любил повторять все их нелепые россказни. Младшие братья не любили музыки, а Рудольф, подражая дяде, делал вид, что презирает музыкантов. Надзор и вечные нравоучения Кристофа, который всерьез считал себя главой семьи, до смерти надоедали обоим мальчикам; они попробовали было поднять бунт, но Кристоф во всеоружии пары здоровых кулаков и в сознании своей правоты живо привел их к повиновению. И все же мальчики вертели старшим братом. Злоупотребляли его доверчивостью, расставляли ловушки, в которые Кристоф неизменно попадался, выманивали у него деньги, бесстыдно врали прямо в глаза, а за глаза издевались над ним. Добродушного Кристофа нетрудно было провести; он так изголодался по любви, что одно ласковое слово могло утишить приступ самого бешеного гнева. Он готов был простить мальчишкам все их грехи, за малейшее проявление любви, но однажды доверчивости Кристофа был нанесен тяжелый удар. Однажды он услышал, как братья хохочут над его глупостью, – в ответ на их лицемерные поцелуи он растрогался чуть не до слез и отдал им подаренные герцогом золотые часы, на которые оба уже давно зарились. Кристоф презирал и Эрнста и Рудольфа и тем не менее постоянно оказывался в дураках, – так неистребима была в нем потребность верить и любить. Впрочем, он сам это знал, клял себя за доверчивость и, обнаружив очередной обман братьев, нещадно осыпал их тумаками. А назавтра он снова попадался на удочку.

Но самое тяжелое испытание было еще впереди. Соседи услужливо донесли Кристофу, что отец плохо о нем отзывается. Сначала Мельхиор гордился успехами Кристофа и всюду ими хвастался, но затем, поддавшись постыдной слабости, стал завидовать сыну и старался, как мог, его опорочить. Это было донельзя глупо, и странно было бы даже сердиться. Презирать – и то не стоило. Разве только молча пожать плечами: ведь Мельхиор не знал, что творит, и к тому же озлобился от вечных неудач. Вот Кристоф и молчал: он боялся, что не выдержит и выскажет отцу в глаза жестокую правду; но сердце у него изнывало от боли.

Ох, эти грустные вечерние сборища! Семья за ужином, настольная лампа освещает скатерть в пятнах, слышатся плоские шутки, громкое чавканье, а вокруг стола сидят существа, которых Кристоф презирает, жалеет и любит. Все-таки любит! Только с мамой, славной мамой, Кристофа связывала взаимная нежность. Но Луиза, набегавшись за день, уставала не меньше сына. К вечеру она окончательно выдыхалась, почти ничего не говорила и после ужина засыпала прямо на стуле, уронив на колени чулок, который собралась было заштопать. Мама была такая добрая и поровну делила привязанность между мужем и тремя своими мальчиками; всех их она любила одинаково. Но Кристоф не мог найти в ней того поверенного своих чувств, в котором он так нуждался.


Потому-то он и замкнулся в себе. Целыми днями он молча, с какой-то яростью выполнял свои однообразные и утомительные обязанности; но подобный образ жизни чреват опасностями, особенно для подростка в переходном возрасте, когда организм так чувствителен и так бессилен против любого разрушительного воздействия и когда так легко искалечить ребенка на всю жизнь. Естественно, что все это отражалось на здоровье Кристофа. От своих предков он унаследовал мощное сложение, крепкое, здоровое, без изъянов тело. Но могучий организм бывает особенно уязвим для недугов, которым прокладывает дорогу чрезмерная усталость и преждевременные заботы. С самого нежного возраста у Кристофа наблюдалось серьезное нервное расстройство. Когда он был еще совсем крошкой, с ним при малейшем раздражении случались обмороки, приступы рвоты, в семь-восемь лет, когда начались его выступления в концертах, он стал плохо и беспокойно спать: что-то говорил во сне, кричал, смеялся, плакал, и это болезненное состояние возобновлялось всякий раз, когда что-нибудь слишком волновало мальчика. Потом начались мучительные головные боли – то словно стягивало обручем затылок и виски, то сдавливало, как свинцовым колпаком, всю голову. Да и с глазами дело обстояло неважно: временами будто иголки впивались в зрачки, Кристоф на несколько секунд терял зрение, не мог даже читать. Нездоровое, скудное, да к тому же нерегулярное питание разрушило его луженый желудок. У него часто болел живот, истощали поносы, но самые страшные мучения причиняло ему сердце, биение которого отличалось какой-то непонятной аритмичностью: то оно, как бешеное, колотилось в груди и, казалось, вот-вот разорвется, то билось еле-еле, будто, того и гляди, остановится совсем. По ночам у мальчика скакала температура, лихорадочное состояние сменялось полным упадком сил; Кристоф горел, как в огне, дрожал от холода, замирал от страха и тоски, грудь у него болезненно теснило, какой-то ком подступал к горлу, мешая дышать. Естественно, что воображение у него разыгрывалось. Он не смел признаться родным в своих страданиях, но сам внимательно анализировал каждое болезненное явление, что только усиливало и умножало его муки. Он находил у себя все известные ему болезни, считал, что непременно ослепнет, и, так как при ходьбе у него случались головокружения, боялся, что упадет на улице и сразу же умрет. В нем жил неотступный страх – боязнь, что путь его прервется, что он умрет безвременно, в расцвете сил; страх этот угнетал его и в то же время взбадривал. Ах, если уж суждено умереть, пусть он умрет, но только после того, как победит!

Победа… Эта неотвязная, хотя и безотчетная, мысль жгла огнем, вела его сквозь усталость, отвращение, через стоячее болото их жизни! Смутное, но непоколебимое сознание того, кем он будет потом, кем он уже стал сейчас. Сейчас? Сейчас он – болезненный, нервный мальчик, который играет в оркестре первую скрипку и пишет посредственные концерты. Нет, этот мальчик лишь часть того Кристофа. Этот мальчик – лишь внешняя оболочка, эфемерный облик. Его суть иная. И нет ничего общего между ней и его теперешним внешним и внутренним обликом. Он сам отлично это знал. Он гляделся в зеркало и не узнавал себя. Круглое, румяное лицо, выпуклые надбровные дуги, небольшие, глубоко посаженные глаза, короткий, чуть утиный нос с широкими ноздрями, тяжелый подбородок, капризные губы – эта маска, уродливая, вульгарная, чужда ему самому. Он не узнавал себя и в своих творениях. Строго судил их; знал тщету того, что делает, того, что он есть сейчас. И, однако, был уверен в том, что сделает, и в том, кем станет. Иногда он упрекал себя за эту уверенность, видя в ней лишь обман, внушенный гордыней, и с наслаждением унижал себя, в наказание горько над собой издевался. Но уверенность росла, и ничто не могло ее умерить. Что бы он ни делал, о чем бы он ни думал, ни одна его мысль, ни один его поступок, ни одно его творение не исчерпывало, не выражало его сути. Он это знает сам, им владеет странное чувство, что тот, кем он является прежде всего и больше всего, – тот Кристоф еще не существует сегодня, он им только будет, будет завтра, будет!Он горел этой верой. Он опьянялся этим светом. Ах, только бы сегодняне остановило его на полпути! Только бы не споткнуться и не попасть в скрытые ловушки, которые так щедро расставляет на его пути его сегодня!

И так он вел свою ладью через водоворот дней, не глядя ни направо, ни налево, застыв у руля, устремив напряженный и внимательный взгляд вперед, к цели, к прибежищу, к зримой уже гавани. В оркестре среди шумливых музыкантов, за обеденным столом в своей семье, в герцогском замке, когда он играл для развлечения вельможных марионеток, не думая о том, что играет, – в эти минуты он жил в том будущем, которое, быть может, и не придет, в том будущем, которое могла разрушить любая пылинка. Пусть так. Этим он жив.

Он в мансарде, за стареньким фортепиано, один. Сгущается вечерний сумрак. Последние отблески угасающего дня скользят по нотной тетради. До ломоты в глазах всматривается он в нотные линейки, стараясь не упустить ни капли света. Нежность великих сердец, продолжающая жить на этих немых страницах, волнует его, как ласка. На ресницах повисла слеза. Ему чудится, будто позади стоит какое-то безгранично дорогое существо и дыхание его касается щеки мальчика, и чудится ему, будто чьи-то руки ласково обнимут сейчас его за плечи. Он оборачивается, дрожа всем телом. Он чувствует, знает, что в комнате кто-то есть. Любящая и любимая душа здесь, с ним рядом. И потому, что не может в нее проникнуть, он стонет. Но это капля горечи, вливающаяся в его восторги, и она полна тайной сладости. Даже сама грусть светоносна. Мыслями он с любимыми учителями, с гениями, ушедшими навеки, чья великая душа воскресает в музыке. Сердце его переполнено любовью, и он мечтает о том счастье, которое, конечно, было уделом этих великих и славных друзей Кристофа, – счастье сверхчеловеческом, ибо и сейчас еще достаточно одного его луча, чтобы обжечься. Он мечтает стать таким же, как они, изливать вокруг сиянье той любви, самые отдаленные лучи которой озаряют нашу бедную жизнь, словно божественная улыбка. Стать богом, как и они, стать источником радости, стать солнцем жизни.

Увы! В тот день, когда он станет – если только станет – равным тем, к кому полна любовью его душа, когда достигнет он этого лучезарного счастья, которого так жаждет, – в тот день он поймет всю тщету своих иллюзий…

Часть вторая
Отто

Как-то в воскресенье Тобиаш Пфейфер, Musik Director пригласил Кристофа пообедать к себе на дачу, которая отстояла в часе езды от города. Кристоф решил отправиться на пароходике, бегающем по Рейну. На палубе он уселся возле мальчика, по всей видимости его ровесника, который, заметив Кристофа, предупредительно пододвинулся на скамье и освободил место рядом с собой. Сначала Кристоф не обратил на это внимания. Но, почувствовав, что сосед не спускает с него глаз, Кристоф, в свою очередь, стал присматриваться к мальчику. Это был блондинчик с розовыми пухлыми щечками, скромным косым проборчиком и легким пушком над верхней губой; вид у него был младенчески простодушный, хотя он и старался казаться взрослым джентльменом; одет он был щегольски, даже с претензией, – фланелевый костюмчик, светлые перчатки, белые носки, аккуратно повязанный галстук; в руке он держал тоненькую тросточку. Мальчик искоса поглядывал на Кристофа, не поворачивая головы, смешно, как курица, вытягивая шею, а когда Кристоф посмотрел ему в лицо, мальчик покраснел до ушей, вытащил из кармана газету и притворился, будто погружен в чтение. Но когда от порыва ветра шляпа Кристофа слетела на пол, мальчик быстро ее поднял. Кристоф, не привыкший к такому вежливому обращению, удивленно поглядел на незнакомца, который снова залился краской; Кристоф сухо поблагодарил соседа, – он не терпел этой заискивающей любезности и уж совсем не переносил излишнего интереса к своей персоне. Все же поведение мальчика польстило ему.

Вскоре он перестал думать о соседе – его вниманием завладел пейзаж… Давно уже Кристофу не удавалось вырваться за город, и он жадно вдыхал бьющий в лицо ветер, с наслаждением вслушивался в мерный плеск волн о борт парохода, не спускал глаз с огромного мирного зеркала вод и проплывавших невдалеке берегов, где прихотливо сменяли друг друга высокие серые откосы, ивняк, подымающийся прямо из воды, города, увенчанные готическими башенками и фабричными трубами, откуда валил черный дым, светлая листва виноградников и сказочные утесы. А так как восторги свои Кристоф, не стесняясь, выражал вслух, его сосед оправился от смущения и робко, дрожащим голосом стал называть исторические даты, связанные с обозреваемыми руинами, искусно реставрированными и обвитыми плющом; говорил он с таким видом, будто читал сам себе лекцию. Кристоф заинтересовался и стал расспрашивать своего нового знакомца. Тот охотно отвечал, радуясь, что представился случай выказать свои познания, и, обращаясь к Кристофу, всякий раз величал его «господин придворный музыкант».

– Значит, вы меня знаете? – спросил Кристоф.

– О да, – ответил мальчик с наивным восхищением, что приятно пощекотало самолюбие Кристофа.

Они разговорились. Мальчик часто видел Кристофа в концертах, да и многочисленные рассказы о юном музыканте сильно поразили его воображение. Конечно, он не сказал об этом Кристофу, но Кристоф понял и был приятно удивлен. Он не привык, чтобы с ним говорили таким уважительным и прочувствованным тоном. Он расспрашивал своего спутника о тех местах, мимо которых проплывал пароходик, и тот с восторгом выкладывал свои недавно приобретенные в школе познания; а Кристоф восхищался его ученостью. Однако исторические подробности служили лишь предлогом для беседы: обоих мальчиков интересовало другое, и это другое были они сами. Но они не осмеливались прямо приступить к занимавшей их теме и осторожно вставляли наводящие, хоть и весьма туманные вопросы. Наконец они решились, и Кристоф узнал, что нового его друга зовут господин Отто Динер, что он сын крупного коммерсанта из их города. Совершенно естественно было и то, что у них нашлись общие знакомые; мало-помалу языки развязались. И когда пароходик пристал к городку, где Кристофу надо было сходить, они уже беседовали с жаром. Отто тоже выходил здесь. Это обстоятельство показалось обоим весьма знаменательным, и Кристоф предложил пройтись, так как до обеда у Musik Director'a оставалось еще время. Мальчики отправились в поле. Кристоф, фамильярно взяв Отто под руку, поверял ему все свои планы и мечты, словно они были знакомы с самого рождения. Целые годы Кристоф был лишен общества сверстников и теперь ощущал огромную радость от знакомства с этим мальчиком, таким образованным и хорошо воспитанным и к тому же проявившим к нему искреннюю симпатию.

Часы шли, но Кристоф не замечал времени. Динер, гордый доверием, которое ему оказывал юный музыкант, не смел напомнить новому другу, что час обеда давно прошел. Наконец, решив, что он обязан предупредить Кристофа, Отто заявил, что так можно и опоздать, однако тот, как раз взбиравшийся на лесистый холм, закричал, что надо же сначала взойти на вершину, а когда путники достигли ее, Кристоф растянулся на траве с таким видом, словно собирался провести здесь целый день. Через четверть часа Динер, видя, что Кристоф отнюдь не расположен уходить, робко напомнил:

– А как же обед?

Кристоф, удобно улегшийся на траву, закинул руки за голову и спокойно ответил:

– Черт с ним!

Потом, взглянув на Отто и увидев его испуганную физиономию, громко расхохотался.

– Уж очень здесь хорошо! – пояснил он. – Я вообще не пойду, пусть ждут!

И сел на траву.

– Может быть, вы спешите? Нет? Не спешите? Тогда давайте вот что сделаем. Хотите, пообедаем вместе? Я знаю здесь одну харчевню.

Отто мог бы многое возразить против, и не потому, что его ждали, а потому, что ему было трудно принять внезапное решение, любое решение: от природы он был методичен и ко всему любил готовиться загодя. Но предложение Кристофа было сделано таким тоном, что не допускало отказа. Поэтому Отто позволил себя уговорить, и мальчики снова принялись болтать.

В харчевне их восторги несколько поостыли. Оба были слишком заняты важным вопросом: кто будет угощать? Каждый в тайниках души полагал, что угостить нового знакомого для него вопрос чести: Динер – потому что был богаче, а Кристоф – потому что был беднее. Прямо они на это не намекали. Вначале Динеру удалось было отстоять свое право – таким повелительным тоном он заказывал обед. Кристоф разгадал его замысел и, решив превзойти Отто, потребовал какие-то уж совершенно изысканные блюда; он хотел показать, что чувствует себя здесь вполне непринужденно. Динер сделал было новую попытку, взяв на себя заказ вин, но Кристоф испепелил его взглядом и попросил бутылку самого дорогого вина, какое только имелось в харчевне.

Когда перед мальчиками стали появляться одно за другим роскошные блюда, на них напало смущение. Все темы для разговора иссякли, и они еле прикасались к кушаниям, чувствуя связанность в каждом движении. Вдруг оба заметили, что, в сущности, они совсем чужие друг другу, и насторожились. Напрасны были все попытки возобновить прежнюю непринужденную беседу: разговор явно не клеился. Первые полчаса сидения за столом показались им смертной пыткой. К счастью, вкусная еда возымела свое действие: теперь они уже доверчивее поглядывали друг на друга. Особенно разошелся Кристоф, – он не привык к подобным пирушкам и стал на редкость разговорчив. Он рассказывал о том, как трудно ему живется, и Отто, выйдя из состояния оцепенения, признался, что и он не так-то уж счастлив. Он робок и застенчив от природы, и товарищи пользуются этим его недостатком. Они издеваются над ним. Не прощают ему того откровенного неодобрения, с каким он смотрит на их вульгарные манеры, подстраивают ему нарочно всякие злые шутки. Кристоф сжал кулаки и крикнул, что пусть только попробуют в его присутствии, вряд ли им тогда поздоровится. Оказалось, что и Отто тоже не понимают домашние. Кому, как не Кристофу, было знакомо это несчастье, и оба растрогались своими столь сходными горестями. Родители Динера желают сделать из сына коммерсанта, чтобы он впоследствии возглавил отцовское дело. А он решил стать поэтом, он непременно будет поэтом, если даже ему придется, как Шиллеру, убежать из отчего дома {13} и бороться с нуждой! (Впрочем, рано или поздно состояние все равно перейдет к нему, а состояние это немалое.) С краской в лице Отто признался, что он уже пишет стихи о скуке жизни, но, несмотря на все мольбы Кристофа, отказался их прочесть. Впрочем, к концу обеда он, запинаясь от волнения, прочел два или три стихотворения. Кристоф заявил, что стихи изумительные. Тогда мальчики стали строить общие планы: работать они будут вместе – будут писать драмы и Liederkreise [23]23
  Циклы песен (нем.).


[Закрыть]
. Оба млели от взаимного восхищения. Ведь Кристоф был знаменитостью в их городе, и, кроме того, Отто импонировала сила Кристофа, его смелость, решительные речи. А Кристофа умиляло изящество Отто, его изысканные манеры – ибо все на свете относительно, – особенно его солидные знания, которых так не хватало Кристофу и которых он так жаждал.

Отяжелев от еды, бесцеремонно положив локти на стол, мальчики говорили, говорили, слушали друг друга, глядели друг на друга затуманенным нежностью взором. Время шло. Пора было уходить. Отто сделал последнее усилие и потянулся было за счетом, но Кристоф пригвоздил его к месту грозным взглядом, который сразу отбил у бедняги всякое желание настаивать, а Кристофа терзала страшная мысль: вдруг с него потребуют больше, чем есть у него в кошельке; но он решил оставить в залог свои часы, все, что у него имеется, лишь бы не признаться Отто в своей нищете. Однако жертв, слава богу, не потребовалось; счет не превысил суммы, которая равнялась месячным расходам Кристофа.

Мальчики спустились с холма. От сосен ложились на землю вечерние тени, верхушки их еще розовели в предзакатной дымке и важно раскачивались, шумя, как волны; шаги заглушал ковер лиловатых сосновых иголок. Оба молчали. Сердце Кристофа переполняло странное сладостное чувство: он был счастлив, ему хотелось говорить, но какой-то неясный страх томил его. Он остановился, и Отто остановился тоже. Кругом была тишина. Только в косом солнечном луче громко жужжали мухи. С легким хрустом упала сухая ветка. Кристоф схватил Отто за руку и спросил дрожащим голосом:

– Хотите быть моим другом?

Отто прошептал:

– Хочу!

Они обменялись рукопожатием; сердца у обоих бились. Они не смели взглянуть друг другу в глаза.

Через минуту они пошли дальше. Шли они почти рядом – всего на расстоянии нескольких шагов – и молчали до самой опушки леса: они боялись самих себя, боялись своего непонятного волнения; они ускорили шаги и остановились, только выбравшись из лесной чащи. Здесь они вздохнули свободнее и снова взялись за руки. Оба восхищались прозрачностью вечера и только изредка перебрасывались словами.

На пароходике, забравшись на нос, где пробегали полосы света и тени, они начали было говорить о самых невинных предметах, но, охваченные блаженной усталостью, они не слышали своих слов. Им не требовалось ни говорить, ни пожимать друг другу руки, не требовалось даже глядеть друг на друга, – ведь они были рядом.

Еще на пароходике мальчики условились встретиться в следующее воскресенье. Кристоф проводил Отто до его дверей. При свете газового фонаря они робко улыбнулись и взволнованно пробормотали: «До свидания». Расставшись, они облегченно вздохнули – так устали оба от того напряжения, в котором прожили несколько долгих часов, когда каждое слово доставалось с таким трудом.

Один в ночной темноте, Кристоф шагал домой. Но сердце у него пело: у меня есть друг, есть друг. Он ничего не видел. Ничего не слышал. Не думал ни о чем – только о друге.

Он валился с ног от усталости и сразу же заснул, едва коснувшись подушки. Но раза два или три он просыпался ночью, словно разбуженный неотвязной мыслью. «У меня есть друг», – повторял он и тут же снова засыпал.

Наутро все вчерашнее представилось ему сном. Желая убедить себя в обратном, он стал тщательно припоминать малейшие подробности воскресного дня. Он так ушел в это занятие, что не прерывал его даже на уроках; был он рассеян и на репетиции, состоявшейся под вечер, а при выходе из театра сразу забыл, что играли.

Дома его ждало письмо. Ему не было надобности спрашивать, откуда оно. Кристоф бросился в свою комнату, запер дверь и стал читать. Письмо было написано на бледно-голубой бумаге, почерком старательным, крупным, полуребяческим, с аккуратными росчерками:

«Дорогой господин Кристоф, осмелюсь ли я написать: «высокочтимый друг»?

Я очень много думал о нашей вчерашней прогулке и бесконечно благодарен Вам за Вашу доброту. Я так признателен Вам за все, и за Ваши добрые слова, и за чудесную прогулку, и за прекрасный обед! Мне только очень обидно, что Вы истратили так много денег на этот обед. Какой восхитительный день! Не правда ли, есть некое предначертание в этой удивительной встрече? Мне кажется, что сама судьба решила нас соединить. Как радуюсь я при мысли, что увижу Вас в следующее воскресенье. Надеюсь, у Вас не будет больших неприятностей из-за того, что Вы не попали на обед к господину Hof Musik Director'у. Мне было бы очень больно, если бы я стал причиной каких-либо недоразумений.

Остаюсь, дорогой господин Кристоф, Вашим преданным слугой и другом

Отто Динер.

P. S. Если Вам безразлично, лучше не заходите за мной в воскресенье. Надеюсь, Вы не станете возражать против того, чтобы встретиться в Шлоссгартене».

Кристоф читал письмо со слезами на глазах. Он поцеловал голубой листок, громко захохотал и перекувырнулся на постели. Потом бросился к столу, схватил перо и стал немедленно сочинять ответ. Он не мог ждать ни минуты. Но привычки к писанию писем у него не было, он не умел выражать те чувства, которые переполняли его сердце, перо прорывало бумагу, он перепачкал все пальцы в чернилах, топал ногами от нетерпения. Наконец, высунув кончик языка, испортив пять или шесть листов, он сумел выразить – огромными, уродливыми буквами, в строках, испещренных грубейшими орфографическими ошибками, – свои чувства:

«Душа моя! Как осмеливаешься ты говорить о какой-то благодарности, раз я тебя люблю! Разве не говорил я тебе, как одиноко и печально я жил до встречи с тобой? Дружба твоя – величайшее благо! Вчера я был счастлив, понимаешь, по-настоящему счастлив! Впервые в жизни! Читая твое письмо, я плакал от радости. Да, любимый друг, ты прав. Сама судьба свела нас; она хочет, чтобы мы стали друзьями, дабы свершить великие деяния. Друзья! Какое сладостное слово! Неужели у меня действительно есть наконец друг? О, ты не покинешь меня, не покинешь ведь? Скажи! Ты останешься мне верен навсегда! Навсегда!.. Как будет нам хорошо расти вместе, работать вместе, сочетая мои музыкальные бредни, все те странные мысли, что бродят у меня в голове, с твоим умом и с редкостными твоими знаниями! Ведь ты знаешь так много! Я никогда в жизни не видел такого умного человека, как ты! Только одно меня беспокоит временами: мне кажется, что я недостоин твоей дружбы. Ты так благороден и совершенен, и я ужасно благодарен тебе за то, что ты можешь любить такое неотесанное существо, как я! Но нет, я сам только что сказал, что между нами не может быть речи о благодарности. Дружба не знает ни благодетелей, ни благодетельствуемых. Я не приму никаких благодеяний! Мы равны, ибо мы любим друг друга. Как мне не терпится тебя увидеть! Я не зайду к тебе – к вам домой, – раз ты этого не хочешь, хотя, откровенно говоря, не понимаю всех этих предосторожностей, но ты ведь умнее и, значит, ты прав…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю