Текст книги "Городской голова. Том 2 (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Глава 9
Сычёв пришёл в кабинет утром двадцать шестого сентября с такой папкой, по которой я сразу понял, что неделя начнётся с работы, а не с раскачки. Папка была толстая, серая, перевязанная тесьмой, и он нёс её двумя руками, как нянька носит спящего ребёнка: осторожно, чтобы не разбудить. Сычёв ходил так с тяжёлыми сводками, которые собирал неделями.
– Павел Андреевич. Вот тут.
– Ставьте на стол, Фёдор Игнатьич.
Он поставил. Развязал тесьму. Разложил. Достал из кармана сушёное яблоко, осмотрел его, как будто впервые видел, и положил обратно в карман: это был редкий случай, когда Сычёв приступал к докладу, не жуя.
– Состояние уличного освещения города Бережанска, сентябрь восемьсот восемьдесят первого года, – произнёс он. – Масляных фонарей сорок два штуки. Из них в рабочем состоянии двадцать четыре. Не работают восемнадцать. Причины у каждого свои: семь – разбитое стекло, шесть – пришедшие в негодность горелки, три – повреждения столбов (телеги задевают по зиме), два – полное отсутствие в течение более полугода. То есть, Павел Андреевич, когда жители Бережанска выходят вечером на улицу, их освещает примерно половина из тех фонарей, которые, по документам управы, должны гореть.
– Это я знаю, Фёдор Игнатьич. Я сам из этой половины жителей.
– Вот тут, – Сычёв пододвинул лист, – стоимость перевода на керосин. Тридцать фонарей, новых, с керосиновыми горелками системы Аргана. Восемнадцать рублей за установку каждого, итого пятьсот сорок рублей единовременно. Шесть рублей в месяц содержание – керосин, фитили, сторож для обхода. Год содержания – двести шестнадцать рублей в месяц, или две тысячи сто шестьдесят в год.
– А коммерческое предложение братьев Кац?
– Вот тут, – следующий лист. – Керосин первого сорта, саратовская очистка. Четыре копейки за фунт при объёме от шестисот пудов в год. Это ниже казанской оптовой цены на копейку. Доставка летом – Волгой, зимой – санным путём до Казани, далее подводой. Братья приезжают третьего октября, к заседанию.
Я пододвинул к себе чистый лист и начал считать. Шестьсот пудов – это двадцать четыре тысячи фунтов. По четыре копейки – девятьсот шестьдесят рублей в год на керосин. Плюс жалование двух дополнительных сторожей по пятнадцать рублей в месяц – триста шестьдесят в год. Плюс фитили, стёкла, ремонт – рублей двести в запас. Итого содержание около полутора тысяч в год, а не двух тысяч ста шестидесяти, как прикинул Сычёв. Сычёв закладывал лишнее в резерв – это было по-канцелярски правильно, но переговорно невыгодно: перед думой я должен был называть точную цифру, не раздутую.
– Фёдор Игнатьич. Уточните у братьев Кац цены на фитили и стёкла. И пересчитайте содержание – у вас избыток в запасе рублей шестьсот. Это много. Гласные увидят округление и скажут: «Павел Андреевич играет с цифрами».
– Переделаю, Павел Андреевич.
– И финансирование. Единовременные пятьсот сорок – из городского запаса, это прямо. Содержание – три источника. Треть с домовладельцев Соборной улицы и той части Торговой, где пойдут фонари. Две пятых – из трактирных сборов, которые в этом году перестали быть фантастическими. Остаток – из городского бюджета на инфраструктуру.
Сычёв снял пенсне. Протёр платочком. Надел обратно.
– Павел Андреевич. Гласные будут против трактирных сборов.
– Гласные с трактирами будут против. Остальные – за. Считаем.
До заседания оставалась неделя, и я употребил её на обход ключевых гласных.
Морозкин. Я приехал к нему в контору на Торговую во вторник, без записки, как стало у нас заведено. Назар провёл меня наверх. Морозкин сидел за приходно-расходной книгой, с пером в руке. Поднял голову.
– Савва Парфёнович. Освещение.
– Я за.
– Ещё даже не предложил.
– Павел Андреевич, я в этом городе тридцать четыре года живу. И двадцать из них хожу зимой по Торговой впотьмах. За всё, что освещает улицу, я голосую не глядя.
– Тогда у меня вопрос. Ваше выступление. Не просто «за». Нужно одно предложение против Гордеева, если он пойдёт по линии «деды так жили». Вы умеете бить коротко.
Морозкин помолчал. Смотрел в окно. Потом кивнул один раз.
– Подумаю. Ко вторнику скажу, что скажу.
Это было его «да», упакованное в осторожность. Я попрощался и вышел.
Средних купцов я прошёл в среду и в четверг – всех трёх. Двое обещали подумать с тем особенным видом, с каким провинциальные гласные обещают подумать: без обязательств, но и без возражений. Один (Зимовейкин, владелец колбасной лавки на Хлебной) сразу согласился, потому что у него лавка на углу, и он уже прикинул, что фонарь напротив даст ему дополнительные покупатели по вечерам. Деловой человек, из тех, кто считает выручку в кусках буженины.
Кубарев был последним в списке, и самым трудным.
Николай Степанович Кубарев, отставной коллежский регистратор, лет пятидесяти семи, не служил уже двадцать лет. Он жил процентами с двух доходных домов на Соборной улице: верхний этаж сдавал купцу Пышкину под квартиру, нижний – под шерстяную лавку того же Пышкина. Домовладелец с десяти утра до четырёх ровно сидел в кресле у окна и смотрел на улицу. Больше ничего в его жизни, насколько можно было судить по виду кресла, не происходило.
Я пришёл к нему в пятницу в два часа. Он принял меня в гостиной – комнате, в которой старая мебель стояла так же, как её расставили при Николае Первом. Ковёр на полу был потёртый до основания, но чистый. Пахло мятными каплями и рассохшимся деревом.
– Павел Андреевич. – Кубарев слегка привстал с кресла. – Какая честь. Чему обязан?
– Николай Степанович. Освещение Соборной улицы. Проект на думу третьего октября. Хочу знать ваше мнение заранее.
– Моё мнение известно, Павел Андреевич. Мнение моё против. Я сам во тьме не хожу, к десяти в постели. Для кого керосин?
Я сел напротив. Отказался от чая (Кубарев предложил из вежливости, но с таким выражением, что я понял: если откажусь, он выдохнет с облегчением, а если соглашусь, в этом доме это обойдётся ему в две лишних чайных ложки сахара, что для него событие).
– Николай Степанович. Позвольте кое-что посчитать. У вас купец Пышкин арендует нижний этаж под шерстяную лавку. Сколько он сейчас торгует зимой? С какого и по какой час?
Кубарев подумал.
– Он открывается в восемь. Закрывается… летом в семь, зимой в четыре. Как стемнеет, так и закрывается. Лампы внутри жечь – керосин дорог, покупателей мало.
– Верно, Николай Степанович. А если на углу у вашего дома встанет фонарь, Пышкин сможет работать до семи и зимой. Три лишних часа торговли в день. Три раза в неделю активных – девять часов в неделю. За зиму более трёхсот часов. Пышкин увеличит зимнюю выручку процентов на двадцать, и через год, когда будете переобсуждать аренду, поднимете её на пять рублей в месяц. Он согласится, потому что его прибыль вырастет больше, чем на пять. Ваша доля в освещении – три рубля в год. Прибавка к аренде – шестьдесят рублей в год. В купеческом деле такие соотношения называются «тёщей»: найти такую, тёплую, добрую, богатую, – мечта всей жизни.
Кубарев смотрел на меня долго. Моргал. Губы у него шевелились – он пересчитывал вслед за мной, медленно, так, как считают люди, не привыкшие к быстрому счёту.
– Павел Андреевич. Вы это всё… откуда взяли?
– Из арифметики, Николай Степанович.
Кубарев помолчал, ещё раз пересчитал что-то в уме и выдохнул.
– Ну, допустим.
Это было всё, что он сказал. Но интонация у «допустим» была другая, чем при «мнение моё против». Я встал, попрощался и вышел.
По моему внутреннему счёту, одна голосующая рука на думе только что сдвинулась из «против» в «воздержавшиеся». В уездной политике 1881 года это называется победой.
Вечером первого октября Сычёв зашёл в кабинет с видом, по которому я за полгода научился читать его тревоги.
– Павел Андреевич. Вот тут.
– Слушаю.
– Мой источник докладывает: Тарас Лукич вчера вечером принимал у себя троих гласных. Белоголовова. Рыбина – того, другого, не нашего, купца с Хлебной, мы его в думе зовём для отличия Хлебный. И Карташова. Разговор был долгий, часа два. О чём – мой источник не слышал, его держали внизу.
– То есть до заседания у Гордеева есть три голоса сверху. Хорошо. Значит, он собрал сторонников заранее и готов. Плохо другое: это не всё.
– Что не всё?
– Троих он собирал не для голосования. Троих он собирал для голосования плюс ещё чего-то. О чём именно – узнаем третьего числа.
Сычёв подумал и ответил:
– Я завтра поработаю с источником. Может, что-то ещё узнает.
– Поработайте. Но на многое не рассчитываем. Гордеев осторожен.
Третьего октября, в среду, заседание думы началось в десять утра.
Зал думы занимал второй этаж городской управы: длинный, прямоугольный, с четырьмя окнами на Соборную площадь и четырьмя – во двор. Дубовые скамьи в четыре ряда. Мой председательский стол у дальней стены, на небольшом возвышении, покрыт зелёным сукном. За моей спиной – портрет Александра Третьего, повешенный в апреле, с траурной лентой на раме, которую сняли в июне, после сорокоуста по покойному отцу. Сычёв сидел справа от меня за отдельным маленьким столиком – вёл протокол.
Пахло табаком (гласные курили в коридоре и тащили запах на себе), сапожной ваксой (купцы в Бережанске чистят сапоги в день заседания как в праздник) и немного печной сажей – печи в зале уже затопили, осень выдалась ранняя.
Гласных собралось двадцать девять из тридцати. Один – отставной поручик Невельской – был в Казани по торговым делам и не успел. Гордеев сидел во втором ряду, у окна, один, хотя место рядом с ним было свободно: никто не решался к нему присесть, даже из его людей. Морозкин – напротив, у другого окна. Белоголовов рядом с ним, что выглядело двусмысленно (но любой провинциальный зал думы двусмысленен по своей природе). Пышкин-мукомол и Зимовейкин-колбасник сидели в третьем ряду, переговариваясь вполголоса.
Я поднялся со своего места у председательского стола.
– Господа гласные. Заседание открыто. По повестке – вопрос об уличном керосиновом освещении Соборной улицы и центральной части Торговой. Прошу выслушать доклад.
Я говорил двадцать три минуты. По моим часам, которые я засёк намеренно: речь на городской думе требует подготовки, и лучший способ узнать, как звучит твоя речь, – отрепетировать её с часами перед зеркалом. Я отрепетировал три раза. Гласным я излагал цифры спокойно, без пафоса: сорок два фонаря, восемнадцать не работают, стоимость замены, содержание, источники финансирования. Сравнение с другими уездными городами губернии – я назвал пять, которые уже перешли на керосин (это была почти правда: три действительно перешли, про два я знал по косвенным упоминаниям в ведомостях, но для прений цифра «пять» была лучше, чем «три», и никто в зале это не мог проверить до вечернего возвращения Сычёва к архивным подшивкам).
Когда я сел, первым попросил слова Гордеев.
Он поднялся медленно. Весомо. В зале стало тихо, все слушали.
– Господа гласные. И вы, Павел Андреевич. Позвольте заметить простое.
– Деды наши без фонарей жили. И хорошо жили. Купечество бережанское от того не страдало. Хлеб возили, торговлю вели, Волга на месте. Храм стоит. Зачем нам немецкое новшество за тысячи рублей, когда у нас сторож обходит? Фонарей сорок два. Это уже много, господа. Больше не надо.
Он посмотрел на меня. Я удержал лицо ровным. Ответить я готовился, и про себя у меня шло своё: «Деды твои, Тарас Лукич, без аптек и без водостоков тоже жили. Умирали в сорок лет. Надо ли нам продолжать эту славную традицию?» Но вслух было нужно другое.
– Господин Гордеев, – произнёс я. – Благодарю. Позвольте уточнение. В Нижегородской губернии за последние три года на керосиновое освещение перешли семь уездных городов. В Казанской – четыре. В Саратовской – девять. Это, господа, уже не новшество. Это стандарт. Вопрос, который мы сегодня обсуждаем, – не «переходить ли», а «как скоро». Бережанск – один из немногих, кто ещё не перешёл.
Гордеев сел, не ответив. Это тоже был приём: не спорить с цифрами, которые проверить трудно, а подождать другого момента.
Момент он нашёл быстро. Белоголовов встал.
– А как с трактирными сборами, Павел Андреевич? Две пятых содержания – оттуда. Вы в этом году трактирные сборы уже проверяли. Теперь хотите от них кормить фонари?
– Трактирные сборы, Фома Кузьмич, – это городские деньги. Они собираются по закону и идут на городские нужды. Улицы – городская нужда. Если вас беспокоит источник, я готов рассмотреть замену: например, увеличение сборов с торгующих на Гостином дворе. Решите, господа, какой источник предпочтительнее.
Белоголовов сел. Он не хотел трогать торгующих на Гостином дворе: у него среди них были родственники. Это был его собственный капкан, и я его захлопнул.
И в этот момент поднялся Морозкин.
Он встал тихо, как делал всё. Но когда заговорил, голос у него был не его обычный – приглушённый, полушёпотный. Он говорил в нормальный тон. Для Морозкина – почти громко. И четыре фразы подряд, что для него было событием.
– Господа. Тарас Лукич говорит про дедов. Я тоже о дедах скажу. Деды наши, господа, мыли руки раз в неделю. Перед баней. А дети их от тифа и холеры умирали. По два-три ребёнка в каждой семье. Мой отец, Парфён Иваныч, четверых брата похоронил до пятилетнего возраста. Прогресс – не грех. Прогресс – благословение, когда он на общее благо. А фонарь – это благо простое, людское. Без него улица – ловушка, с ним – улица. Всё.
Сел на скамью и сцепил руки на коленях.
В зале зашумели. Сразу, не по команде. Кто-то крякнул. Кто-то перекрестился. Пышкин повернулся к Зимовейкину и что-то прошептал.
Гордеев смотрел на Морозкина. Морозкин – в стол. Он не поднимал глаз на Гордеева, и это было частью удара: Тарас Лукич привык к тому, что на него смотрят. А тут человек бил фразой и не смотрел.
Я выждал шум. Тридцать секунд. Потом:
– Господа. Есть ли ещё выступающие?
Карташов попытался встать и сказать что-то про «традиции русского города», но Зимовейкин перебил с места: «Традиция русского города – чтобы на улице ночью не ломать ноги, Иван Макарыч». Смех. Это решило оставшиеся неопределившиеся голоса – не все, но достаточно.
– Господа, голосуем. Прошу встать тех, кто поддерживает проект уличного керосинового освещения.
Вставание началось волной: Морозкин первым, за ним Пышкин и Зимовейкин, потом трое средних купцов из моей недельной обработки (двое из них – те самые, что обещали подумать, и один, которого я вообще не обрабатывал, то есть работа Морозкина добавила мне голос), потом ещё и ещё. Сычёв считал.
– Шестнадцать, Павел Андреевич.
– Кто против?
Вставание короче: Гордеев, Белоголовов, Карташов, плюс двенадцать. Сычёв считал.
– Четырнадцать.
– Воздержавшиеся?
Никто не встал. Кубарев в думе не сидел – он был домовладелец, не гласный. Те, кого я ждал в «воздержавшихся», оказались или «за», или «против». Дума 1881 года не любила середины.
– Проект принят шестнадцатью голосами против четырнадцати. Господа, заседание закрыто. Работы по установке керосиновых фонарей начнутся до Николина дня. Благодарю всех.
Гордеев встал. Не сразу, секунд через пять. Медленно. Взял свой сюртук, который висел на спинке скамьи перед ним. Надел. Поправил. Не глянул ни на меня, ни на Морозкина. Повернулся и пошёл к выходу. Дверь за ним закрыл так, как человек, который точно знает, что дверь закрывать надо тихо, чтобы все заметили.
Морозкин подошёл ко мне, когда гласные начали расходиться.
– Поздравляю.
– Спасибо, Савва Парфёнович. Это только первый шаг.
– Первый и нужный.
– Вы – хорошо выступили.
Он помолчал. Посмотрел на свои руки.
– Я тридцать четыре года ждал сказать это. Один раз. При публике. Сказал.
Повернулся. Пошёл. У дверей обернулся.
– Павел Андреевич. Тарас Лукич сегодня вышел молча. Я его двадцать лет знаю. Молча он выходит, когда замышляет. Готовьтесь.
Вышел.
Сычёв подошёл ко мне с протоколом. В протоколе стояло: шестнадцать за, четырнадцать против, воздержавшихся ноль. Акт заседания. Дело Бережанской городской думы номер сто семнадцатый за восемьдесят первый год.
– Фёдор Игнатьич, – сказал я. – Передайте братьям Кац: встречаюсь с ними в субботу, седьмого, в кабинете. Готовьте договор. Три года, фиксированная цена.
– Будет сделано.
Тарас Лукич Гордеев вернулся в «Якорь» к двум часам пополудни и поднялся сразу в комнату наверху – ту, которую Кривцов держал запертой.
В комнате было всё, как он оставил два дня назад: стол, два стула, подсвечник с тремя свечами, бутылка кваса. Он сел. Взял стакан. Налил. Выпил. Поставил.
Кривцов вошёл через десять минут. Остановился у дверей.
– Тарас Лукич. Докладываю. Ревизия по трактирам – затихла. Губернская управа вернула дело на доследование, сроки большие. По освещению – я слышал, голосование…
– Шестнадцать–четырнадцать. Я там был, Кривцов.
– Виноват.
Молчание.
Гордеев сидел, глядя в стол. Свечи ещё не зажигали, в комнате было светло от окна, но окно выходило во двор, и света было мало. Он не глядел в окно. Он глядел в стол.
– Пётр когда возвращается?
– На этой неделе, Тарас Лукич. Письмо получил во вторник. Обещал быть в четверг или в пятницу.
– Хорошо.
Ещё молчание.
– Кривцов. Узнай, когда у Стрешнева открывается школа.
– Четырнадцатого октября, Тарас Лукич. Это все знают.
Гордеев поднял на него глаза. Медленно. Кривцов сглотнул.
– Знаю, что четырнадцатого, Кривцов. Узнай – как. Кого позвали. Из духовенства – кого. Из гласных – кого. Родителей учеников. Сколько детей. Какой порядок мероприятия, кто первым говорит, кто потом. Всё узнай. К четвергу.
– Хорошо, Тарас Лукич.
– И ещё. Пётр по приезде сразу ко мне. Не ужинать, не отдыхать. Ко мне.
– Передам.
Гордеев кивнул. Кривцов понял, что может идти, и пошёл.
После того как дверь закрылась, Гордеев сидел ещё минут десять. Потом достал из верхнего ящика стола тонкую папку, которую никогда никому не показывал и в которой у него хранились записи, собранные им о городском голове Стрешневе за последние полгода. В папке лежали листы разных почерков – донесения его людей, выписки из бумаг, заметки, на которые он обратил внимание в разговорах. Они были разложены в хронологическом порядке. Тарас Лукич перелистывал их медленно, останавливаясь на некоторых.
Потом закрыл папку. Убрал в ящик. Запер.
Задул свечи (их никто не зажигал, но он привычным движением провёл рукой над тем местом, где они стояли, как задувают в темноте).
Встал. Вышел.
Братья Кац приехали в субботу седьмого октября, в восемь утра. Они остановились у Климова, на постоялом дворе, и пришли в управу в десять. Сычёв провёл их в кабинет. Я поднялся навстречу.
– Соломон Исаакович, Натан Исаакович. Добро пожаловать.
Соломон поклонился. Он был полный, лысеющий, в хорошем тёмном сюртуке, на жилете – простая золотая цепочка с двумя часами (одни, судя по размеру, работали, вторые были декоративные – старая еврейская купеческая манера, привычная по Саратову). Улыбка у него была медленная, тёплая, и она разгоралась на его круглом лице постепенно, как разгорается печь.
Натан вошёл за братом быстрее. Он был моложе, подвижный, острый, с теми самыми карими глазами, по которым я сразу понял, кто из них двоих ведёт переговоры. Сюртук у него был чуть лучшего покроя, а в нагрудном кармане торчал свежий номер «Саратовских биржевых ведомостей», сложенный аккуратным прямоугольником.
– Павел Андреевич. – Соломон протянул руку. Рука была тёплая, сухая, пожатие не слабое, не сильное, ровно то, что нужно. – Поздравляем вас с решением думы.
– Благодарю. Садитесь, господа. Чаю?
– С удовольствием, – ответил Натан. – Слушайте, а вы не думаете, что деловые разговоры без чая в России вообще невозможны?
– Думаю, что возможны, но проходят труднее.
Сычёв подал чай. Соломон развернул перед собой предложение – тот самый коммерческий лист, который Сычёв получил ещё в сентябре. Натан следил за братом с лёгким напряжением человека, готового в любой момент вступить. Я начал.
– Господа, цена в четыре копейки за фунт меня устраивает. Объём шестьсот пудов в год – мы выйдем на него к концу первой зимы, фонари тридцать, по двадцати пудов на фонарь в год, всего шестьсот. Сходится. Но я прошу фиксированную цену. На три года.
Натан чуть приподнял одну бровь.
– Слушайте, а вы не думаете, Павел Андреевич, что за три года цена на керосин может измениться?
– Думаю. Изменится. В сторону роста. Бакинская нефтяная добыча в последние два года растёт, но потребление растёт быстрее. Я полагаю, что к тысяча восемьсот восемьдесят четвёртому цена керосина на оптовом рынке поднимется на пятнадцать–двадцать процентов. Я хочу зафиксировать сегодня четыре копейки.
Натан посмотрел на Соломона. Соломон смотрел на меня. Долго. Медленно улыбнулся.
– Павел Андреевич. Я вам вопрос задам. Не для торга. Для моего любопытства.
– Задавайте.
– Откуда вы знаете про Баку?
– Из газет. «Губернские ведомости», «Московские ведомости». В разделе «Промышленность». Отчёты о бакинских месторождениях. Роберт Нобель второй год наращивает добычу в Балаханах. Это публичная информация, господа. Я её читаю.
Натан тихо хмыкнул – короткий, довольный звук.
– Слушайте, а вы не думаете, Павел Андреевич, что чиновник уездного города, который читает «Промышленность» в московских ведомостях, – это большая редкость?
– Думаю, это не редкость. Это работа.
Натан и Соломон переглянулись. Натан кивнул брату. Соломон выдержал паузу ещё несколько секунд – привычка человека, у которого слова стоят дорого и которые он не произносит до полной готовности. Потом произнёс:
– На три года. С одним условием. Объём – не ниже шестисот пудов в год. Если в какой-то год окажется меньше, разницу компенсируете или в следующем году добираете. Мы же, со своей стороны, обязуемся поставлять первосортный саратовский керосин, без замены на более дешёвые партии. Проверка по вашему запросу.
– Согласен.
– Договорились.
Это было его «договорились», которое, как я уже успел услышать о братьях Кац от саратовских купцов через Сычёва, было равносильно подписи: Соломон не повторял решений, не отменял их и не торговался после. Рука его лежала на столе спокойно, пальцы не двигались.
Натан, у которого деловая часть закончилась, немедленно переключился.
– Павел Андреевич, а вы не думаете, что вам бы ещё долю в саратовском складе? У нас с братом два пакгауза на Гостиной улице, запасы керосина, лампового стекла, машинного масла. Чистая прибыль двенадцать процентов годовых. Пять тысяч рублей – и вы пайщик.
Я не удержался от улыбки.
– Натан Исаакович, мне сначала нужно дожить до восемьсот восемьдесят второго года. Дожив, вернусь к вашему предложению.
– Слушайте, а вы не думаете, что доживёте?
– Надеюсь. Но пока в моей жизни есть переменные.
Натан рассмеялся, Соломон медленно улыбнулся вслед за ним. Еврейский юмор в уездной России в восемьсот восемьдесят первом году был похож на всякий другой: наполовину отталкивался от общего жизненного риска, наполовину – от уверенности, что, несмотря на риск, завтра всё-таки наступит.
– Запомним, Павел Андреевич. Запомним и вернёмся.
Мы пожали руки. Соломон – медленно, весомо. Натан – быстро, коротко. Оба приняли по второй чашке чая и ушли.
Когда дверь за ними закрылась, Сычёв вошёл в кабинет.
– Не подведут, Павел Андреевич. У нас в Саратове братья Кац самые надёжные купцы из еврейских. Я с ними работал в шестьдесят восьмом, когда закупали ламповое масло для казанского учебного округа. Сказано – сделано. Ни разу ни на копейку.
– Я это и так видел, Фёдор Игнатьич. Спасибо, что подтвердили.
Сычёв положил мне на стол готовый экземпляр договора с местом для подписей братьев и моей.
– Передам им во второй половине дня. Они будут в городе до понедельника.
– Передайте.
Он вышел. Я остался один. Посмотрел в окно.
За окном была Соборная площадь. Ещё в этот час светло – октябрьское солнце, низкое, наискось падало на мостовую, и булыжник отбрасывал длинные тени. Два масляных фонаря на углу у полицейской части (оба горевшие – из тех двадцати четырёх, что пока работали) уже были зажжены по ранней осенней привычке городских фонарщиков. Через три месяца, если работы пойдут по графику, на Соборной площади и вдоль Торговой встанут тридцать новых, керосиновых. Это будет другой город. Маленькая, но настоящая перемена.
Я подумал об этом. И сразу же подумал о Гордееве, который сегодня где-то на другом конце Бережанска сидел в своей комнате наверху «Якоря» и, судя по тому, что я знал о нём после шести месяцев наблюдений, готовил ответ.
Морозкин сказал: молча он выходит, когда замышляет.
Сычёв сказал: он собирал троих, и это не только для голосования.
Гордеев спросил Кривцова об открытии школы. Этого я пока не знал, но знал, что он спросит. Потому что я на его месте спросил бы первым делом.
Я задул лампу, которая у меня горела на столе для подписи договора. Вышел из управы.
На крыльце стоял Добросклонов. Форма в порядке, пуговица верхняя, как всегда.
– Петр Алексеич. Всё спокойно?
– Докладываю, Павел Андреевич. По городу спокойно. А у «Якоря» с полудня собираются люди Тараса Лукича. Трое уже там. К вечеру, думаю, будет больше.
– Спасибо, Пётр Алексеич. Завтра с утра – ко мне в кабинет к восьми. С Сычёвым. Будем готовиться к открытию школы.
Он тронул пуговицу, коротко наклонил голову.
– Буду.
Я сел в дрожки. Ерофей ждал у ворот.
– Домой, Павел Андреич?
– Домой, Ерофей.
Дрожки тронулись. Копыта стучали по мостовой. Вечернее октябрьское небо было высокое, прозрачное, с тем особым пепельно-розовым оттенком на западе, какой бывает в волжских городах в начале осени, перед первым настоящим холодом. В воздухе уже чувствовалась зима – не сейчас, не завтра, но где-то в ноябре.
Сегодня дума проголосовала шестнадцатью голосами за освещение. Через неделю откроется школа. Через три месяца загорятся тридцать новых фонарей.
А Гордеев вышел из зала молча.
В шахматной партии, в которую я играл с ним уже семь месяцев, молчание противника после проигранной фигуры – это не конец партии. Это начало комбинации.




























