412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Оттепель (СИ) » Текст книги (страница 11)
Оттепель (СИ)
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 18:30

Текст книги "Оттепель (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Глава 18
Разведка

Девятнадцатого июня сорок второго, в шесть часов утра, Рокоссовский вошёл в свой рабочий кабинет в Дорогобуже, в каменном здании бывшей средней школы номер три, занятом штабом Западного фронта с февраля. Сел за стол. На столе лежали три папки: ночная оперативная сводка, разведсводка за прошедшие сутки, политдонесение. Рокоссовский открыл первую, оперативную, потому что у штабного офицера, утром приходящего в кабинет, есть привычка читать в порядке возрастания тревоги: сначала то, что должно идти как заведено, потом то, что может идти иначе.

Оперативная сводка была спокойной. На Двинском участке за ночь два разведпоиска, без потерь. Артиллерия противника произвела двести четырнадцать выстрелов по площадям, без видимого ущерба. Авиация немцев – шесть самолётов на отвлечение, два сбиты, четыре ушли. Свои потери – никаких. Свои действия – те же, что записаны в плане шестьдесят второго номера на эту неделю: продолжение работы по углублению ходов сообщения на исходных позициях, вывод гаубичной артиллерии на огневые позиции по графику, ночная разведка дорог в полосе южнее Орши.

Рокоссовский прочёл сводку дважды, как всегда читал утренние сводки. Не потому, что не понял с первого раза, а потому, что каждое слово, написанное оперативным дежурным капитаном Рябовым в три часа ночи, должно было пройти через утро командующего фронтом, и каждое слово в сводке было обещанием – потому что человек, которому ночью обещают, что артиллерия противника произвела двести четырнадцать выстрелов по площадям, утром на этом обещании строит свой день. Подписал сводку простой подписью «К. Рокоссовский». Положил её во вторую стопку.

Вторая папка была разведсводка. Эту он открывал с другим чувством, потому что разведка с конца марта, после кремлёвского совещания, на котором Сталин сказал ему «к маю карту, на которой я увижу каждый пулемёт», стала для Рокоссовского не одной из служб фронта, а той самой службой, от которой зависел весь его план. План держался на разведке, как опирается дом на фундамент: если фундамент уплывает, дом тоже. Карту немецких позиций он подписал двадцать восьмого мая, перед вторым совещанием, и возил её в Москву. Карта была в основном верна. Но «в основном» в военном деле не означало «полностью», и каждый день между двадцать восьмым мая и сегодняшним был днём, в котором Гальдер мог что-то изменить, а Рокоссовский – должен был это уловить.

В разведсводке за вчерашние сутки было четыре пункта.

Первый. Наблюдение на участке севернее Орши. Замечена работа сапёров противника на правом фланге выступа, по ночам, при свете фонарей. Точное место не установлено, освещение недостаточное.

Второй. Допрос пленного, доставленного позавчера с участка южнее Орши. Капитан, командир роты сто девяносто седьмой пехотной дивизии. Допрос в три приёма, последний – вчера вечером. Подробности в отдельной справке.

Третий. Аэрофотосъёмка тылов немецкой обороны на глубину тридцать километров, проведённая шестнадцатого июня тремя самолётами Пе-2 разведполка. Снимки получены, дешифровка в работе, итоговый отчёт ожидается сегодня к четырнадцати ноль-ноль.

Четвёртый. Радиоперехват. Немецкая танковая дивизия, опознанная как девятнадцатая, проявилась в радиообмене за четырнадцатое и пятнадцатое июня. Шифрограммы на фронтовой частоте, расшифровке поддаются частично. Дислокация уточняется, предположительно район Бобр-Борисов, в восьмидесяти километрах западнее линии фронта.

Рокоссовский остановился на четвёртом пункте. Прочёл его три раза. Девятнадцатая танковая дивизия. В прежней оценке – на отдыхе и пополнении в районе Барановичей, в двухстах километрах западнее. Сейчас – в Бобр-Борисове, в восьмидесяти. Сократилась дистанция. Если эта запись подтвердится, время её подхода к фронту в случае прорыва – не двое суток, а сутки. И это меняло арифметику.

Он закрыл папку. Снял трубку внутреннего телефона.

– Старикова ко мне.

Полковник Стариков, начальник разведывательного отдела Западного фронта, тридцати восьми лет, низкорослый, плотный, с лицом, на котором за двадцать лет военной разведки выработалось то выражение профессионального недоверия к собственным выводам, которое отличает разведчика от штабиста, вошёл в кабинет через семь минут с той же папкой, что лежала на столе у Рокоссовского, и со второй, потолще. Поздоровался. Сел напротив, без приглашения, потому что приглашение между Рокоссовским и Стариковым давно перешло в разряд излишнего.

– Виктор Алексеевич. Девятнадцатая танковая.

– Да.

– Насколько надёжно.

Стариков помедлил.

– Шифрограммы расшифрованы на сорок процентов. В том, что прочитано, есть слово «Бобр» и слово «штаб», и слова эти привязаны к шифровальной серии, которой пользуется штаб танковой группы Гудериана. То есть штаб танковой группы – в Бобре. Девятнадцатая танковая – в составе этой группы. Из чего следует, что она тоже там, или близко.

– Близко это сколько.

– До тридцати километров от Бобра. То есть от шестидесяти до ста десяти от линии фронта.

Рокоссовский подумал. Поднял взгляд от стола, посмотрел в окно. За окном двор бывшей школы, посыпанный гравием, и дальше – деревья, и за деревьями – Дорогобуж. Утро было ясное, без облаков, и солнечный свет уже падал на стены школы, прогревая камень.

– Раньше она там была?

– В начале июня – нет. Барановичи. В середине – переход.

– Когда переход начался.

– Между девятым и двенадцатым числом. Точнее не скажу, потому что шифрограмм за этот период мало.

Девятое июня. Между тем, как Сталин подписал директиву о начале операции (двенадцатого мая), и тем, как первая шифровка о Бобре прошла в эфир, лежали тридцать дней. За тридцать дней Гальдер мог увидеть всё, что Рокоссовский четыре месяца строил, и принять контрмеру. Передвижение танковой дивизии ближе к участку, на котором ожидался удар, было контрмерой. Значит, Гальдер видел.

– Виктор Алексеевич. Гальдер ждёт нас.

– Видимо, да.

– Ждёт именно у Орши, или в общем по фронту.

Стариков взял из второй папки лист, посмотрел.

– Если бы он ждал именно у Орши, он усилил бы выступ. Усилений в выступе – нет. Те же три пехотные дивизии, что и в мае. Танковая дивизия за линией – в общем тыловом резерве, не в оперативном. Значит, он ждёт удара по фронту, но не уверен, где именно. Девятнадцатую танковую он держит в позиции, из которой он может реагировать в любое из трёх направлений: на нас, на Конева, на Калининский фронт. Это не точечная контрмера. Это страховка.

– Значит, вариант с выступом ещё рабочий.

– Рабочий. Но – арифметика. Если танковая в восьмидесяти, а не в двухстах, то наше время до подхода резерва сокращается с сорока восьми часов до двадцати четырёх. У нас в плане замыкание окружения на тридцать шестом часу. Это меньше двадцати четырёх – мы успеваем. Это больше двадцати четырёх – не успеваем.

– Тридцать шестой час с момента артподготовки или с момента переправы.

– С момента переправы.

– А с момента артподготовки?

Стариков чуть-чуть улыбнулся. Он знал, что Рокоссовский знает ответ, но проверяет.

– С момента артподготовки – сорок четыре часа.

– И в эти сорок четыре часа Гальдер уже знает, что мы переправились, и танковая идёт.

– Идёт.

– Восемьдесят километров за двадцать четыре часа?

– На марше – да. По дорогам Полесья, разбитым после распутицы, с переправами через мелкие речки, с возможным воздействием нашей штурмовой авиации – может быть и тридцать часов. В зависимости от погоды и от наших действий по дорогам.

– Значит, у нас от тридцати до сорока часов реального времени. Двенадцать часов запаса.

– Если разведка точна.

– А если не точна?

Стариков промолчал. Это был тот вопрос, на который ни один начальник разведки на свете ответить честно не может, потому что честный ответ всегда «не знаю», а «не знаю» в разведдокладе командующему фронтом – слово, которое съедает доверие, на котором держится всё остальное.

Рокоссовский кивнул.

– Хорошо. Значит, цель на сегодня – подтвердить дислокацию девятнадцатой танковой. Любой ценой. Аэроразведка к четырнадцати, я знаю. Что ещё.

– Я бы запросил Москву на выход группы агентов в район Бобр-Борисов. У нас там есть две связи, обе спящие. Активировать одну.

– Активируйте.

– Есть.

– И что с пленным капитаном.

Стариков посмотрел на часы.

– В одиннадцать ноль-ноль четвёртый допрос. Я бы предложил, чтобы вы присутствовали. Не для участия – для впечатления. Капитан говорит много, но не о том. Есть подозрение, что он знает больше, чем говорит, но я не могу определить, где граница его настоящего незнания и его сознательного молчания. Вы такие границы видите лучше.

– Хорошо. В одиннадцать.

В одиннадцать ноль-ноль Рокоссовский вошёл в комнату допросов на первом этаже здания школы. Комната была небольшая, метров пятнадцати, с зарешёченным окном, с двумя стульями по разные стороны простого стола. На стене висела карта Союза, на которой никакая работа никогда не велась, потому что карта была не штабная, а казённая, осталась со школы. На столе стояла керосиновая лампа, лист допросного протокола, чернильница, пепельница с двумя окурками. За столом сидел капитан Глебов, переводчик. Перед столом, на стуле для допрашиваемых, сидел капитан вермахта Карл Райнер, командир четвёртой роты второго батальона триста тридцать второго пехотного полка сто девяносто седьмой пехотной дивизии.

Рокоссовский сел сбоку, у стены, в стороне от стола. Ничего не сказал. Глебов посмотрел на него один раз, потом продолжил по протоколу:

– Капитан Райнер. Мы заканчиваем третий день. У нас осталось несколько вопросов, на которые вы ещё не ответили. Я их повторю.

Райнер был лет тридцати двух, прямой, опрятный, в форме, чистой, насколько чистой может быть форма после трёх дней допроса. На лице – никаких следов физического воздействия, потому что Стариков физического воздействия в своих допросах не допускал, считая, что то, что человек скажет под пыткой, не стоит того, что он скажет от усталости. Райнер был уставший. Глаза не воспалённые, но в них была та собранность, какая бывает у человека, который трое суток держит себя в одном тоне, и тон этот – ни вызова, ни покорности – стоит ему усилия.

Глебов задал вопрос. На немецком, потом перевёл вслух:

– На каком расстоянии от вашего опорного пункта располагается ближайшая батарея гаубичной артиллерии?

Райнер ответил коротко. Глебов перевёл:

– Я уже отвечал. Не знаю. Я командир пехотной роты. Я не знаю расположения артиллерии. Я знаю, что огонь поддерживала какая-то батарея, но где она стоит – мне не говорили.

– Сколько раз за последний месяц эта батарея вела огонь по вашему сектору?

– Не вёл записей. По ощущению – пять-шесть раз. По заявкам с моего пункта – два раза.

– Кто принимал решение о вызове огня?

– Я.

– По каким признакам?

– По наблюдаемому скоплению живой силы противника или по обнаружению инженерных работ.

Глебов помечал в протоколе. Райнер говорил спокойно, без напряжения. Рокоссовский слушал. Не вмешивался. Смотрел на капитана.

В этом капитане Райнере, командире пехотной роты на правом фланге выступа, в форме с номером триста тридцать второго полка, Рокоссовский видел, помимо самого Райнера, всю немецкую оборону по выступу в миниатюре. Профессионал. Без ненависти, без идеологии, без ужаса, без фанатизма. Командир, который три месяца держал свой опорный пункт, знал ритм немецкой смены караула и заявки по своей артиллерии, а расположение этой артиллерии не знал, потому что ему не нужно было знать. Райнер не предатель, не герой и не шпион. Райнер – нормальный немецкий капитан, и таких в Гальдеровом корпусе тысячи, и через три недели Рокоссовский этих капитанов либо возьмёт в плен, либо положит на сорокакилометровом участке от Витебска до Орши.

Глебов задавал вопросы. Райнер отвечал. Допрос был обычный, технический, без откровений. Через двадцать минут Глебов закрыл протокол.

– На сегодня всё, капитан. Завтра в одиннадцать продолжим.

Райнер кивнул. Встал. Конвоир увёл его. Глебов сказал Рокоссовскому:

– Товарищ командующий. Что-нибудь добавить.

Рокоссовский подумал.

– Спросите его завтра, помнит ли он ефрейтора Шмидта или фельдфебеля Шмидта в своей роте. Любой Шмидт в любой роли. Если помнит, попросите рассказать о нём. Это проверка не на сведения, а на реакцию: говорит ли он искренне о своих солдатах, или экономит слова. Если о Шмидте говорит охотно, значит, он действительно не имел отношения к закрытым делам. Если сжимается – копайте дальше.

– Понял.

Рокоссовский вышел. По коридору. Поднялся к себе на второй этаж.

В четырнадцать ноль-ноль из разведотдела принесли отчёт по аэрофотосъёмке. Стариков пришёл лично, с папкой, в которой лежали восемнадцать снимков, отпечатанных в крупном масштабе, и сводная карта-расшифровка, на которой каждый объект, замеченный фотоаппаратом, был обведён цветным карандашом и пронумерован. Они сели за рабочий стол Рокоссовского, у окна, чтобы было светло, и Стариков выложил снимки в порядке – север, центр, юг.

– На севере без перемен. Те же позиции, что в мае. На центральном участке – усиление двух противотанковых рубежей в двух километрах за первой линией. Шесть новых орудий, опознаны как PaK-40. На южном – вот.

Он показал на снимок. Рокоссовский взял лупу.

На снимке, сделанном с высоты пяти тысяч метров над участком в сорока километрах западнее Орши, была видна железнодорожная станция небольшого посёлка, и на станции стояли два эшелона. Один с открытыми платформами – на платформах танки, длинные тёмные прямоугольники с башнями. Восемь машин на видимой части эшелона, и эшелон уходил за пределы кадра. Второй – крытый, с теплушками. Стариков провёл карандашом.

– Снимок сделан шестнадцатого июня, в четырнадцать сорок. По следам гусениц на разгрузочной платформе и по теням от танков – машины разгружены не более чем за сутки до съёмки. То есть прибыли пятнадцатого–шестнадцатого. Опознание по силуэтам: Pz IV длинноствольные, пушки 75-миллиметровые, последняя модификация. Восемь машин в кадре. По следам – разгрузка началась примерно на сорока. Это батальон. Танковый батальон, в составе танковой дивизии, прибывший на станцию пятнадцатого–шестнадцатого июня, в сорока километрах от линии фронта. Это и есть девятнадцатая.

Рокоссовский смотрел на снимок. Восемь тёмных прямоугольников на серой платформе, и тени от них, длинные, наклонённые на восток, потому что съёмка дневная. Тени были чёткие. Силуэты Pz IV длинноствольных он узнавал по очертанию: в апреле Главное разведуправление разослало по штабам фронтов карточки с силуэтами и характеристиками этих машин, новой немецкой модификации, появившейся весной, и Рокоссовский карточки тогда же изучил. Длинная пушка калибром семьдесят пять миллиметров пробивала тридцатьчетвёрку с тысячи двухсот метров, в то время как короткая, прежняя, – только с пятисот. Эту разницу он помнил.

– Виктор Алексеевич.

– Да.

– Снимок документирует полностью. Подпишите расшифровку, отправляйте Василевскому. И ещё. Если девятнадцатая танковая – на сорока километрах от Бобра, то время её подхода к фронту в случае прорыва – не сутки, а двенадцать часов. У нас на замыкание тридцать шесть часов с момента переправы. Двенадцать против тридцати шести. Запас в двадцать четыре часа. Это больше, чем я думал утром, и меньше, чем я хотел бы видеть.

– Согласен.

– Уходите. Документ на отправку – к шестнадцати ноль-ноль.

Стариков ушёл.

Рокоссовский остался один. Сел за стол. Перед ним лежал снимок и сводная карта. Он смотрел на них минут пять, не двигаясь, и в эти пять минут шла работа, которой нельзя помогать словами: счёт времени, счёт расстояния, счёт того, что может пойти не так. Двенадцать часов запаса. Через двенадцать часов после начала переправы Pz IV длинноствольные с девятнадцатой танковой подойдут к замыкающимся клещам. Если за двенадцать часов клещи сомкнулись и закрепились, бой продолжается на оборонительных позициях окружившего, не на наступательных. Если нет – бой идёт во встречном порядке, и в этом встречном порядке у Pz IV длинноствольной преимущество перед Т-34 на дистанции свыше восьмисот метров. Это значит, что артиллерийская группа, прикрывающая фланги клещей, должна быть в готовности к двенадцатому часу с момента переправы, не к восемнадцатому. Это значит, что план перестановки гаубичных дивизионов нужно сжать на шесть часов. Это значит, что сапёры должны отстать от пехоты не на сутки, как в плане, а на шестнадцать часов. Это значит – много вещей.

В шестнадцать ноль-ноль Рокоссовский снял трубку ВЧ. Соединили с Москвой через пятнадцать секунд.

– Александр Михайлович.

– Слушаю, Константин Константинович.

– По девятнадцатой танковой подтвердилось. Бобр, восемь машин в эшелоне на пятнадцатое-шестнадцатое июня. Pz IV длинноствольные. Подпись разведотдела отправлена вам с курьером, будет к девятнадцати.

– Принял.

– Время подхода к нашему участку – двенадцать часов с момента, когда Гальдер отдаст приказ. Меньше, чем мы считали в мае.

– Двенадцать.

Василевский на той стороне помолчал. Рокоссовский слышал его дыхание. Не шум помех – именно дыхание, ровное, профессиональное, такое, какое бывает у человека, который слушает доклад и одновременно прокручивает в голове все цифры, относящиеся к этому докладу.

– Константин Константинович. Какова ваша оценка по операции в целом.

– Операция в работе. Запас по времени уменьшился, но остался. Корректируется план перестановки артиллерии и сроки сапёрных работ. В пределах сегодняшнего дня будут поправки в плановой документации, к двадцати четырём ноль-ноль вышлю.

– Хорошо. Что-нибудь ещё.

– Нет. Я просто доложил.

– Принято. По тихоокеанскому докладу. Японский флот в первой декаде июня оперативные коды сменил полностью. Удара по Мидуэю не было – японцы развернулись примерно за сутки до сближения и ушли западнее. К нашему фронту это отношения не имеет, но передаю как факт.

– Связь с Беком?

– Главразведуправление допускает.

– Принято. До связи.

Рокоссовский положил трубку.

Сидел минуту. Не двигался.

Потом встал. Подошёл к большой оперативной карте, висевшей на стене за рабочим столом. Карта изображала весь участок от Великих Лук до Могилёва, и на ней синими прямоугольниками были обозначены немецкие дивизии, красными – свои, чёрными карандашными стрелками – направления планируемых ударов. На участке южнее Орши, где находился выступ, две красные стрелки сходились в точке за линией немецкой обороны, и точка эта была обведена кружком, и в кружке стояла цифра – тридцать шесть. Тридцать шестой час с момента переправы.

Рокоссовский взял карандаш. Перечеркнул цифру тридцать шесть. Над ней написал: тридцать.

Тридцать часов вместо тридцати шести. Шесть часов сжатия. Шесть часов, в которые сапёры должны отработать быстрее, артиллерия – переехать раньше, пехота – закрепиться плотнее. Шесть часов, в которые тысячи людей будут делать свою работу с той же точностью, что и раньше, но с большей скоростью, и в этой большей скорости у них будет больше шансов погибнуть, и в этих шансах – арифметика, к которой Рокоссовский в марте, на совещании у Сталина, относился как к холодной игре геометрии и времени, а сейчас относился иначе.

Он положил карандаш.

В кабинете было тихо. Часы на стене показывали четыре часа двадцать минут пополудни. За окном Дорогобуж жил своей нешумной полусонной городской жизнью: где-то ехала телега, где-то лаяла собака, где-то ритмично стучал молоток по железу – слесарь чинил что-то во дворе соседнего здания. Воздух был тёплый, июньский, с запахом пыли с гравийной дорожки и с запахом смолы из рамы окна, рассохшейся за лето.

Рокоссовский посмотрел на карту. Подумал о Шапошникове.

Шапошников умер двадцать восьмого апреля, через четыре недели после того совещания, на котором Рокоссовский докладывал свой план. Он не знал, какое мнение Шапошников высказал в Сталинском кабинете о его плане после того, как Конев, Рокоссовский и Кирпонос вышли. Сталин ему этого не говорил. Но он знал, что Шапошников ещё в тридцатых, в Академии Генштаба, на лекциях, говорил о том, что война есть прежде всего работа со временем, а не с пространством, и что генерал, не умеющий считать часы и сутки, не должен командовать соединением. Эту мысль Рокоссовский запомнил в тридцать пятом году, и помнил до сегодня, и сегодня, перечеркнув карандашом цифру тридцать шесть и написав сверху тридцать, он эту мысль исполнял.

Он посмотрел на часы. Шапошников уже два месяца как лежал в Кремлёвской стене, и его места в кабинете на Грановского теперь занимал Василевский, и Василевский этот разговор по ВЧ уже принял, и через четыре часа курьер привезёт ему расшифровку аэрофотосъёмки, и Василевский, получив её, доложит Сталину, и Сталин в эту ночь не уснёт раньше двух, потому что цифра «двенадцать часов вместо двадцати четырёх» – это та цифра, после которой план либо сжимается, либо отменяется, и Сталин не отменит, и значит, сожмёт, и это сжатие пройдёт через Василевского, через Рокоссовского, через всех командиров корпусов и дивизий, через каждый артиллерийский полк, через каждую сапёрную роту – до последнего рядового на исходной позиции.

Шапошников, может быть, сказал бы на это что-то, чего не сказал бы Василевский. Шапошников думал длинными формулами и любил завершённую мысль. Василевский думал короткими и оставлял мысль открытой, потому что, как и Сталин, считал, что мысль, которую нельзя дополнить, – обычно мысль, которую нельзя проверить.

Рокоссовский подошёл к окну. Открыл форточку. Воздух потянул в кабинет – тёплый, пыльный, июньский. Где-то в городе по-прежнему стучал слесарь молотком по железу. Через три недели по этому железу, может быть, поедут первые поезда с эвакуируемыми после нашей операции немецкими ранеными, или, может быть, не поедут, и железо останется лежать тут, в Дорогобуже, а воевать будут другие.

Он закрыл форточку. Подошёл к столу. Раскрыл третью папку, политдонесение, которое утром не успел прочитать, и сел читать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю