412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Оттепель (СИ) » Текст книги (страница 1)
Оттепель (СИ)
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 18:30

Текст книги "Оттепель (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Пробуждение 9. Оттепель.

Глава 1
Предложение


Восьмого января, в семь часов сорок пять минут утра, Молотов вошёл в кабинет на втором этаже главного корпуса Кремля без стука, потому что Молотов никогда не стучал, считая стук потерей времени и проявлением неуверенности, которой за ним замечено не было. В руках он нёс конверт: белый, плотный, прямоугольный, с тиснёным гербом Международного Комитета Красного Креста в верхнем правом углу и с вскрытой сургучной печатью на оборотной стороне, и Сталин, сидевший в эту минуту за столом и работавший с утренней сводкой по фронтам, поднял глаза, увидел Молотова, увидел конверт, и понял, что прибыл документ, которого он ждал с середины декабря, с тех дней, когда по линии Рёсслера из Берна пришла первая информация о том, что правительство Бека готовит обращение к Красному Кресту. Волков тогда, прочитав доклад Рёсслера, проговорил про себя одну ясную короткую фразу: «начнёт с пленных», – и фраза эта оказалась точной, потому что в политической логике Бек, ставший канцлером Германии вместо Гитлера в условиях продолжающейся войны на двух фронтах, не мог начать с мирной ноты (слишком рано, слишком уязвимо внутри), но мог начать с гуманитарного жеста, который невозможно отвергнуть и который открывает канал.

Через двадцать семь дней после переворота. Форма – обращение через Красный Крест.

– Бек, – сказал Молотов и положил конверт на стол перед Сталиным.

Молотов был у Сталина наркомом иностранных дел с тридцать девятого года, и по этой линии ответственным за все дипломатические каналы, какие Советский Союз имел или не имел в эту войну, и в этой ответственности Молотов был тем человеком, которому Сталин доверял почти полностью, потому что Молотов был педант, осторожен, без личных амбиций, выходящих за рамки служебного положения, и без той тихой тщеславной слабости, какая иногда обнаруживается у дипломатов высокого ранга, привыкших общаться с иностранными послами и принимать на себя часть отражённого блеска чужих корон. У Молотова такой слабости не было. Молотов был чёрно-белый человек: чёрное пенсне, чёрный костюм, белая рубашка, серое лицо, ничего лишнего. И в эту минуту, восьмого января, в семь сорок пять, в кабинете Сталина, он стоял перед столом ровно так, как стоял каждый раз, когда приносил важный документ: руки за спиной, взгляд в пол, готовый ответить на любой вопрос и не готовый сказать ни одного лишнего слова.

– Кто принёс? – спросил Сталин.

– Делегат Международного Комитета Красного Креста в Москве, доктор Жюно. Лично. В наркомат, без предварительной договорённости. Принёс в шесть утра. До меня дошло в шесть пятьдесят, я прочитал, сделал перевод, составил справку. Здесь.

Молотов положил рядом с конвертом ещё один лист, машинописный, на русском, с переводом обращения, выполненным аккуратным дипломатическим стилем. Сталин взял лист, прочитал. Молотов стоял.

Текст перевода был такой: «Правительство Германии, исходя из гуманитарных принципов и стремления к облегчению участи военнопленных обеих сторон, обращается к правительству Советского Союза через Международный Комитет Красного Креста с предложением о полном обмене военнопленными. Правительство Германии готово к немедленному началу обмена на следующих условиях: обмен производится через Международный Комитет Красного Креста на нейтральной территории; обмену подлежат все военнопленные обеих сторон без исключения; делегациям Красного Креста предоставляется доступ в лагеря содержания военнопленных для оценки условий; транспортировка осуществляется по маршрутам, согласованным обеими сторонами. Правительство Германии выражает готовность к обсуждению деталей в любые сроки, удобные советской стороне.»

Сталин прочитал один раз. Потом – второй. Потом отложил на стол, поверх конверта, и встал. Подошёл к окну.

За окном было январское московское утро, ещё не светлое, потому что в восемь утра в начале января в Москве темно, и фонари в кремлёвском дворе горели, давая жёлтые круги на снегу. Снег шёл редкими медленными хлопьями, не густо. На юго-восточной башне Кремля у часов был виден силуэт часового, далеко, в лёгкой дымке. Сталин смотрел на этот силуэт минуту, не двигаясь, не глядя на наркома и не оборачиваясь к столу, и в эту минуту он не думал ни о Беке, ни о Красном Кресте, ни о своём ответе; в нём проступала медленная, тяжёлая мысль, которую он носил в себе с самого начала войны и которая теперь, при виде этого обращения, встала перед ним в полный рост.

Три миллиона. Три миллиона советских военнопленных, которые в той истории, в истории из учебника, погибли в немецких лагерях от голода, холода, болезней и расстрелов. Три миллиона из пяти с половиной. Больше половины. Люди, которых не кормили, не лечили, держали в загонах под открытым небом, в грязи, в декабре, в шинелях. Люди, которых конвоировали пешком по сотне километров, и кто падал, того пристреливали. Люди, которые умирали от дизентерии, от тифа, от обморожения, от побоев, от того, что нацистское руководство считало их не людьми, а расходным материалом, и кормило соответственно – или не кормило вообще.

Сержант Волков в казарме читал об этом в учебнике и запомнил одну цифру: пятьдесят семь процентов. Столько советских пленных не вернулось из немецкого плена. Пятьдесят семь из ста. Каждый второй, и ещё один из каждых десяти.

И вот теперь Бек, новый канцлер, который снял Гитлера и посадил на его место себя, предлагает обмен. Полный обмен. С допуском Красного Креста. Это значит: кормить будут, лечить будут, учёт будут вести. Это значит: пятьдесят семь процентов станут другой цифрой, и цифра эта будет меньше, и на разницу между пятьюдесятью семью и тем, что получится, живые люди.

Но это значит и другое. Это значит: канал открыт. Красный Крест – нейтральная организация, но через неё устанавливается связь. Сегодня – пленные. Через месяц – зондаж. Через два – нота. Бек строит лестницу. Каждая ступенька – гуманитарная, безупречная, невозможно отвергнуть. А лестница ведёт к переговорам, к миру на его условиях, к сохранению Германии как военной силы, к повторению Версаля, к новой войне через двадцать лет.

Поэтому решение не простое.

Сталин повернулся обратно к Молотову.

– Вячеслав Михайлович.

– Слушаю, товарищ Сталин.

– Сядьте. Это разговор.

Молотов сел в кресло у стола. Сталин сел напротив. Снял трубку телефона, попросил адъютанта принести чай. Через две минуты адъютант принёс две кружки горячего, поставил на стол, ушёл. Сталин обнял свою кружку обеими руками, подержал, поставил.

– Что вы думаете, Вячеслав Михайлович.

Молотов помолчал. Подумал. Потом сказал:

– Ловушка. Не военная – политическая. Если мы соглашаемся – мы легитимизируем правительство Бека. Мы показываем всему миру, что с Беком можно договариваться. Черчилль это увидит. Рузвельт – тоже. Нейтралы – тоже. Это первый шаг к тому, чтобы Бек стал признанным партнёром, а не временным военным диктатором.

– А если отказываемся?

Молотов снял пенсне. Протёр. Надел. Это был его жест, когда он хотел выиграть три секунды на обдумывание.

– Если отказываемся – мы выглядим хуже нацистов. Нацисты не предлагали обмен. Бек предложил. Мы отказали. Геббельса нет, но немецкая пропаганда работает, и через неделю во всех нейтральных газетах будет: Советский Союз отказался обменивать пленных. Это внутренне тоже – наши люди в немецких лагерях, и мы отказали.

– Значит, отказ невозможен.

– Отказ невозможен. Но согласие – опасно. Потому что за пленными пойдёт следующее. И следующее. И через три месяца мы будем сидеть за столом переговоров, которых не хотели, на условиях, которые нам не нужны.

Сталин поднял кружку. Отпил. Поставил.

– Вячеслав Михайлович. А сколько наших людей сейчас в немецком плену?

Молотов открыл блокнот.

– По данным Генштаба на первое января – от ста двадцати до ста пятидесяти тысяч. Точнее сказать трудно, потому что часть числится пропавшими без вести, и мы не знаем, пленные они или погибшие. Немцев у нас – по данным НКВД – около девяноста тысяч. Из них боеспособных – не более двадцати процентов, остальные – обмороженные, раненые, больные.

– Сто двадцать – сто пятьдесят тысяч наших людей. Которых сейчас не кормят, или кормят плохо, и которые к весне, если ничего не делать, начнут умирать. От тифа, от истощения, от того, что в лагерях нет медикаментов.

– Так точно.

– А если Красный Крест войдёт в лагеря – их начнут кормить, потому что Бек не сможет морить людей голодом под наблюдением женевских делегатов. Это не Гитлер. Бек – офицер, он понимает, что такое Женевская конвенция, и он знает, что если делегаты увидят трупы, об этом через два дня напечатает каждая газета в мире.

– Согласен.

– Тогда вот что. Мы соглашаемся. Но не напрямую с правительством Бека. Через Красный Крест. Мы отвечаем не Беку – мы отвечаем Комитету. Обмен – через Комитет. Допуск в лагеря – через Комитет. Никакого дипломатического признания. Никакого двустороннего контакта. Красный Крест как посредник, и только. Мы работаем с Женевой, не с Берлином.

Молотов записывал в блокнот. Поднял глаза.

– Это тонко. Бек получает обмен, которого хотел, но не получает признания, которого хотел. Канал работает, но через Женеву, не через Стокгольм. Это снижает политический вес жеста.

– Именно. И ещё одно. Мы не ждём, пока Бек пришлёт следующее предложение. Мы сами формулируем, что обмен – это гуманитарная мера, не имеющая отношения к политическим вопросам между двумя правительствами. Мы это пишем в ответе прямым текстом. Чтобы зафиксировать: обмен пленными – не шаг к переговорам. Это отдельная, самостоятельная вещь. Кто попытается связать одно с другим – тот перечитает наш ответ.

– Это закроет канал для зондажей?

– Нет. Канал останется. Но любой следующий шаг Бека будет начинаться с нуля, а не с этого обмена. Мы каждый раз будем отвечать: обмен – одно, политика – другое. Устанете повторять – я буду повторять.

Молотов кивнул. Записал последнюю строчку в блокнот.

– Хорошо, товарищ Сталин. Я подготовлю проект ответа. К полудню принесу.

– Ещё одно, Вячеслав Михайлович. Наш ответ идёт через Красный Крест, но копию – британскому послу. Лично. Чтобы Черчилль знал, что мы не торгуемся, а возвращаем людей. И через Майского – американскому послу. Чтобы Рузвельт тоже видел: это гуманитарное, не политическое. Нас нельзя будет обвинить ни в сговоре с Беком, ни в бесчеловечности.

– Понял, товарищ Сталин.

Молотов встал. Закрыл блокнот, убрал во внутренний карман пиджака. У двери остановился.

– И ещё. Если Бек через месяц-два предложит следующее – зондаж, перемирие, ноту. Что отвечать?

– По обстоятельствам. Но принцип – тот же. Каждый жест Бека – сам по себе. Ни один из них не является ступенькой к следующему. Мы не поднимаемся по его лестнице. Мы стоим на своём этаже. Если он хочет к нам подняться – пусть построит свою лестницу и покажет, что на ней. Но мы по его ступенькам не пойдём.

– Понял.

Молотов вышел. Сталин остался один. Сидел минуту за столом, смотрел на конверт с красным крестом, который лежал перед ним. Потом встал, подошёл к телефону на отдельном столике у двери, снял трубку, попросил соединить с квартирой Шапошникова на Грановского.

Шапошников ответил с третьего гудка. Голос тяжёлый, с одышкой, с тем сухим прерывистым свистом в груди, который Сталин в течение последнего месяца слышал в каждом своём разговоре с маршалом и который в его прежней истории, не в этой, тогда означал бы скорый конец, потому что в той истории Шапошников умер в марте сорок пятого, а сейчас, по этому свисту, можно было предположить, что в этой истории раньше. Может быть, в этом году. Может быть, к лету.

– Борис Михайлович.

– Слушаю, товарищ Сталин.

– Я к вам приеду. Через сорок минут. Открыто, не секретно. Подождите, никуда не уезжайте.

– Подожду, товарищ Сталин.

Сталин положил трубку. В подобных разговорах он Шапошникова всегда называл «Борис Михайлович», потому что Шапошников был по возрасту его сверстник, и потому что они оба в этой войне были люди, которые знали, что войну нельзя выиграть на одном Шапошникове или на одном Сталине, и в этом совместном знании было то, что в обычной жизни составляет основу мужской дружбы, и что в кабинете Сталина за пять с половиной лет складывалось без слов, в виде двусторонней привычки уважать друг друга. Шапошников за эти годы стал для Сталина-Волкова единственным человеком, кому он мог доверять штабную работу полностью, и рядом с которым не нужно было играть. И Шапошников, старый офицер (школой Брусилов, опытом Гражданская, профессией войны вся жизнь), был ровно тот человек, который сам не играл и не любил, когда играют другие. На этом совпадении они и держались.

Через сорок минут Сталин сидел в машине, по пути на улицу Грановского. Машина шла медленно, потому что снег падал гуще, чем утром, и видимость была плохая, и шофёр Митрохин, тридцати восьми лет, личный шофёр Сталина с тридцать восьмого года, ехал осторожно, не превышая сорока километров в час. Сталин сидел на заднем сиденье, не курил (в машине курить было неудобно, а форточка зимой закрыта), смотрел в окно. Москва шла мимо: пустые улицы, светомаскированные окна, редкие прохожие в шинелях и ватниках, грузовики с боеприпасами, санитарные машины. Город воюет. Город живёт.

Он думал о Шапошникове. В прежней истории его собственной памяти Шапошников был для Сталина ценнейшим работником, и Сталин, тот, прежний Сталин, его уважал так, как уважают только тех, кто абсолютно компетентен в своём деле и не претендует ни на что, кроме этого дела. В этой истории то же самое, плюс то, что Волков знал заранее, какой вес имеет каждое слово Шапошникова, и пользовался этим знанием. И в эту минуту, восьмого января сорок второго, когда Шапошникову было шестьдесят лет, и здоровья оставалось мало, и Василевский уже месяц как был приставлен к нему как заместитель и принимал часть его обязанностей, Сталин ехал на улицу Грановского не для того, чтобы получить совет (совет он уже получил в разговоре с Молотовым), а для того, чтобы сказать Шапошникову: Бек сделал первый ход, я ответил, и война продолжается. Шапошников должен это услышать первым из военных, потому что Шапошников за войну отвечает.

Машина остановилась у дома номер три по улице Грановского. Сталин вышел. Шофёр остался в машине. Охрана (два человека из НКВД) поднялись на лифте за Сталиным до третьего этажа, остановились у двери Шапошникова, заняли позиции, как было положено. Сталин позвонил в дверь.

Открыла жена, Мария Александровна Шапошникова, шестидесяти одного года, в халате (он приехал не в служебное время, и в квартире одевались по-домашнему), с лицом, которое за последние месяцы стало серым, как у всех женщин, ухаживавших за тяжелобольными мужьями в долгий период их умирания. Она кивнула, не сказав «здравствуйте» и не сказав «проходите», потому что и того и другого в её положении не нужно было; просто отступила, пропуская.

Сталин снял шинель, отдал ей. Прошёл по коридору. Шапошников был в кабинете, небольшой комнате с книжным шкафом во всю стену, с письменным столом у окна и с глубоким кожаным креслом в углу, в котором он сидел в этот час. На столе перед ним была открытая карта, но он на неё не смотрел; он сидел в кресле, в халате поверх рубашки, в тёплых домашних туфлях, и читал книгу, ту самую «Брюсиловский прорыв», которую Брусилов сам подарил ему в двадцать втором году с автографом, и которую Шапошников возил с собой по всем гарнизонам уже двадцать лет.

– Здравствуйте, товарищ Сталин.

Шапошников сделал движение, чтобы встать, но Сталин махнул рукой:

– Сидите, Борис Михайлович. Сидите.

Сталин сел в кресло напротив. Между ними, между двумя креслами, был низкий журнальный столик, на котором стояла керамическая чашка с остывшим чаем, лежали очки в роговой оправе и стояла плошка с лекарствами: несколько белых таблеток, ампула, пипетка, маленький флакон. Лекарства были разложены в том порядке, в каком их нужно было принимать в течение дня, и Сталин это понял с одного взгляда, потому что у него была привычка замечать вещи на столе у людей, и эта привычка много раз помогала ему в его работе.

– Борис Михайлович. Бек сделал первый ход. Обмен военнопленными. Через Красный Крест. Полный обмен, без ограничений.

Шапошников кивнул, не улыбнувшись. У него вообще в эту неделю не было сил улыбаться, потому что одышка отбирала у него ту резервную силу, которая обычно идёт у людей на улыбки и на любезности; он экономил силу для разговоров о деле.

– Мы согласились?

– Согласились. Через Красный Крест, не напрямую. Без признания правительства. Гуманитарное, не политическое.

– Правильно, – сказал Шапошников. – Отказать было нельзя. А напрямую – рано.

Он помолчал. Подышал. И сказал то, что не сказал бы Молотов, потому что Молотов отвечал за дипломатию, а Шапошников отвечал за войну, и он смотрел на этот обмен с другого конца – не с конца дипломатического торга, а с конца военных операций.

– Бек этим покупает время, товарищ Сталин. Обмен пленными – месяц-полтора на организацию. Красный Крест в лагерях – ещё месяц. Зондаж – ещё месяц. За эти три-четыре месяца его армия окапывается на новой линии, получает пополнение, перевооружается. Каждый день паузы в нашу сторону – это день работы для их сапёров на Двине. Это расчёт.

– Знаю, Борис Михайлович.

– И всё равно нужно было соглашаться. Потому что наши люди в их лагерях – это не абстракция. Это люди, которых нужно вернуть. Расчёт Бека – это расчёт Бека. Наш расчёт – другой.

– Наш расчёт – какой?

– Наш расчёт – что война продолжается. Что обмен пленными не меняет ни одного нашего плана. Что Конев готовит весеннее наступление, и Рокоссовский готовит, и Кирпонос готовит. Что Бек может обмениваться пленными сколько угодно, а наши армии всё равно пойдут вперёд, когда будут готовы. И что каждый наш солдат, вернувшийся из плена, через три месяца будет снова в строю. Это тоже расчёт, только наш.

Сталин кивнул. Они оба были на одной странице. Это было хорошо, потому что маршалу не нужно было объяснять то, что он понимал и без объяснений.

– Сколько мы можем выдержать?

– Не знаю. Вы знаете лучше меня.

Шапошников опять помолчал. Дышал. Свист в груди был отчётливый, и Сталин слышал его через комнату, как слышат старые часы, у которых пружина садится.

– Можем выдержать. Если темп наших операций будет правильный. Если каждый удар будет рассчитан. Если не будет искушения ударить сразу по всему фронту, а соблазн будет, потому что успех кружит голову. Если Жукова и Мерецкова будем держать на главных направлениях, а остальных – на фиксирующих. Если резервы пойдут не в первый эшелон, а будут накапливаться. Тогда – да, можем выдержать. До сорок четвёртого, до сорок пятого. Может быть, дольше. Это работа на годы, на расчёт, на терпение. На крупные и редкие удары, не на много мелких.

– Эту работу – кому я её поручу, Борис Михайлович?

Шапошников посмотрел на него. Глаза у него были голубые и в этот момент очень ясные, потому что одышка не мешает глазам, и старый штабной офицер, понимавший свой возраст и своё состояние, в этот вопрос Сталина смотрел не с горечью и не с просьбой, а с прямотой, которая была у него профессиональной чертой и оставалась с ним до последнего.

– Василевскому. Александр Михайлович работает рядом со мной два месяца. Он принимает дела постепенно. К весне он будет готов взять на себя начальника Генштаба полностью. Я останусь – пока буду в состоянии – в качестве военного советника при вас. По мере возможности.

– Он готов?

– Готов. Я его знаю с двадцать четвёртого года. Это работник вашей школы – спокойный, точный, без амбиций, фиксирующий. Не герой, не вождь, не оратор. Штабист. Который вам нужен.

– А вы, Борис Михайлович?

И вот здесь, на этот вопрос, Шапошников ответил с той прямотой, какая в их разговорах с Сталиным была установлена с самого начала, ещё с тридцать девятого года, и от которой ни один из них не отступал.

– Я работаю, пока могу. Может быть, ещё несколько месяцев. Может быть, год. Дольше – врачи не обещают. Ничего страшного – я свою войну отслужил.

– Вы её ещё не отслужили, Борис Михайлович. Война продолжается.

– Та, которая – для меня – уже отслужил. Дальше – Василевский. И я ему помогу, сколько смогу. А вы – продолжайте. Делайте то, что делаете. Это правильно.

Шапошников медленно протянул руку и положил её на руку Сталина, лежавшую на столике. Движения его утомляли. Это было не по-сталински: Сталин не любил, чтобы его трогали, и это знали все, включая Шапошникова. Но Шапошников знал и другое. Они оба были старики, хоть Сталин ещё и не до конца верил в это, и рукопожатие между ними было больше, чем нарушение этикета. Это был жест, в котором всё, что они вместе сделали за пять с половиной лет, и всё, что они ещё не успели сказать друг другу, и всё, что им предстояло, собиралось в одно.

Сталин не убрал руки. Шапошников держал.

Минуту они так сидели. Потом Шапошников отнял руку, медленно, и сложил снова обе на коленях.

– Ну, идите, товарищ Сталин. У вас работа. У меня – лекарства.

– До свидания, Борис Михайлович.

– До свидания.

Сталин встал. Постоял секунду, глядя на маршала в кресле. Хотел сказать что-то ещё, но не сказал, потому что говорить было нечего: всё уже было сказано рукопожатием. Потом повернулся, вышел из кабинета, в коридоре оделся, кивнул Марии Александровне (та снова молча кивнула в ответ), и вышел из квартиры. Спустился на лифте. Сел в машину.

– Кремль, – сказал он Митрохину.

Машина тронулась. Сталин сидел на заднем сиденье и смотрел в окно. Снег падал сильнее, чем когда он ехал сюда, и фары встречных машин в этом снегу размывались жёлтыми пятнами. Он думал, что Шапошников – последний человек этого поколения, которое начало работать с ним в тридцатых, и что после Шапошникова придёт другое поколение, и что это поколение (Василевский, Антонов, Штеменко) будет в каком-то смысле рабочее, не великое, и от него не нужно будет тех широких творческих жестов, которые были у Шапошникова с его картами генштаба и которые Сталин-Волков застал ещё в полную силу. Будет другая школа. Тщательная, кропотливая, тихая. Школа, которая выиграет эту войну, если её правильно вести. И ему, Волкову, нужно будет работать с ней, и работать не так, как он работал с Шапошниковым, а по-новому, потому что новые люди требуют новых отношений.

Война продолжалась.

В Кремле, в своём кабинете, к двенадцати дня Сталин получил от Молотова проект ответа. Переплёт серой папки, две страницы машинописного текста на французском (рабочем языке Красного Креста) и русском. Сталин прочитал. Сделал одну поправку карандашом: в формуле о допуске в лагеря уточнил «включая все лагеря на территории Советского Союза без исключения», потому что Волков знал, что без этого слова «все» начнутся попытки выбирать, и решил закрыть лазейку заранее. Подписал. Передал обратно Молотову.

– Сегодня же, – сказал. – Через Красный Крест, без задержки.

– Сегодня же, – подтвердил Молотов.

– И копии – послу британскому и послу американскому. Лично, под расписку, к концу дня.

– Сделаем.

Молотов забрал папку и ушёл.

К вечеру восьмого января в Женеве делегат Международного Комитета Красного Креста передал советский ответ германской стороне через установленные каналы. К ночи восьмого января текст был передан по шифрованному телеграфу в Берлин. К утру девятого января ответ лежал на столе у Бека.

К утру девятого января также Идену в Лондоне и Хэллу в Вашингтоне был известен текст. Британская и американская реакции были предсказуемы: «разумно и осторожно», «не наше дело, мы на Тихом», «канал открыт, но не дипломатический – гуманитарный».

К утру девятого января все, кому полагалось знать, знали.

И теперь оставалось только ждать, какой будет следующий ход Бека. Потому что первый ход был сделан, и ответ на него дан, и обмен начнётся через неделю-две, и тысячи людей с обеих сторон пойдут домой, и это будет правильно, и это будет, впервые за полгода, не война, а что-то другое, у чего пока не было названия. Не мир, нет. Не перемирие. Но просвет. Тонкая светлая полоска между двумя тёмными стенами, через которую можно увидеть небо, если прищуриться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю