444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Городской голова. Том 2 (СИ) » Текст книги (страница 18)
Городской голова. Том 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 23:00

Текст книги "Городской голова. Том 2 (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Глава 19

Двадцать шестого декабря, в понедельник утром, я пришёл в управу в девять – первый рабочий день после четырёхдневных рождественских. На моём столе лежало то, что в Нижнеярске двадцать первого века называлось «инбокс-избыток»: за четыре выходных накопилось четыре пакета губернской почты, два прошения от мещанского общества, три дела из приставского стола, докладная Добросклонова о происшествиях рождественской ночи (три мелкие кражи на окраинах, один пьяный дебошир в «Якоре», один потерянный ребёнок у собора, нашёлся через час), и стопка новогодних поздравительных от гласных, которые я до Нового года должен был успеть прочесть и ответить.

Я разбирал это по порядку уже час, когда в кабинет заглянул Никифор со свежей запиской.

– Павел Андреевич. С нарочным. Из Глинок.

– Давайте.

Записка была короткой, от Хомутова:

«Павел Андреевич. Приезжайте сегодня в Глинки. Не срочное бедствие – срочное событие. Возьмите Николая Павловича, если возможно. А. В. Х.»

Я улыбнулся. «Срочное бедствие – срочное событие» – это у Хомутова была собственная внутренняя шкала, по которой он делил события на два рода и честно указывал, какого рода на этот раз. За четыре месяца знакомства он ни разу меня не вводил в заблуждение. Если пишет «событие», значит, событие.

– Никифор. Найдите Прохора, пусть сейчас же отправит за Николаем домой. И велите Ерофею запрячь сани – едем в Глинки через час.

– Слушаюсь.

Я вернулся к докладной Добросклонова. Кражи – три. Дебошир – один. Все – мелкое. Гордеев в рождественскую ночь, видимо, не спал, но крупных шагов не делал. Это совпадало с моими ожиданиями: после Рождества и до Богоявления в русском уезде крупные дела не начинаются, только мелкие продолжаются. До первой недели января у меня, вероятно, в запасе пять-семь дней относительной тишины, после этого Гордеев и Мальцев пошевелятся.

К одиннадцати Николай был у управы. Морозкин – тоже случайно встретился на Соборной, возвращался от кузнеца и, узнав, куда мы едем, коротко бросил:

– Я с вами, Павел Андреевич. Мне у печи давно надо быть.

– Садитесь, Савва Парфёнович.

Мы втроём поехали в санях. Ерофей правил. Утро было морозное, около пятнадцати градусов, но небо чистое и ветра почти не было – такая зимняя погода, при которой дорогу любишь, а не переживаешь.

Первые пять вёрст ехали молча. Николай сидел между мной и Морозкиным, с надвинутой на уши шапкой, смотрел по сторонам. Он явно помнил октябрьскую поездку: в тех же местах перекрёстков, у того же верстового столба «13» он чуть оборачивался, видимо, сравнивая первый снег и теперешний устоявшийся. Морозкин глядел прямо перед собой, с тем особым задумчивым лицом, которое у него бывало, когда он ехал куда-то важное и у него было время подумать.

После седьмой версты Морозкин заговорил.

– Павел Андреевич. Позвольте, я вам одну историю расскажу.

– Слушаю, Савва Парфёнович.

– Про запах.

– Про запах?

Морозкин помолчал. Потом:

– Я маленький был – пять или шесть лет, не помню точно. У нас на Нижней пристани, напротив собственного дома, были склады отца. Не большие – дубовые срубы, в три штабеля. В них батя держал соль, муку и немного закупленного впрок кирпича, который мечтал пустить когда-нибудь на своё дело. Одной ночью весной шестьдесят четвёртого эти склады сгорели. Подожгли. Кто – все знали, но доказать не смогли. Гордеев-старший, отец Тараса Лукича, который в те годы держал городскую пристань и не любил, чтобы кто-то копил кирпич мимо него. Батя после этого пожара прожил год и умер от сердца. Я двадцатилетний остался с долгами, с матерью и с двумя братьями младшими.

Николай между нами слушал, не шевелясь. Я понял, что эта история ни разу не рассказывалась при Николае – возможно, вообще никогда никому в Бережанске за последние пятнадцать лет.

– У того пожара, – продолжил Морозкин, – был особенный запах. Отец жёг дёготь в сараях для защиты от сырости. Плюс гарь от муки, плюс кирпичная пыль в огне, плюс – я уверен был тогда и уверен сейчас – тот самый деготный промасленный факел, которым Гордеев-старший брал свою работу. Четыре запаха вместе – я их в жизни три раза нюхал. Один – когда пожар. Второй – через восемь лет, в гордеевской конюшне в семьдесят втором, куда я случайно зашёл, и там чистили фонари тем же маслом. Третий – в ихнем теперешнем доме на Дворянской, когда я к Тарасу Лукичу заходил по конскому делу в семьдесят девятом. Та же смесь. Не объясняется, но – моя правда. У Гордеевых в доме пахнет тем же, чем поджигали мой отцовский склад.

Морозкин посмотрел в сторону.

– Я вам, Павел Андреевич, это рассказываю потому, что сегодня мы с вами едем смотреть первый кирпич из моей земли, которую батя мечтал пустить в дело и не успел. Мне эта поездка для себя важнее, чем для бизнеса. Я хотел, чтобы вы это знали, прежде чем приедем.

– Знаю, Савва Парфёнович. Благодарен за рассказ.

Николай тихо произнёс:

– Савва Парфёнович.

– Да, Николай Павлович.

– А мой дед? Не отец – дедушка Стрешнев?

– Ваш дед, Николай Павлович, был у моего отца должником. Не по злой воле – по честному делу, задолжали друг другу оба. Они были приятели, но всегда в некотором счёте. Ваш отец, Павел Андреевич настоящего, – он взглянул на меня, чуть смутившись от собственной формулировки «настоящего», но не стал поправляться, – в шестьдесят шестом году закрыл этот счёт сполна. Сам пришёл к нам домой и принёс. И с того дня Стрешневы и Морозкины в Бережанске – не в счётах между собой. У меня с вашим отцом был один баланс. У меня с вами – пока другой, но тоже выправляется.

Он это сказал ровным тоном, без патетики, и именно поэтому у меня ком подступил к горлу – потому что Морозкин, купец тридцать четвёртого года в торговле, не говорит такими словами для эффекта.

Мы доехали до поворота у столба. Ерофей свернул на просёлок.

Площадка в Глинках в декабре выглядела иначе, чем в октябре. Над фундаментом кольцевой печи стояла уже бревенчатая кровля на четырёх опорах, крытая соломой, – зимняя, чтобы снег не садился на камень. Сами стены будущей печи из подкрытых материалов не поднимались: работы замерли в ноябре, как и планировали. Двенадцать загрузочных проёмов, обозначенных кирпичной обкладкой, выглядели как круглые тёмные окошки в шершавой каменной кладке.

В стороне от главного фундамента стоял временный сарай с кирпичной трубой. Из трубы шёл дым. Хомутов вышел навстречу – без тулупа, в одном толстом тёмном сюртуке, без шапки (короткие седые волосы были мокрые от пара) с чёрной кирпичной пылью на рукавах.

– Павел Андреевич. Николай Павлович. Савва Парфёнович. Входите.

В сарае было жарко – градусов двадцать по крайней мере, потому что в углу работала опытная печь. Маленькая, куполообразная, диаметром сажени в две, сложенная из чистого белого казанского кирпича, с одной топкой внизу и одним чугунным люком сверху. В топке лежали догорающие угли. От люка шёл лёгкий пар – не дым, а пар остывания. Рядом со стеной стоял деревянный лоток с холстиной. Хомутов подошёл к печи, надел асбестовые рукавицы, взял длинные железные щипцы.

– Обжиг шёл со вчерашнего вечера, с восьми часов. Шестнадцать часов при тысяча ста градусах. Дрова – еловые сухие, двенадцать кубов. Остывание со двух ночи. К утру готово к подаче.

Он открыл чугунный люк. Изнутри пахнуло горячей сухой глиной – чистый, без примеси, первосортный запах правильно обожжённой керамики. Хомутов запустил щипцы в проём, ловко подхватил один кирпич, вынул его и бережно опустил на холстину. Кирпич был ещё горячий – от него шёл пар.

Хомутов подождал две минуты. Потом, снова в рукавицах, взял кирпич и подал его мне.

Я принял его обеими руками. Тяжёлый. Около шести фунтов. Размер стандартный – восемь на шестнадцать на четыре вершка, примерно то, что я помнил из книги Хомутова. Цвет – ровный красновато-оранжевый, с одной стороны чуть темнее (там, где стоял к огню). Поверхность – шершавая, но без трещин. Углы – острые. Я постучал указательным пальцем по ребру – звон был чистый, металлический, короткий.

– Качество, Александр Васильевич?

– Первого сорта, Павел Андреевич. Из двухсот сорока штук, которые я сейчас достану, второго сорта будет десять, может быть, пятнадцать. Это норма для пробного обжига. Когда работа пойдёт серийно, второсортный кирпич сократится до пяти-семи процентов.

– Марка?

– Марка «Б» – для несущих конструкций. По второму подходу я сделаю из той же глины марку «А», это кирпич для поверхностных кладок. Для них режим обжига другой – десять часов при девятьсот пятидесяти градусах. Тоже выйдет.

Хомутов говорил ровно, как инженер, не как изобретатель; но в его спокойном голосе, я видел, дрожала тонкая нота, которую он много лет подавлял по профессиональной привычке. Он только что вытащил из своей опытной печи первый кирпич, сделанный из бережанской глины по его проекту. Ему это далось не только трудом.

Я передал кирпич Николаю. Николай взял осторожно. Подержал. Понюхал (совершенно без позы, по детскому внутреннему движению – кирпич ещё пахнул тёплой глиной). Провёл пальцем по шершавой стороне. Постучал тоже, в ребро.

– Звенит хорошо, – произнёс он.

Хомутов чуть склонил голову. Это был его знак «да».

Николай вернул кирпич мне. Я передал его Морозкину.

Морозкин взял. Долго держал в руках. Не постукивал, не тряс. Просто держал, пальцами водил по поверхности, как слепой, читающий знаки. Поднёс ближе к лицу. Понюхал – не с любопытством, как Николай, а с той особой купеческой манерой, по которой в русском уезде проверяют правильность обжига: если пахнет сухой глиной без примеси дымной гари – правильно; если пахнет горелым – недогар или пересушка.

Он понюхал. Ещё раз. Выдохнул.

Потом он, по-прежнему держа кирпич в правой руке, сел на скамью у стены сарая. Не опустился – сел, медленно, как опускаются люди, у которых ноги вдруг перестают держать от какого-то внутреннего давления.

Три секунды молчал.

Потом, тихо, куда-то в кирпич:

– Отец не дожил.

Я не сразу сообразил, что он имеет в виду то самое, что только что рассказал в санях. Хомутов – который сцены в санях не слышал – озадаченно посмотрел на Морозкина, потом на меня. Я коротко мотнул головой: не спрашивайте, он объяснит сам, если захочет.

Морозкин поднял глаза. Смотрел в пространство сарая.

– В пятьдесят седьмом отец попробовал первый раз поставить кирпичную закупку через Глинки – Гордеев-старший сорвал поставку. В шестьдесят четвёртом второй раз попробовал. Построил склад у Нижней пристани. Гордеев-старший этот склад поджёг. Я тогда был маленький – пять лет. Помню пожар. Помню, как мама кричала. Помню, как отец стоял у горящего склада всю ночь, до рассвета, и плакал молча. За год после этого батя сник, начал болеть. В шестьдесят пятом умер. Я молодой был тогда. Мне старший брат перед смертью батя сказал: «Савва, не берись за это, если нет сил держать». Я взялся за другое – за скобяное дело, за хлеб, за рогожи. За кирпич не брался двадцать лет. Ждал. Думал – батино дело не моё, не сложилось, так тому и быть.

Он посмотрел на кирпич в руке.

– Оказалось, сложилось.

Хомутов смотрел на Морозкина и молчал. Николай тоже. Я тоже. В сарае слышно было потрескивание углей в топке и тихий звон чайника, который Хомутов поставил на плиту двадцать минут назад и давно уже можно было бы снять.

Морозкин молча встал, подошёл обратно к Хомутову, вернул ему кирпич. Хомутов принял его двумя руками.

– Спасибо, Александр Васильевич, – тихо произнёс Морозкин. – Это первый. Я его сохраню. Разрешите?

– Конечно, Савва Парфёнович.

Хомутов завернул кирпич в кусок чистой холстины, передал Морозкину. Тот молча убрал в свою сумку.

Мы с Николаем промолчали всю эту сцену. После неё – такой же тишиной. Никто не сказал ни слова, пока Хомутов не снял чайник с плиты и не поставил заварку. Это была его профессиональная деликатность: дать минуту тишины, когда она нужна, и потом заварить чай.

Чай пили у стола в углу сарая. Хомутов налил всем. Поставил на стол сушки (привезённые им из Бережанска), хлеб, кусок сыра от вдовы Мироновой.

– Александр Васильевич. – Я отпил первый глоток. – Теперь – практическое. Сроки.

– Слушаю.

– Кольцевая печь готова на сколько процентов?

– На сорок. Фундамент, нижняя обкладка, первый ряд камер. На это ушло лето и ранняя осень. Вторая половина октября не считается – грунт уже схватывался по ночам, нельзя было класть раствор.

– Первая партия из неё?

– При идеальной погоде – в марте. Начнём кладку при первой оттепели, середина февраля. Три недели на дом печи, неделя на сушку, две недели на прогрев. Итого к двадцатому марта – можно первый обжиг. Двенадцать партий до ноября, четырнадцать дней на каждую. Итого около пятисот тысяч кирпичей за сезон.

– Рабочие?

– Двадцать два человека к марту. Я уже начал вербовать – через Савву Парфёновича, у кочубеевских мещан в Тихой Пристани. Четверо уже согласились устно. Остальные – до февраля наберу. С каменщиками сложнее, надо из Казани, но у меня там есть люди.

Я отпил ещё.

– Александр Васильевич. Вопрос.

– Слушаю.

– У нас с вами по первоначальному договору – вы на три месяца, до Николина дня. Это уже прошло. Я хочу продлить на год. Я прошу вас остаться до декабря восемьсот восемьдесят второго.

Хомутов внимательно выслушал, отставил чашку.

– На каких условиях, Павел Андреевич?

– На тех же, что были – плюс пятнадцать рублей сверху в месяц. Итого восемьдесят пять в месяц с квартирой и питанием.

Хомутов помолчал.

– Восемьдесят пять – это не деньги инженера моего уровня. Но я за этим не гнался. Мне – интересно. Я никогда не строил кольцевую печь Гофмана своими руками. У меня в практике были – от заказа до завершения третьими – восемь кирпичных заводов, но все были старого типа, с периодическими печами. Этот – первый моего полного ведения, и первый Гофмана. Мне его доделать хочется больше, чем лишние пятьдесят рублей в Нижнем.

– Значит, договорились?

– Договорились.

Он протянул руку. Я пожал.

У меня в двадцать первом веке один жест рукопожатия стоил, как правило, сорок минут согласования с юридическим отделом, потому что потом требовалось подписать бумаги с ответственностью за каждое слово. Здесь, в восемьсот восемьдесят первом году, в сарае при кирпичном заводе в пятнадцати верстах от Бережанска, рукопожатие купца второй гильдии и инженера-консультанта стоило как минимум столько же, сколько там – а может быть, и больше. Потому что бумаги мы оформим позже, через Сычёва, для порядка. А дело – уже сделано.

– Николай Павлович, – произнёс Хомутов, поворачиваясь к моему сыну.

Николай поднял голову.

– Николай Павлович. У меня к вам тоже предложение. Я думаю, вы его обдумайте и матушке папе вашему скажете через недельку-другую. Если вы по весне – ну, скажем, с первого мая до первого июня – захотите у меня на площадке побыть, я бы вас взял. Бесплатно – то есть денег я вам не буду платить, но и ничего с вас не возьму. Вы посмотрите, как кирпичное дело идёт живьём. Не по книге. Для инженера будущего это полезнее, чем месяц в училище по книжке. Только если это не помешает гимназическим занятиям.

Николай покраснел. Это был знакомый мне ракитинский румянец на его бледной гимназической коже.

– Александр Васильевич. Я бы… я бы хотел. Если папа разрешит.

Я взглянул на Николая.

– Коля, – произнёс я, – если ты к маю всё ещё будешь хотеть – разрешу. Подумай до весны. Это не срочно.

– Подумаю.

– И, Коля, – добавил я, – если пойдёшь – будешь работать, как работает Александр Васильевич. Бездельничать не получится.

– Я не собираюсь бездельничать.

Хомутов хмыкнул. Это был его знак одобрения, который я к декабрю уже безошибочно читал.

* * *

Вечером того же дня, у маленького костра за сараем, четверо хомутовских людей, оставшихся зимовать в Глинках, сидели кружком с жестяными кружками и кусками хлеба.

Костёр горел в снежной яме, закрытой с подветренной стороны лапником. Горячий чай разливал из чугунного чайника Степан Тихонов – тридцать два года, плотный, с русой бородой, с руками, покрытыми неистребимой кирпичной пылью, которую за лето въелось в поры кожи так, что отмывалась она только до грязно-коричневого оттенка, и до чистоты – никогда. Степан был из Козлова, без семьи; в Глинки пришёл по приглашению Хомутова в конце августа, понравилось, остался зимовать.

Второй у костра – Василий Прохоров, сорок лет, бывший солдат Орловского пехотного полка, уволенный по ранению в турецкую кампанию; хромает, но работает хорошо. Третий – Ферапонт Кузьмич Буров, пятьдесят пять лет, бездетный вдовец из Нижнего, каменщик первой руки, специалист по купольным кладкам. Четвёртый – Ванюша Сироткин, девятнадцать лет, ученик из села Зимино, взятый Хомутовым «на глаза», потому что способный.

Василий, отпив чаю, заговорил первым.

– Стёпан. Ты у них при разговоре был. Какой тебе городской голова?

Степан подумал. В его манере было не отвечать быстро.

– Голова непростой.

– Чудной?

– Не чудной. Чудной – это когда делает без смысла. Этот – делает со смыслом. С Хомутовым как говорит – по делу, без начальнического дурства. Вопросы задаёт правильные: не «как много-мало», а «почему именно так». Хомутов мне сам говорил в октябре: «Стёпа, таких голов в провинциях я за двадцать пять лет встречал троих. Первый – в Туле в пятьдесят восьмом, второй – в Самаре в семьдесят втором, третий – этот».

Ферапонт Кузьмич коротко:

– И сын его тоже понимает.

– Сын его, Николай Павлович, – шестнадцать лет. Сегодня у печи стоял как взрослый. Кирпич взял, постучал – звон у него слышит. Я такое у молодых редко видел. В сынке у него инженерная порода есть.

Ванюша Сироткин спросил:

– А сколько Хомутов у нас останется?

Степан: – Сегодня договорились – до декабря следующего года. Слышал своими ушами, когда я чаю подливал. Значит, и мы тут до декабря будем как минимум. А если дело пойдёт – и дольше.

Ферапонт: – Дело пойдёт.

Василий: – Откуда знаешь?

Ферапонт пожевал сушку.

– Я у Хомутова пять лет работал на разных заводах. Я его знаю. Когда у него глаза сегодня были, когда он первый кирпич из опытной доставал, – я его такого видел один раз, в семьдесят четвёртом, когда мы в Казани пускали третью печь купца Шепелева. Эта печь проработала тринадцать лет и работает до сих пор. У Хомутова глаза сегодня те же. Значит, эта тоже будет работать.

Ванюша тихо спросил:

– А если Гордеев… этот, про которого хозяева говорят… опять что-то сделает?

Степан посмотрел на него прямо.

– Ваня, запомни. Кирпичный завод уже почти стоит. Сжечь его трудно – это тебе не склад муки, который за ночь в пепел. Каменный фундамент. Каменная печь. Чугунные люки. Если Гордеев что-то попробует – это будут мелкие пакости, не большие. А голова у нас – ну, непростой. Отобьёт.

Ферапонт Кузьмич тихо хмыкнул, как хмыкал Хомутов, когда одобрял.

– Голова – непростой.

Они выпили по ещё одной кружке чая, доели сушки. Над головами тихо падал мелкий декабрьский снег, не метельный, а ленивый. Костёр догорал. Было хорошо в тишине.

Обратно в Бережанск мы с Николаем ехали уже в сумерках. Морозкин сошёл у своего поворота, попрощался коротко. Его кирпич в холстине лежал у него в сумке; другой – такой же, но в моей холстине – лежал у меня.

Николай всю обратную дорогу почти молчал. Один раз произнёс:

– Папа.

– Да.

– Савва Парфёнович всё-таки расскажет мне когда-нибудь подробнее про деда?

– Про вашего деда Стрешнева?

– Да.

– Я спрошу его, Коля. Если он захочет – расскажет. Он сегодня уже рассказал больше, чем за пятнадцать лет. Может быть, теперь ещё расскажет.

– Спасибо, папа.

Мы подъехали к дому около шести вечера. На Соборной горели все тридцать фонарей – третью неделю подряд. Я вышел, Ерофей подал мне холстину с кирпичом; я держал её на согнутой руке, как младенца.

У ворот Николай остановился.

– Папа.

– Да.

– Можно мне ещё раз потрогать его?

– Ты уже держал его сегодня дважды, Коля.

– Дома. Дома, когда мы его положим на стол, ещё раз.

Я улыбнулся. Шестнадцатилетний мальчик, который за день подержал в руках первый кирпич бережанского завода и просит «ещё раз дома», – это не тот же мальчик, которого я застал в марте за учебником латыни с прыщами и с рубашкой, застёгнутой не на ту пуговицу.

– Трогай сколько хочешь, Коля.

В кабинете я положил кирпич на стол. Развернул холстину. Поставил кирпич на угол стола – рядом с чернильницей, напротив тетради с планами, перед стеклянным прессом для бумаг. Николай вошёл следом, подержал ещё пять секунд, повертел в руках, положил обратно.

– Папа. Я пойду готовиться к занятиям – через две недели начало.

– Иди, Коля. Ужин через полчаса.

Он ушёл. Я сел за стол.

На столе был кирпич. Шесть фунтов красновато-оранжевой обожжённой керамики, со шершавой поверхностью, с острыми углами, с сухим правильным запахом. Маленький параллелепипед, каких сотни миллионов делают в мире каждый день. И всё-таки – мой.

Через три месяца таких у меня будет первая партия – три тысячи. К осени – пятьсот тысяч. К следующей осени – миллион. К середине восемьсот восемьдесят пятого года Бережанск перестанет покупать кирпич извне: все городские стройки (больничный покой, будущий рабочий приют, мощёная Торговая) пойдут на нашем. Через пять лет завод будет давать работу ста двадцати людям и около пятнадцати тысяч рублей чистой прибыли в год при загрузке на семьдесят процентов. Через десять – мы будем продавать кирпич в Казани и в Самаре. Через пятнадцать – наши марки «А» и «Б» будут известны по всей Волге.

Это было не пророчеством. Это был предельно консервативный операционный план, который Ракитин тридцать восьмого года в Нижнеярске составил бы за два часа при наличии цифр по глине, мощности печи и логистике. Ракитин знал такие планы наизусть; Стрешнев сегодня получил в руки их первый физический знак.

Кирпич – не кирпич. Это – первый материальный знак того, что город перестаёт быть монополией одного человека. Первое реальное производство, первые сорок, а потом сто, и потом двести рабочих мест. Первый независимый от гордеевских складов поток. Первая строчка в завтрашнем губернском отчёте, в которой Бережанск перестанет быть «уездом хлебной торговли» и станет «уездом хлебной торговли и кирпичного производства». Через пятнадцать лет – сначала добавим «деревообработку», потом «текстиль».

Но всё это – потом. Сегодня – первый кирпич. Шесть фунтов.

Я накрыл его холстиной. Не потому, что хотел спрятать – потому что через пятнадцать минут должен был сесть к семье за стол ужинать, и с кирпичом на виду разговаривать про обычное как-то не складывалось. Оставлю его под холстом до утра. Завтра утром развёрну, поставлю на видное место. Пусть стоит. Как символ.

Я спустился вниз. Глафира уже накрывала стол. Николай был в гостиной, читал.

Прохор принёс с почты вечернюю доставку: три новогодних поздравительных письма от гласных (отложу на завтра), один пакет из губернской управы – я открыл сразу, там был обычный запрос об отчётных данных по ревизии трактиров (Добросклонов подготовит, не срочно), и один тонкий конверт с петербургским штемпелем.

Я взял петербургский конверт в руку. Почерк был чужой, казённый, с типовыми завитками, какими в русской империи восемьсот восемьдесят первого года оформлялась министерская переписка.

– Павел Андреевич-с, ужин готов, – сказала Глафира из кухни.

– Иду.

Я положил конверт нераспечатанным на каминную полку. Завтра утром я его открою. Сегодня – я хочу поужинать со своим сыном за одним столом, и хочу, чтобы на моём столе в кабинете простоял до утра, под холстиной, мой первый кирпич.

Завтра начнётся то, что начнётся.

Я пошёл ужинать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю