444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Городской голова. Том 2 (СИ) » Текст книги (страница 11)
Городской голова. Том 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 23:00

Текст книги "Городской голова. Том 2 (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

Глава 12

В субботу двадцать девятого октября Бережанск проснулся белым. Снег выпал ночью, без метели, ровным слоем в три-четыре вершка, и утром город имел тот вид, какой бывает у провинциальных русских городов в первый зимний день: тихий, странно прибранный, как будто кто-то невидимый прошёлся за ночь с большой метлой и убрал все мелкие раздражители – лошадиный навоз, дорожную грязь, сухие листья – под общее белое покрывало.

Я встал в половине седьмого. Прохор уже успел протопить печь в кабинете. Внизу, на кухне, Глафира разводила самовар. Николай спустился к завтраку в своём обычном гимназическом сюртуке, но с тем лицом, которое у шестнадцатилетних мальчишек бывает только в ночь с пятницы на субботу: сдержанно-ожидающим. Он помнил обещание.

– Доброе утро, Коля.

– Доброе утро, папа.

– Снег выпал.

– Я видел.

– Поедем?

– Поедем.

Ерофей запряг сани к восьми. Сани у нас в доме были – простые, обитые серой рогожей, с двумя задними и двумя передними креплениями для зимних полозьев вместо колёс. Прохор собственноручно проверял каждое крепление – это была его старинная привилегия, от которой он не отказался бы, даже если бы Ерофей возразил. Прохор не возражал никогда, но Ерофей и не пробовал возражать.

В половине девятого мы выехали.

II

Дорога от Бережанска до Глинок – пятнадцать вёрст: сначала по Торговой, потом через рогатку, потом Большим трактом до верстового столба с цифрой «13» (странная нумерация, уставилась с екатерининских времён и менять её никто не решался), потом налево, по просёлку. На санях по свежему снегу – час с четвертью, если лошадь в силах, и если не завернуть в сугроб.

Первые полчаса Николай молчал. Он смотрел по сторонам с тем особым вниманием, с каким шестнадцатилетний горожанин впервые за много лет оказывается за городской чертой. Волга виднелась слева – серая, полузамёрзшая у берегов, ещё не ставшая. Берёзы по обочинам стояли голые, чёрные, с белыми тонкими шапочками на каждой ветке. Пахло холодным деревом, лошадью и тем особым запахом дыма из сельских труб, который в ноябре несёт за собой что-то очень русское и очень безутешное одновременно.

Когда мы миновали седьмую версту, Николай заговорил:

– Папа.

– Да.

– А кольцевая печь – это как обычная, но с колесом?

Я на секунду задумался, как бы ему ответить. Я последние два месяца читал по вечерам техническое описание печи Гофмана (брошюра Королевского технического комитета Пруссии, восемьдесят первого года, привёз Хомутов). Понимал её приблизительно. Объяснить мальчику шестнадцати лет, чтобы он понял хотя бы в первом приближении, требовало усилия, с которым Ракитин в своё время в Нижнеярске умел справляться, а Стрешнев, каким он был до меня, – нет.

– Не с колесом. Представь себе круг. На этом круге – несколько камер, штук десять или двенадцать. Каждая камера – маленькая печь. Внутри каждой – сложен кирпич-сырец. Печь работает так: в одной камере – обжиг на полной температуре, тысячу градусов; в соседней – остывание; в третьей – сушка; в четвёртой – загружают новый кирпич. Огонь движется по кругу, от камеры к камере, каждую неделю на одну позицию. Пока он прошёл один полный круг – получили двенадцать партий кирпича. И тепло не теряется: воздух из остывающей камеры идёт греть следующую.

Николай молчал, переваривал.

– То есть, – произнёс он через минуту, – кирпич обжигают не один раз, а непрерывно. И печь не остужают.

– Да.

– Это хитро.

– Да. Это изобретение немца, Фридриха Гофмана, шестидесятых годов. Их в Германии уже несколько сотен. В России начинают строить последние десять лет.

Он подумал ещё.

– Папа. А глина у нас там – хорошая?

– Хомутов говорит: первого сорта. Дальше будет видно. Первую партию обожжём в марте.

На этом он замолчал на следующие полчаса.

III

Площадка в Глинках представляла собой ровное поле у оврага, с трёх сторон окружённое редким лесом. К концу октября здесь уже был фундамент – круглый, выложенный камнем, диаметром около пятнадцати саженей (кольцевая печь – вещь солидная, не меньше городского собора в основании). Над фундаментом стояла временная деревянная кровля, прикрывавшая стройку от дождя. Сараи для рабочих – два, крытых дранкой. Сейчас сараи были заперты: рабочие разъехались по сёлам ещё неделю назад, как и полагалось по осеннему договору.

Хомутов встретил нас у сарая. В тулупе, в огромной шапке, с рукавицами, которые были ему велики, и потому в руке он держал деревянную трость для показа – рукавицы на такой морозной тряске снимать неудобно. Борода под снежной шапкой выглядела особенно отечественно: белое на чёрном, как старинная открытка.

– Павел Андреевич. Николай Павлович.

Николай слегка опешил от обращения по отчеству – ему ещё никто, кроме Глафиры в торжественных случаях, не говорил «Николай Павлович». Но опешил прилично – чуть качнул головой, как взрослый, и протянул руку.

– Александр Васильевич.

Хомутов пожал. Рука у него была тяжёлая, покрасневшая на морозе. Николай свою удержал – не вырвал.

– Смотрите.

Он провёл нас к фундаменту. Тростью показывал – где кольцо камер будет стоять, где вытяжные трубы, где загрузочные люки. Николай слушал. Пошёл вдоль камня, считал проёмы.

– Их двенадцать, – сказал он.

– Двенадцать, – подтвердил Хомутов. – У нас малая кольцевая. Большая была бы шестнадцать или восемнадцать, но на это нужны средства и рабочие. Для начала – двенадцать хорошо. По неделе на камеру – двенадцать партий за тринадцать недель, с переналадкой – четырнадцать. За сезон восемь месяцев – пятьсот тысяч кирпичей. Городу хватит на два года каменного строительства.

Николай посмотрел на ГГ.

– Папа. А рабочих сколько?

– Сейчас двадцать два. На зиму разъехались.

– Где они живут летом?

– Вот в этих сараях.

Николай подошёл к сараю. Глянул в щель. Молча кивнул своим мыслям. Пошёл дальше. Хомутов посмотрел на меня – и хмыкнул. Это было одобрение его инженерного сословия, переданное другому инженеру в присутствии отца этого другого инженера. Я это движение знал за Хомутовым, и оно стоило дороже любых похвал вслух.

– Александр Васильевич, – произнёс я, – сын просит разрешения иногда приезжать. По воскресеньям.

– Пускай приезжает. В декабре и январе тут тихо, можно спокойно показывать всё. Ему будет полезно.

Я кивнул. Николай этого разговора не слышал – он у дальнего края фундамента что-то рассматривал.

IV

Обратная дорога – тише и медленнее. Ерофей пустил лошадь шагом: сани шли по накатанной утренней колее, снег под полозьями пел – тем тонким, почти стеклянным звуком, который в России слышат каждое детство и потом всю жизнь узнают сразу, без объяснений.

Николай сидел рядом со мной, в тулупе, с красными щеками. Он молчал минут двадцать. Потом:

– Папа.

– Да.

– А Хомутов – он откуда знает всё это?

– Строительный институт в Петербурге. Потом – десять лет на трёх кирпичных заводах в Поволжье. Потом – консультации. Это его профессия, Коля.

– Я тоже так хочу.

Я не сразу ответил. В Нижнеярске в своё время у меня был племянник, Мишин сын, который в пятнадцать лет решил стать блогером и снимать игры. Он снимал. У меня ни разу не возникло по этому поводу отцовских чувств – я просто удивлялся. Сейчас сын в чужом теле, в чужом городе, в чужом веке сидел рядом со мной в санях и говорил, что хочет быть инженером, как Хомутов. И это действовало на меня совсем не так, как тот давнишний блогер.

– Коля. Если ты к семнадцати будешь по-прежнему хотеть – можно поступать в петербургский институт гражданских инженеров. Или в рижский политехникум. Или в институт путей сообщения. Каждый из трёх – серьёзное дело.

– Гимназию я закончу в восемьдесят третьем.

– Значит, через два года.

Он подумал.

– Папа.

– Да.

– А ты там… в Нижнеярске… ты же не инженер был?

Я не сразу сообразил, как отвечать. Николай первый раз прямо, без обиняков, поднял тему, которая у нас в доме висела с конца весны. Он не спрашивал «как ты изменился» – он спрашивал «кем ты был там, откуда». Это был другой уровень вопроса.

– Я был администратором. Не строил. Распределял ресурсы, решал, что кому. Это похоже на инженерию, только без железа. Я умею немного того и немного другого. Но Хомутов умеет железо настоящее. Я только слышал о том, как оно должно работать.

– Ты как-то странно про себя сказал – «в Нижнеярске». А потом «там откуда».

– Коля. Это вопрос, на который я тебе сейчас отвечу не до конца. Когда-нибудь расскажу. Не сегодня.

Он кивнул. Не настаивал. Снег под полозьями продолжал петь.

V

В среду третьего ноября, утром, на окнах управы лежало серое ноябрьское утро после настоящей метели – ночной, длинной, снежной. Город завалило по-настоящему. Добросклонов пришёл в полдевятого, в шинели, с промёрзшими бровями. Трогал верхнюю пуговицу мундира чаще обычного.

– Павел Андреевич. Докладываю: ночью обошёл нижний город с двумя городовыми. По поручению.

Он вынул маленькую тетрадь. Тетрадь была в чёрной обложке, очень аккуратная.

– В приходах Никольской церкви и Никитской на Жигулёвской окраине – семей пятнадцать, которые зиму не пройдут, если не помочь. Дров у них – на два-три дня. Окна затыкают тряпьём. В одном доме, у рыбака Семёна Ильича, окна нет вовсе – забрано досками, щели законопачены куделью. Дети босые. В печке – сырой торф, который тлеет, а не горит. Жена Семёна Ильича больна, мужа третий день нет – на льду, пытается ловить мелкую подлёдную рыбу.

Он поднял глаза от тетради.

– Павел Андреевич. Это не жалоба. Это отчёт.

– Спасибо, Пётр Алексеич. Прикажите Ерофею запрягать. Едем сейчас, вместе.

– Слушаюсь.

Мы ехали полтора часа. Я видел. Добросклонов не сочинял. Два раза я останавливал Ерофея у особенно жалких домов, заходил внутрь, здоровался с хозяйками, осматривал печь, считал полешки в углу. Дети смотрели из-за материнских юбок. Одна девочка лет пяти подняла на меня глаза и спросила:

– Дядя, ты с гостинцами?

Я ничего не принёс. Я приехал смотреть, а не раздавать. В следующий раз привезу.

Возвращаясь в управу, я сидел в санях молча. Добросклонов тоже молчал. Когда мы поднялись в мой кабинет, я позвал Сычёва.

– Фёдор Игнатьич. Вот тут.

Он открыл свою папку.

– Слушаю, Павел Андреевич.

– Три задачи. Первое: справка от всех городских дровяных торговцев – Кубарева, Вересова, Игнатьева, Тютина – по ценам, запасам, объёмам текущей торговли. Срок – к понедельнику. Второе: проработать создание при городской управе временного дровяного склада с продажей беднейшим семьям по себестоимости. Источник финансирования – подпишу частично сам, частично из статьи «на чрезвычайные нужды» (в бюджете есть триста рублей нерастраченных). Третье: список семей, которые без помощи зиму не пройдут. Первая очередь – с детьми, больными, беременными. Добросклонов передаст вам начальные сведения сегодня.

Сычёв записывал. Когда кончил, снял пенсне. Протёр. Надел.

– Павел Андреевич. Позвольте заметить.

– Позволяю.

– Это добавит вам ещё четверых врагов в думе. Кубарев пойдёт, хотя с ним вы недавно договорились. Вересов и Тютин – у них почти монополия на зимние поставки в город. Игнатьев – племянник Гордеева по жене, тесть Белоголовова, с двух сторон связан.

– Знаю, Фёдор Игнатьич.

– Павел Андреевич, я не возражаю. Я предупреждаю.

– Врагов у меня и без того достаточно. Одним семейством больше – это почти не считается.

Сычёв чуть дёрнул краем рта. Это у него была улыбка, которую он сам отрицал, даже если ему указывали зеркалом.

– Запишу, Павел Андреевич.

VI

Десятого ноября, в четверг, Прохор принёс в кабинет на Соборной две почтовые отправки. Одну – толстую, в твёрдом сером конверте, с петербургским штемпелем, с надписью четким аннинским почерком: «Его высокоблагородию Павлу Андреевичу Стрешневу, городскому голове г. Бережанска». Вторую – маленький, в четверть сложенный лист бумаги, с обычным русским штемпелем и почерком Хомутова, который я за два с половиной месяца научился узнавать по одному взгляду.

Я начал с письма Анны.

Восемь страниц. Плотная писчая бумага, в тонкую голубоватую полоску (вероятно, купила в лавке у пансиона Лемешевой – лучшая в Петербурге, по её словам). Текст шёл ровными строчками, без зачёркиваний, что у Анны было признаком, что она писала в несколько приёмов и переписывала набело.

Первые две страницы – про Петербург: Нева в ноябре, чугунные мосты, лекции в здании бывших Бестужевских казарм, профессор Вагнер по ботанике, профессор Бекетов – тот самый, дед известного в будущем поэта Блока, – который в этом году должен стать ректором Санкт-Петербургского университета, но сейчас ещё просто заведует кафедрой ботаники. Анна была на одной из его лекций. Пишет: «Он ходит по аудитории и размахивает стеблем осоки как указкой. Я думаю, осока у него дома растёт в горшках специально для лекций».

Третья и четвёртая страницы – про подругу Веру: земского врача дочь, из Твери, умница, смешливая, носит очки только в аудитории. Они поселились в одной комнате у Лемешевой и первые дни не разговаривали – обе стеснялись. Потом Вера нашла у Анны в чемодане «Героя нашего времени» (подарок Николая) и спросила, любит ли Анна Лермонтова, и с этого пошло.

Пятая страница – про учёбу. Анна переваривает программу тяжёло. По ботанике и зоологии – хорошо. По химии – с трудом; первые три лекции не поняла половину, пошла на дополнительные занятия у одного студента петербургского университета, который подрабатывает репетиторством по сорок копеек за час. Не стесняется, что не понимает. Это, пожалуй, главное, чему научилась: «папа, оказывается, не стыдно чего-то не понимать. Стыдно – не спросить».

Шестая страница – бытовые подробности: еда у Лемешевой скромная, но сытая, сама хозяйка добрая, но с характером, обедает отдельно от курсисток, считает, что «порознь пристойнее». Вера придумала игру: каждую неделю каждая из них вводит одно новое слово в обиход, и обе должны его употребить минимум десять раз в неделю. На этой неделе Анна ввела «нелюбодерзновенность», Вера – «простецки». Обе слова уже употребили по пять раз и теперь изобретают ситуации для следующих пяти.

Седьмая страница – о доме. Коротко, но главное. Анна пишет: «Папа, я в Петербурге второй месяц, и я иногда ловлю себя на том, что тебя понимаю лучше, чем когда была дома. Здесь люди умнее, многие умнее тебя, и многие умнее меня, и многие – настолько, что я не могу ещё даже сказать насколько. Но дома – теплее. Дома я понимаю, кто чего стоит. Здесь – пока не понимаю. Ты это давно знаешь?»

Я прочитал эту страницу трижды.

Восьмая страница – подпись, приветы от Веры, просьба передать обратно привет Николаю, бабушке, Глафире. Постскриптум: «Напиши мне про школу. Я хочу узнать, пришли ли второй раз все, кто был в первый».

Я отложил письмо.

Записка Хомутова была короткой. Пять предложений. «Павел Андреевич. Строительные работы приостановил до марта. Фундамент печи залит полностью. Зимовку проведу в Бережанске, в нанятой комнате у вдовы Мироновой, Гончарная улица, дом Чечулина. Контракт подтверждаю до мая. С уважением, инженер Хомутов А. В.»

И приписка, ниже, почему-то вдвое большим шрифтом, с размашистой подписью:

«Не пью в будни. Пью только по выходным. Это честно.»

Подпись Хомутова занимала полстроки. Записка – две. Если бы Хомутов мог, он подписал бы ещё крупнее, но полтора квадратных дюйма бумаги на букву «Х» – это уже было и так на грани допустимого.

Я усмехнулся. Положил записку рядом с письмом Анны.

VII* * *

Фёдор Игнатьевич Сычёв вернулся с работы в свой домик на Мещанской в тот же четверг в половине шестого. Зажёг керосиновую лампу. Поставил самовар. Вынул из кармана жилетки пергаментный кулёк – сахарная головка, купленная у Морозкина с утра, четверть фунта. Взял щипцы (подарок жены, покойной, на двадцатилетие свадьбы), уселся за стол.

Колол сахар методично, не торопясь. Три кусочка – для сегодняшнего чая. Три – отложить на завтрашнее утро.

Допив первый стакан, Фёдор Игнатьевич достал из выдвижного ящика буфета третью из своих тетрадок. Первая – протоколы и повседневные записи управы, лежала в кабинете. Вторая – ведомости, тоже там. Третья, в обложке телячьей кожи, тёмно-коричневой, подаренная ему отцом в семьдесят первом году перед смертью, – была личная. В третью тетрадку Фёдор Игнатьевич записывал то, что не записывал ни в первую, ни во вторую: наблюдения, соображения и то, что помогало ему после работать лучше.

Сегодняшний день там дошёл до отдельной строки.

«Павел Андреевич говорил утром три часа о „регулярных циклах“, „форме отчётности подрядчиков“ и „реестре сроков“. Хочет внести в думу к декабрю. Слова для уезда новые. Смысл – старый: чтобы за каждым делом числился человек, за каждым человеком – срок, за каждым сроком – ответ. Не глупо. Попробовать составить форму. Три столбца: „подрядчик“, „срок“, „претензии“. К понедельнику подготовить».

Он перечитал. Подумал. Дописал в конце:

«Голова у нас сменился в марте. С виду прежний. По сути – другой. Я не знаю, что произошло. Я знаю, что работать с ним интересно. Записываю».

Закрыл тетрадку. Убрал в ящик.

Налил второй стакан.

VIII

Четырнадцатого ноября, в понедельник вечером, я сидел в кабинете управы со свечой, и передо мной на столе лежали в четырёх стопках:

– план мероприятий на декабрь;

– письмо Анны из Петербурга, которое я перечитывал уже третий вечер подряд;

– записка Хомутова (с его гигантской подписью, которая немного веселила меня каждый раз, когда я её видел);

– отчёт Добросклонова о первых трёх семьях нижнего города, которым уже развезли по полвоза дров в долг на полгода за подписью самой управы.

Четыре стопки бумаги. Четыре разнонаправленных вектора: мой план, далёкая дочь, ближний инженер, ближние бедные. Я смотрел на них и понимал одну вещь, которую крутил в голове последние две недели, но которую только сегодня наконец сам себе произнёс вслух.

Главная реформа в Бережанске – не керосиновые фонари. Не кирпичный завод. Не воскресная школа, не суд Варвары, не дровяной склад. Это всё – отдельные проекты, и каждый работает как умеет. Но главная реформа – не проект, а система. Это система учёта, в которой каждая городская задача имеет ответственного, срок, бюджет, показатель исполнения. Регламент, по которому дума смотрит исполнение раз в квартал и принимает решения не «по чутью», а по цифре. Бюджетный цикл. Паспорт подрядчика. Реестр открытых вопросов. Календарь напоминаний.

В Нижнеярске у меня была электронная система планирования, в которую три отдела заводили задачи, и умная программа сама присылала напоминания и считала KPI по отделам. Здесь у меня – Сычёв, три тетрадки и гусиное перо. С этим начну.

Я взял лист. Начал набрасывать: «Проект постановления Бережанской городской думы о порядке ведения городских дел и отчётности должностных лиц управы». Заголовок звучал по-казённому, и это было хорошо – такие заголовки не вызывают подозрений ни у Гордеева, ни у губернии. За таким заголовком можно проводить революцию в учёте без единого политически напряжённого слова.

Писал до одиннадцати вечера. Получилось первые четыре пункта. Остальные дописывать – полторы недели работы совместно с Сычёвым.

Я отложил перо. Подошёл к окну. За окном была Соборная, слабо освещённая старыми масляными фонарями (новых керосиновых ещё не поставили – работа шла, но до Николина дня оставалось три недели, Кацы привезли только первую партию керосина, братья Шнурковы пока возились с установкой столбов). Снег на площади лежал твёрдый, утоптанный, с жёлтыми пятнами у фонарей.

И было тихо.

Гордеев с третьего октября не сделал ни одного заметного хода. Шесть недель. Кривцов перестал собирать сведения о школе, мой человек Сычёва это проверил. Трофимов не приходил с жалобами. Пётр Гордеев из Петербурга вернулся и сидит дома. Гимназия работает как всегда. Попечительский совет собирался в прошлый четверг и не обсуждал ни школу, ни освещение.

Это молчание я знал. Я играл с Гордеевым восемь месяцев и выучил его ритмы. Гордеев – как хорошо обученный боксёр: он не бьёт в ту секунду, в которую от него ждут удара. Он ждёт, пока перестанут ждать. Потом бьёт.

Я смотрел в окно и думал о том, что декабрьская дума будет не моей. Она будет его. А я – с постановлением о порядке ведения городских дел, с проектом дровяного склада, с отчётом по освещению – приду на чужую драку со своим портфелем аккуратных документов. Это может сработать. А может – нет.

Стекло подёрнулось изморозью. На Соборной первым проехал извозчик – я слышал полозья. За ним ещё один. Город просыпался к своему вечернему оживлению: трактиры, гости, визиты, чаи в домах приличных купцов.

Я задул свечу. Накинул пальто. Пошёл домой.

Дома Николай уже спал. Аграфена давно уехала. Прохор принял пальто, молча поглядел на меня (он умел смотреть на меня так, как смотрят на барина, которому не надо ничего объяснять, но которого надо укрыть одеялом, если он уснёт за столом), и ушёл на кухню ставить самовар – на всякий случай.

Я поднялся в кабинет. Сел за стол. Достал из шкатулки письмо Ракитина самому себе, написанное тридцатого июня, на сто двадцатый день в этом теле. Перечитал. Два предложения в конце показались мне сегодня важнее, чем тогда:

«Помни: ты не Стрешнев. Ты – Ракитин. Имя своё не забывай, даже если придётся прожить здесь всю жизнь».

Я сложил письмо. Убрал обратно.

За окном тихо падал второй за ноябрь снег.

В такой тишине Гордеев дозревал до удара. Я это чувствовал. Когда он решится – пойму сразу. Пока – просто ждал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю