Текст книги "Аргонавты 98-го года. Скиталец"
Автор книги: Роберт Сервис
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)
ГЛАВА XI
Теперь все накинулось на него с неистовством и ревом. Он был в гуще грязно-серой тьмы, тяжелой, ошеломляющей тьмы, полной крутящихся воздушных быстрин и могучих снежных шквалов. Он не мог видеть дальше нескольких футов перед собой. Жалящие хлопья ослепляли его, угольно-черная ночь поглощала его; в этом жужжащем вихре стихий он был беспомощен, как дитя.
– Думается, что ты на последнем пути, Джек Локасто, – пробормотал он угрюмо. Тем не менее он нагнул голову и отчаянно ринулся в самое сердце бури. Он был очень слаб от недостатка пищи, но отчаяние придало ему новые силы, и он нырнул в вихрь и шквал с яростью раздраженного быка. Наступила мрачная ночь, как колодезь. Он был в безмерности темноты, которая тесно льнула к нему, сжимала его в своих объятиях, обволакивала как покрывало. А в черной пустоте ветры неистовствовали с безумной яростью, вздымая в воздух целые горы снега, перебрасывая их через равнины и долины. Леса пронзительно кричали от ужаса, создания пустыни трепетали в своих берлогах, но одинокий человек шагал вперед и вперед. Как будто чудом вырастали перед ним груды снега и, пробиваясь через них, он утопал почти до плеч. У ветра было режущее лезвие, которое пронизывало одежду и жестоко терзало его. Он понимал, что ему остается только беспрерывно двигаться, спотыкаться, шататься. Это была борьба за жизнь.
Он забыл свой голод. Необузданные мечты о еде покинули его. Он забыл свою жажду мщения, забыл обо всем, кроме ужасной опасности.
– Двигайся, двигайся же, – понукал он себя хрипло. – Ты замерзнешь, если остановишься на минуту. Не сдавайся, не сдавайся.
Но как тяжко было это беспрерывное движение. Все мускулы его тела казалось молили об отдыхе, но дух снова принуждал его к работе. Это была безумная скачка вперед, все время вперед. Он не сомневался, что обречен, но инстинкт заставлял его бороться, пока оставался хоть атом силы.
Он погрузился до подмышек в сугроб, но пробился сквозь него и снова вышел, шатаясь. В неистовом шутовстве режущего ветра он едва мог держаться прямо. Его доха затвердела от холода, как доска. Он чувствовал, как руки его немеют в рукавицах. От пальцев ледяной холод поднимался все выше и выше. Он уже давно потерял всякую чувствительность в ногах. Книзу от колен они были как деревянные сапоги. Ему казалось, что они отморожены. Он поднял их и стал смотреть, как они снова погрузились и исчезли в липнущем снегу. Он принялся хлопать по груди онемевшими руками. Это было бесполезно – он не мог вызвать в теле чувствительности. Желание лечь в снег овладевало им.
Жизнь была так прекрасна! Перед ним носились видения городов, банкетов, театров, блестящих празднеств, сладостных волнений, женщин, которых он любил, покорил и отбросил в сторону. Никогда больше он не увидит света. Он умрет здесь, и его найдут окоченевшим и хрупким, таким замерзшим, что придется оттаять его, прежде чем похоронить. Он видел себя окоченевшим в причудливой позе.
В самой глубине его сердца, того сердца, которое так горячо пылало жаждой жизни, будут куски льда. Да, жизнь была прекрасна! Огромная жалость к себе охватила его. Но он сделал, что мог; больше он не в силах бороться.
Но он все же боролся еще один, два часа, три часа. Куда он шел? Может быть, кружился на одном месте. Теперь он действовал как автомат. Он не думал больше, он только продолжал идти. Его ноги двигались вверх и вниз. Он поднимался из снежных колодцев, плелся несколько шагов, падал, полз на четвереньках в темноте, потом, под завывание бешеных ветров, снова поднимался на ноги. Ночь была бездонна. Все крепче и крепче охватывала она его. Ветер накидывался на него со всех сторон, дурачась, как веселое чудовище, повергая его вниз. Снег кружился вокруг него в тесном вихре. Локасто пытался вырваться из его лап, но был не в силах. О, он был измучен, измучен.
Он должен сдаться. Это было слишком тяжело. Он был так силен и способен на столько зла или добра. Увы, все ушло на зло. О, если бы ему была предоставлена возможность начать сызнова! Он заставил бы свою жизнь рассказать другую повесть. Однако он не намерен жаловаться или трусить. Он умрет доблестно.
Его ноги отморожены, руки также. Теперь он ляжет здесь и отдохнет. Скоро все кончится. Говорят, что это приятная смерть. Он бросил еще один взгляд, сквозь крутившийся ужас темноты, последний взгляд ужасу Величайшей Тьмы, прежде чем закрыть глаза.
Ха! Что это такое? Ему почудилось, что он видит тусклый свет, как раз перед собой. Это было невозможно. Это было одно из тех обманчивых видений, которые посещают умирающего человека, иллюзия, насмешка. Он закрыл глаза, потом открыл их. Свет все же держался. Несомненно, он должен быть реален. Он был непоколебим. Когда Локасто нагнулся вперед, он как будто усилился. На руках и ногах он пополз к нему. Свет делался все ярче и ярче. Он был теперь на расстоянии нескольких футов. О, боже, неужели это было возможно? Буря стихла на момент, и с последним остатком сил Локасто бросился вперед, по направлению к лампе, горевшей в окне, и упал у закрытой двери маленькой хижины.
* * *
Червяк жестоко страдал от сильного холода. Он проклинал его, свойственным ему плодовитым и исчерпывающим образом; он проклинал свинцовую тяжесть лыж и ремни, врезывавшиеся в его нога; проклинал узел, который нес на спине и который, казалось, делался все тяжелее; проклинал страну. Затем, после всеобъемлющего разгула богохульства, он решил, что пора поесть.
Он собрал несколько сухих веток и разложил костер на снегу. Червяк торопился, потому что мороз начинал пробирать его до костей, и он был испуган. Все было готово. Оставалось только зажечь спичку.
Куда к черту запропастились спички? Без сомнения, он не мог оставить их там, на стоянке. С лихорадочной торопливостью он перерыл свой узел. Нет, там их не было. Неужели он обронил их по дороге? Ему пришла дикая мысль вернуться назад, но он вспомнил о Локасто, оставшемся лежать в палатке. Он никогда не решился бы взглянуть на это. Но он должен добыть огонь, иначе он замерзнет на смерть сейчас же. Его пальцы уже коченели.
Уф, быть может, у него найдется немного спичек в карманах. Нет… да, у него были: одна, две, три, четыре, пять. Пять тонких фосфорных спичек, выпавших из пачки и застрявших в углу его пиджачного кармана. Он нетерпеливо чиркнул одну. Ветки загорелись, пламя вспыхнуло. О, это было чудесно! У него был костер, огонь.
Он сварил чаю и поел немного хлеба и мяса. После этого он почувствовал, что силы и мужество снова вернулись к нему. У него оставались еще четыре спички. Четыре спички значили еще четыре костра, а это обеспечивало еще четыре дня путешествия. За это время он достигнет Даусоновского округа.
В эту ночь он разложил большое пламя, свалив несколько деревьев. Лежа в своем спальном мешке, он хорошо отдохнул и на ранней заре снова был на ногах.
Был ли когда-нибудь такой ужасный, вымораживающий душу, холод? Он проклинал его с каждым дыханием. В полдень он почувствовал сильный соблазн разложить новый костер, но удержался. Ночью ему не повезло, потому что одна из его драгоценных спичек оказалась всего на всего лучинкой, чуть окрашенной розовым на конце. Несмотря на все его старания, она никуда не годилась, и он был вынужден употребить другую. У него оставалась только одна – последняя спичка.
Ладно, он должен двигаться с исключительной быстротой. Итак, на следующий день в паническом страхе он сделал большой конец. Он должен быть близко от одного из золотых ручьев. Поднимаясь на гребни хребтов, он всякий раз ожидал увидеть голубой дым огней над хижинами. Но вокруг было все то же пустое безлюдье. Настала ночь и он приготовился к ночлегу. Снова он свалил несколько деревьев и сгреб их в кучу. Он был очень утомлен, голоден, ему было очень холодно. Какое чудесное пламя он разведет сейчас! Как славно взлетят и запрыгают огненные языки. Он собрал сухого мха и хвороста. Никогда холод не казался ему таким жестоким. Становилось темно. Небо над ним мерцало крупными факелами и на снегу блестели странные тревожные огни. Это был волшебный зловещий свет, выжидавший в союзе с темнотой. Он содрогнулся и его пальцы задрожали. Затем все также бережно он вытащил самое драгоценное из сокровищ – последнюю спичку. Он должен торопиться. Его руки дрожали, замерзали, почти коченели. Он ляжет на снег и быстро чиркнет ее…
– О, боже.
Маленькая тонкая спичка выпала из его онемевших пальцев. Вот она лежит на снегу. Он осторожно поднял ее с безумной надеждой, что она не испортилась. Он чиркнул ею, но она согнулась вдвое. Он снова чиркнул, головка отскочила. Он погиб.
Он упал вперед на лицо. Руки его онемели, были мертвы. Он лежал, опираясь на локти, тупо устремив глаза на незажженный костер. Прошло пять минут. Он не двигался, не вставал. Он казался ошеломленным, отупевшим, пораженным ужасом. Ему чудилось, что он коченеет, деревенеет, а темнота все сгущалась вокруг. Ему пришло в голову, что нужно выпрямиться, чтобы те, кто найдет его, смогли бы опустить тело в гроб. Он не хотел, чтобы ему ломали руки и ноги. Да, он выпрямится. Он попробовал, но не смог и остался так, как был.
Пустыня, казалось, смеялась над ним, жестоким, насмешливым, утонченно-злобным смехом.
В пятнадцать минут холод умертвил его. Когда его нашли, он лежал, как бы отдыхая, опираясь на локти, уставившись полными ужаса глазами на свой незажженный костер.
ГЛАВА XII
– Что за дьявольская ночь, – сказал Полукровка. Мы с ним были в гостях у Джима, в хижине, которую он выстроил на Офире. Джим торопился закончить свои гидравлические сооружения к наступающей весне, и мы изредка навещали его. Старик очень беспокоил меня. Это был уже не тот веселый оптимист Джим, которого я знал в дороге. Он стремился жить один, сделался угрюмым и необщительным. Он интересовался только своей работой, а если и брался чаще обыкновенного за библию, то лишь для того, чтобы зачитываться все с большим увлечением суровыми древними пророками. Было очевидно, что Север странно влияет на него.
– Господи! Ну, и дует же. Как будто ветер имеет зуб против нас и старается вывести нас из строя. Это напоминает мне вьюги там на северо-западе, но только в десять раз хуже.
Полукровка начал рассказывать нам о снежных бурях, которые ему пришлось вынести, тогда, как мы, собравшись вокруг печки, прислушивались к чудовищным завываниям ветра.
– Почему вы не закупориваете основательней свою хижину, Джим? – спросил я. – Снег залетает кое-где в нее.
Джим стал подкладывать дрова в печку, пока она не запылала, ярко вызвездивая маленькими искрами, то появлявшимися, то исчезавшими.
– Снег с таким ветром пробьет всякую стену, – сказал он. – Это ужасная страна. Говорю вам, что на ней лежит проклятие. В далекие, далекие времена ее населяли безбожные народы. Они жили здесь, грешили и погибли. И за их скверну в прошлом Господь наложил свое проклятие во веки веков.
Я испытующе посмотрел на него. Его глаза были расширены, лицо искривлено в узел отчаяния. Он снова уселся и погрузился в мрачное молчание.
Как ревела буря! Полукровка спокойно курил свою папироску, а я прислушивался, содрогаясь, исполненный благодарностью за то, что нахожусь в безопасности и тепле.
– Хотелось бы мне знать, есть ли сейчас кто-нибудь там – в этой сумасшедшей ночи?
– Если есть, помоги ему бог, – сказал Полукровка, – он продержится не дольше, чем снежный ком в аду.
– Да, представьте себе только, как он бродит там снаружи, ошеломленный, полный отчаяния, представьте себе, как ветер опрокидывает его и засыпает снегом, представьте себе, как он подвигается все дальше и дальше в темноте, пока не замерзнет окончательно. Уф!
Я снова вздрогнул. Затем, в то время как двое других сидели молча, мои мысли обратились в другую сторону. Больше всего я думал о Берне, совершенно одинокой в Даусоне. Я стремился поскорей вернуться к ней. Я вспомнил о Локасто. Куда он забрался в своих неугомонных странствиях? Вспомнил о Гленджайле и о Гарри. Как жилось ему после смерти мамы? Почему он не женился? Раз в неделю я получал от него письмо, полное нежности и уговоров вернуться домой. В своих письмах я никогда не упоминал о Берне. Было еще достаточно времени для этого. Боже! Ужасный порыв ветра налетел на хижину. Он безумно выл и всхлипывал среди бурной ночи. Затем настала тишина, странная глубокая тишина, казавшаяся мертвой после могучего вихря. И в наступившем спокойствии мне почудился чей-то глухой крик.
– Тсс. Что это? – прошептал Полукровка. Джим также напряженно прислушивался.
– Мне послышался стон.
– Похоже на вопль отверженной души. Может быть, это дух какого-нибудь несчастного дьявола, заблудившийся в ночи. Не хотелось бы открывать зря двери. Это превратит комнату в ледяной дом.
Мы снова стали внимательно прислушиваться, затаив дыхание. Вот опять послышался тихий слабый стон.
– Там кто-то есть снаружи, – прошептал Полукровка. Охваченные ужасом, мы переглянулись, затем бросились к дверям. Ветер сильным порывом накинулся на нас.
– Пошевеливайтесь, ребята, протяните руки. Это, кажется, человек.
Мы порывисто втащили бесчувственную массу, заставившую странно похолодеть наши сердца, и с тревогой нагнулись над ним.
– Он не умер, – сказал Полукровка. – Только сильно обморожен: руки, лицо и ноги. Не кладите его близко к огню.
Он копошился в капюшоне его дохи, потом вдруг обернулся ко мне.
– Ну, будь я проклят, – это Локасто.
Локасто! Я отпрянул и остановился, тупо глядя перед собой. Локасто! Вся прежняя ненависть воскресла в моем сердце. Много раз я желал его смерти и даже мертвому не мог бы никогда простить ему. Я отскочил от него, как от гада.
– Нет, нет, – сказал я хрипло, – я не дотронусь до него. Будь он проклят, проклят. Пусть умирает.
– Будет, – сурово сказал Джим. – Вы не оставите человека умирать. Не правда ли? На вас песье клеймо, если вы способны на это. Вы будете немногим лучше убийцы. Мне все равно, какое зло он причинил вам. Ваш долг человека помочь ему. Ведь это человеческая душа, и он так или иначе умрет. Ну же, подойдите, снимите варежки с его рук.
Я механически повиновался ему. Я был поражен. Казалось, будто меня увлекает воля более сильная, чем моя собственная. Я начал стаскивать рукавицы и, засучив рукава, увидел что отвратительная белизна ясно поднималась по руке. Это было ужасно.
Джим и Полукровка разрезали его моклоки и сняли носки. Перед нами были вытянуты две голых ноги, белых как глина почти до колен. Я никогда не видел ничего более страшного. Сняв с него платье, мы уложили его на кровать и силой влили ему в рот немного бренди.
Постепенно тепло снова начинало возвращаться в замерзшее тело. Он застонал и открыл дико глядевшие глаза. Он не узнавал нас и все еще боролся с вьюгой. Он привстал.
– Продолжай идти, продолжай идти, – задыхался он.
– Ну-ка, пусть пойдет это ведро, – сказал Полукровка. – У нас, слава богу, есть немного воды. Нужно оттаять его.
Тут началась для этого человека ночь мучений, какие мало кому выпадали на долю. Мы посадили его на стул и погрузили одну из этих белых, как глина, ног в воду. Он вскрикнул от прикосновения к ней, и я видел, как лед стал скопляться по краям ведра. Я забыл свою ненависть к этому человеку и думал только об этих отмороженных ногах и руках, о том, как снова вернуть им жизнь. Наша борьба началась.
– Кровь начинает приливать обратно, – сказал Полукровка. – Я думаю, что эта вода кажется ему теперь кипятком. Нужно будет удержать его в ней. Уф, держите, ребята, изо всех сил.
Он предупредил нас вовремя. В ужасном приступе боли Локасто стремительно отбросил нас. Мы снова схватили его. Теперь мы боролись с ним. Он дрался, как черт. Он проклинал нас, молил оставить его в покое, бредил, кричал. Мы угрюмо продолжали свое дело и хотя нас было трое, едва могли удержать его.
– Можно подумать, что мы убиваем его, – сказал Полукровка, – держите его ноги в ведре. Жаль, что у нас нет никакой ванны. Теперь по его жилам течет кипящий свинец. Держите его, ребята, держите!
Это было трудно, но все же мы удерживали его, несмотря на то, что его тоскливые крики оглушали нас в эту ужасную ночь, а наши мускулы вздувались от напряжения. Час за часом мы держали его, погружая то ногу, то руку в ледяную воду и удерживая их там. Как долго он боролся, как силен он был! Но настала минута, когда он перестал сопротивляться. Он был как дитя в наших руках. Наконец все было сделано. Мы завернули оттаявшее тело в куски одеяла и положили его, стонущего, на постель, затем, измученные долгой борьбой, бросились на пол и заснули, как бревна.
На следующее утро он все еще был без сознания. Он жестоко страдал, и Джим или Полукровка должны были постоянно находиться при нем. Я, со своей стороны, отказывался подходить близко и следил с возрастающей ненавистью за его выздоровлением. Я был огорчен, огорчен. Я желал, чтобы он умер.
Наконец, он открыл глаза и слабо осведомился, где он находится. Когда Полукровка ответил ему, он с минуту лежал тихо.
– Я был близок к концу, – вздохнул он, потом продолжал с торжеством. – Кажется, пустыня на этот раз не накрыла меня. Я еще постранствую по ней.
Он начал быстро поправляться. Я сидел в нескольких футах от него и следил за тем, как он делается крепче с каждой минутой. Должно быть, лицо мое отражало горькую ненависть, ибо я часто замечал, что он наблюдает за мной сквозь полуопущенные веки. Казалось, он понимал мои чувства, и сатанинская усмешка кривила его губы. Я снова и снова думал о Берне. Страх и отвращение заставляли меня корчиться, и по временам во мне вспыхивала такая ярость, что я готов был убить его.
– Ну, кажется, все заживает, кроме этой руки, – сказал Полукровка. – Я думаю, что тут дело зашло слишком далеко. Началась гангрена. Послушайте, Локасто, похоже на то, что вы потеряете ее.
Локасто как раз удостоил меня особенно ироническим взглядом, но при этих словах насмешка угасла и в глазах его отразился ужас.
– Потеряю руку? Не смейте говорить мне этого, убейте меня сразу. Я не хочу быть калекой! Потерять руку! О, это ужасно, ужасно!
Он смотрел на обесцвеченное тело. Нам начинало уже делаться дурно от его зловония, да и сама по себе рука с ее гниющими тканями была невыносимо отвратительна.
– Да, – сказал Полукровка, – вот линия гангрены и ее границы. Скоро омертвение распространится на всю руку и тогда вы умрете от заражения крови. Локасто! Лучше дайте мне отнять руку. Я прежде проделывал такие штуки. Я ловкий человек, право. Ну, позвольте мне отнять ее.
– Боже! Вы хладнокровный убийца! Вы сговорились между собой убить меня, вы в заговоре против меня, и этот длиннорожий дурак, вон там, зачинщик всего. Будьте вы прокляты! Ну, что ж, начинайте и делайте, что хотите!
– Вы не слишком-то благодарны, – сказал Полукровка. – Прекрасно, оставайтесь лежать и гнить так.
При этих словах Локасто переменил песню. Он был испуган до ужаса. Он понимал, что рука его обречена и лежа глядел на нее, глядел, не отрываясь. Затем он вздохнул и изрыгнул нам в лицо свои богохульства.
– Ну же, – прорычал он. – Сделайте мне что-нибудь, эй, вы, дьяволы! Иначе я сам проделаю это.
Нельзя было медлить с операцией. Полукровка приготовил свой большой карманный складной нож. Он спилил лезвие, пока оно не сделалось положим на грубую пилу. Он надрезал кожу у кисти, как раз над линией гангрены и снял ее кверху на дюйм или около того. Тут Локасто обнаружил всю свою необыкновенную выдержку. Он набрал полный рот табаку и упорно жевал, в то время как его зоркие черные глаза следили за каждым движением ножа.
– Торопитесь, отхватите проклятую штуку поскорей, – рычал он.
Полукровка снял мясо до кости и начал пилить ее зазубренным ножом. Я был не в состоянии смотреть на это. Я слышал скрип, скрип зазубренного лезвия. Я буду помнить этот звук до самой смерти. Как невыразимо долго это тянулось! Никто не мог бы вынести такой пытки. Стон вырвался из уст Локасто. Он повалился навзничь на постель. Его челюсти больше не работали и тонкая струйка коричневой слюны стекала по подбородку. Он был в обмороке. Полукровка быстро кончил свою работу. Рука упала на пол. Он стянул опять лохмотья кожи и сшил их.
– Как вам понравится эта домашняя хирургия? – засмеялся он.
Он был чрезвычайно горд своим успехом. Взяв ампутированную руку на лопату, он подошел к выходу и отшвырнул ее далеко в темноту.
ГЛАВА XIII
– Почему бы вам не поехать обратно? – спросил я Банку Варенья. Я только что извлек его после одного из периодических погружений в сточную яму разврата. Он был бледен, истощен и полон раскаяния. Он невнимательно устремил на меня долгий взгляд тоскливых пустых глаз, взгляд только что воскрешенного.
– Я думаю, – сказал он, наконец, – что сижу здесь по той же причине, которая удерживает многих мужчин – из гордости. Я знаю, что Юкон должен мне одно из двух: прииски или могилу, – и ему придется заплатить.
– Мне кажется, судя по вашему образу жизни, что вы скорей получите второе.
– Да, ну что ж, – это будет прекрасно.
– Послушайте, – настаивал я, – не будьте тряпкой. Вы мужчина. Великолепный мужчина. И могли бы добиться всего, сделаться кем угодно. Ради бога, перестаньте скользить в пропасть и займитесь делом.
Его худое красивое лицо внезапно горько ожесточилось.
– Не знаю, иногда мне кажется, что я ни на что не способен. Иногда я задумываюсь над тем, стоит ли все это труда. Иногда я почти склоняюсь к тому, чтобы кончить все разом.
– О, не говорите глупостей.
– Это не глупости. Это правда. Я редко говорю о себе. Не важно, кто я, и чем я был. Я прошел через многое. Испытал гораздо больше других людей. Годами я был чем-то вроде человеческого отщепенца, переносимого семью океанами из гавани в гавань. Я барахтался в их болоте, питался их мерзостью, валялся в их засасывающей варварской тине. Время от времени я опускался до дна, но как бы то ни было, никогда не доходил до дна. Что-то всегда спасало меня в конце.
– Ваш ангел хранитель.
– Может быть. Каким-то образом выходило так, что я никогда не был раздавлен окончательно. Я немного борец, и каждый день был для меня борьбой. О, вы не знаете, не можете представить себе, как я страдаю. Я часто молюсь и моя молитва всегда такая: О, дорогой Боже, не давай мне думать. Бичуй меня своим гневом, взвали на меня бремя, но не давай мне думать. Говорят, что там есть ад после жизни. Ложь: он тут, по эту сторону.
Я был поражен его горячностью. Лицо его исказилось страданием, глаза наполнились тоской угрызения.
– Я верю в вас и не сомневаюсь, что вы выкарабкаетесь. Позвольте мне одолжить вам немного денег.
– Благодарю вас тысячу раз, но не могу принять их. Тут опять моя гордость. Быть может, я глубоко заблуждаюсь. Быть может, я погибшая душа и мой удел быть просто шалопаем. Нет, нет, благодарю. Через денек-другой я буду снова способен к борьбе. Я не стал бы утомлять вас разговором, но я ослабел и мои нервы распустились.
– Сколько у вас денег? – спросил я.
Он вытащил из кармана жалкую серебряную монету.
– Достаточно, чтобы просуществовать, пока подвернется работа.
– Что это за билеты у вас в руке?
Он пренебрежительно засмеялся.
– А! Ставка на подвижку льда. Забавная штука! Я не помню, как я купил ее. Должно быть был пьян.
– Да, у вас целая куча их, и на всех трех один и тот же срок: семь минут, семь секунд второго, девятого числа. Это сегодня. Теперь двенадцать. Льду придется поторопиться, если вы намерены выиграть. Представьте, если бы вам посчастливилось! Вы заработали бы больше трех тысяч долларов.
– Да, представьте себе, – повторил он насмешливо, – один шанс против пяти тысяч; столько же шансов, сколько бобов в стручке.
– Ну, лед может двинуться каждую минуту. Он основательно подтаял.
Со странным очарованием смотрели мы вниз вдоль могучей реки. Вокруг нас было сияние весеннего солнца, над нами возрождение синего неба. Клочья снега все еще поблескивали на холмах и черная земля, как бы стыдясь своей наготы, выгоняла поскорей зелень. На откосах, осеняющих Клондайк, девушки собирали дикий крокус. Повсюду была теплота, яркость, пробуждающая жизнь.
Несомненно, лед на реке не мог держаться еще долго. Он был весь в заплатах, исчерчен трещинами, вздут гребнями, испещрен грязными лужами, разъеден до дна. Решительно, он прогнил, прогнил. Однако он все еще упорно держался. Клондайк дробил его могучими глыбами, черными и тяжелыми как дома. Они быстро спускались по течению, с треском, скрежетом, ревом, и ударялись в броню Юкона. И на берегу, следя так же, как мы, толпились тысячи других. На всех устах был вопрос:
– Лед – когда же он тронется?
Ибо для этих отшельников Севера вид освобожденной воды показался бы раем, после восьми месяцев изоляции. Он означал бы лодки, свободу, дружеские лица и еще шаг по направлению к «той стране» их грез.
Приблизительно в центре этой огромной массы льда, опоясывавшей город, стоял столб, и к этому одинокому столбу постоянно обращались тысячи взоров. Он соединялся с городом электрическим проводом, благодаря которому при перемещении столба на известное расстояние, городские часы отмечали точное время. Итак, многие не спускали глаз с этого одинокого столба, думая о заключенных ими пари и стараясь угадать, не попадут ли они в число счастливых. Эти ставки на лед – своеобразный обычай Даусона. Обыкновенно заключается множество таких пари, крупных и мелких, причем, как женщины, так и мужчины, бьются об заклад почти с детским увлечением и волнением.
Я сидел на скамье на верхней дороге, лицом к городу, и следил за Банкой Варенья, спускавшимся вниз по склонам к своей хижине. Бедный малый! Его лицо было измождено и бледно, а длинная четкая фигура казалась худой и усталой. Мне было жаль его. Что станется с ним? Он был великолепным неудачником. Если бы только ему еще раз повезло. Я почему-то верил в него и горячо надеялся, что ему удастся снова вступить на славный чистый путь.
Как прозрачен был воздух! Казалось, будто смотришь сквозь хрустальное оптическое стекло, так четко вырисовывался каждый лист. Звуки долетали до меня с удивительной ясностью. Наступало лето и с ним вера в новую благодать. Там, внизу, виднелся дом и на его веранде качалась в гамаке белая фигурка Берны. Как дорога была она мне. С какой тревогой я лелеял ее. Но иногда, именно сила моей любви заставляла меня тревожиться, и в экстазе момента я задерживал дыхание, спрашивал себя, как долго может это длиться. И всегда при этом вставало мрачной тенью воспоминание о Локасто. Он отправился «по ту сторону» с сильно надорванным здоровьем, отправился, хрипло проклиная меня и дав обет вернуться. Вернется ли он?
Кто из знающих Север усомнится в его чарах? Где бы вы ни были, он будет неотразимо манить вас. На томном Юге вы услышите его зов и начнете тосковать по хрустальному звону его серебряных дней, подавляющему великолепию его усеянных звездами ночей. В сердце города он будет преследовать вас, пока не разбудит голода по своим огромным чистым пространствам, своим бурным рекам, своим пурпурным тундрам. Его голос проникнет к вам в жилище богача и вы станете томиться по своему одинокому костру на стоянке, по солнечному закату, пышно погружающемуся в золотую смерть, по ночи, когда безмолвие окутывает вас и небеса извергают белое пламя. Да, вы будете беспрестанно слышать его, пока безумие не овладеет вами, пока вы, не покинете этих ползающих по мощеным тротуарам людей, чтобы снова отправиться на поиски сапфиров его сверкающих озер, светлой печали его утесов под мириадами звезд. Тогда, как дитя возвращается домой, так вернетесь домой и вы.
И я знал, что настанет день, когда Локасто также возвратится в страну, где он царил некогда, как завоеватель.
Глядя вниз на город, я поразился его необычайному росту. Какая перемена по сравнению с путаницей палаток и хижин, унизанной лодками рекой, снующими толпами аргонавтов. Где были черные болота, грязь, беспокойство, безумная горячка 98-го года? Я искал их и находил вместо этого красивые дома, разукрашенные сады, благоустроенные улицы.
Но как ни была велика внешняя перемена города, дух его изменился еще больше. Дни владычества кафешантана миновали. Порок действовал исподтишка. Теперь уже нельзя было, не привлекая внимания, беседовать на улице с дамами легкого поведения.
Публичные дома были изгнаны за Клондайк, где в поселке, к которому вел шаткий цепной мост, их красные огни блестели как семафор греха. Кафешантаны существовали и поныне, но живописная непринужденность прежних дней, дней моклоков, исчезла навеки. Напрасно стали бы вы искать теперь жестоких сцен, где разыгрываются необузданные страсти и человеческая природа проявляется в полной наготе. Героизм, жестокость, блестящие достижения, разнузданная вольность… Север, казалось, выбивал наружу все лучшее и худшее в человеке. Он пробуждал бьющую через край энергию, безумную жажду деятельности – все равно хорошей или дурной.
В городе жизнь начинала принимать более скромную окраску. Стосковавшись по морали ночных туфель, люди выписывали своих жен и детей. Старые идеалы семьи, любви и общественной нравственности торжествовали вновь. С появлением добродетельной женщины кафешантанная девица была обречена. Город постепенно организовывался. Общество разделилось на кружки. Наиболее претенциозные носили название Пинг-Понг, тогда как большинстве облюбовало себе прозвище Грубых Затылков. Злоупотребления в почтовых отделениях были устранены, мошенники уволены из правительственных учреждений. Золотой Лагерь быстро модернизировался.
Когда я размышлял об этом, весь трагизм положения открылся мне. Где теперь эти клондайкские короли, задававшие бани из шампанского? Эти тузы золотого лагеря? Многие ли из тех, кто стоял у рампы в 98-м году, расскажут теперь об этом. Их истории наполнили бы тома. И когда я сидел на тихом склоне, прислушиваясь к сонному жужжанию пчел, внутренний смысл всего этого открылся мне. Великая девственная страна еще раз просеивала и испытывала своих избранников. Ее месть настигала всюду, и пути ее были многообразны. Она обрушивалась на них так же, как обрушивалась на их братьев на тропе. Под видом удачи она подготавливала их конец. Со своих суровых безмолвных снегов она толкала их к собственной гибели. Это снова была страна Сильного. Прежде всего она требовала силы, физической и нравственной силы. Я вспомнил слова старого Джима: «Где один выигрывает девяносто девять погибают». Великая суровая страна отбрасывала, как сорную траву, недостойных, вознаграждая тех, кто мог понять ее.
Полный подобных мыслей, я поднял глаза и посмотрел вдоль реки по направлению к Музхайдским утесам. Алло! Там, как раз ниже города, виднелась большая полынья воды, и, пока я смотрел, она все расширялась и расширялась. Люди кричали, выбегали из домов, спешили к берегу. Я почувствовал дрожь волнения. Вода простиралась уже от одного берега до другого, распространяясь все дальше. Она продвигалась вперед к одиночному столбу. Теперь она была уже почти там. Вдруг столб начал двигаться – обширное поле льда скользило вперед. Медленно, спокойно оно ползло все дальше и дальше. Вдруг сразу загудели все пароходные гудки, зазвенели колокола и из черной массы людей, толпившихся на берегу, раздалось восторженное ликование.