Текст книги "Банщик"
Автор книги: Рихард Вайнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Из сборника «Ужасы войны» (1916)
ДВОЙНИКИ
© Перевод И. Безрукова
Когда на второй день после объявления мобилизации я прямиком с вокзала отправился в офицерское казино в Б., общее молчание при моем появлении прервал воркующий смешок молоденького прапорщика. И тут же раздался общий искренний гомерический хохот. Мне стало не по себе. Ибо эти люди наверняка смеялись именно надо мной, над моим приходом. А что я – разве я не шел на войну? Да, конечно, в форме, надетой после долгого перерыва, я чувствовал себя неловко. Геройски, как видите, я не выгляжу даже сейчас, так что вы можете понять, что веселье офицеров повергло меня в мучительную растерянность. Но тут ко мне подошел пожилой ротмистр и добродушно произнес:
– Не думай, что мы потешаемся над тобой. Вовсе нет. Но погляди только на нашего милейшего барона Шанкори! Ну, что скажешь?
Обер-лейтенант барон Шанкори, который хихикал вместе с остальными, переводя сконфуженный взгляд с одного лица на другое, услышав свое имя, перестал уморительно надувать тонкие губки и вытаращил глаза, что вызвало новый еще более громкий взрыв смеха.
– Откуда только взялось это удивительное сходство?! – воскликнул кто-то. – Ведь Спайдан – юноша довольно привлекательный!
Тут я снова взглянул на Шанкори и мгновенно ощутил антипатию; мне даже грустно от этого стало. Ибо я всегда печалюсь, когда вдруг возненавижу кого-нибудь ни с того ни с сего. Он шел прямо ко мне, и трех его шагов хватило, чтобы мне опротивела его раскачивающаяся походка, тоненькие, как палочки, ножки, которые несли длинное туловище, неожиданно узкое в талии, но зато с плечами широкими просто-таки по-американски. На длинной шее сидела неприятно маленькая круглая головка, которой он препотешно крутил на ходу, словно бы давясь чем-то, в то время как его почти круглые глаза смотрели вниз и вперед, будто выискивали, где бы склюнуть зернышко. Низкий лоб окаймляли ровно подстриженные волосы. Уши большие, плотно прилегающие к голове, а губы слишком тонкие, влажные, и он поочередно посасывал то верхнюю, то нижнюю. Мой приговор был вынесен прежде, чем он произнес первую фразу: похотлив по натуре… успех у женщин? нет… и его вожделение огрубело.
Подойдя ко мне, он протянул руку и сказал:
– Итак, нас двое?
Меня поразил его глубокий, какой-то промасленный голос, совсем не подходивший к его облику. Если бы я раньше не решил быть враждебным с ним, возможно, этот голос повлиял бы на мой приговор, настолько щекочуще-проникновенно он звучал, но теперь я предпочел внести этот бархатистый голос в список его отталкивающих качеств. Я был вынужден посмотреть ему в глаза. Они соответствовали голосу. Черные, глубокие, и на самом дне быстро промелькнули две искорки.
Я ответил как можно более равнодушно:
– Да, говорят, что так, – и отвернулся.
– Неужели вас это настолько раздражает? – промолвил он.
– Меня? – ответил я отрицающим вопросом.
– Невероятное сходство! Колоссально! – смеялся какой-то кадет. Я криво улыбнулся, и он повторил, кивая, – это колоссально, клянусь!
За обедом нам, Шанкори и мне, пришлось сесть рядом. Когда подали черный кофе, всем наконец надоело разглядывать нас, как если бы мы были экспонатами паноптикума, и Шанкори, заметив, что на нас уже не обращают внимания, попытался завязать со мной более осмысленный разговор.
Враждебно я держался недолго. Вернее сказать, я попытался выправить свое первоначальное мнение. Почему, спросил я себя, почему? Почему я должен чувствовать отвращение к его некрасивости, которая так напоминает мою красоту?! Возможно, обретение двойника всегда действует тягостно. Не знаю, у меня нет опыта. Но я понял, что был невежлив, выказывая неприязнь к нему, и попробовал исправить положение. За обедом я мучился, непрерывно упрекая себя в душе за свое поведение и свои мысли. Я надрывно внушал себе, что он лучше меня, и в конце концов проникся к нему какой-то горькой любовью, что доставило мне некоторое удовлетворение… Когда же во время кофе он начал говорить, я проявил участие и попытался выслушать его до конца и составить о нем непредвзятое мнение, как если бы он был первым встречным. Но он говорил так, как не должен был говорить. Мягко намекал, что между нами существует тесная связь; выдвигал допущения такого толка, что нельзя было усомниться в их сути: он надеялся на совершенно особый и совершенно определенный отклик с моей стороны. Все его старания сводились к тому, чтобы внушить мне, что наша встреча имеет необычайное значение, и последствия ее он живописал четко и впечатляюще. То есть непосредственно о нашем случае он не говорил, но сразу повел беседу о двойниках, причем вел он ее с пугающей осведомленностью. Он приводил многочисленные примеры и даже самые невинные из них – как, скажем, «Комедию ошибок» – трактовал в откровенно демоническом духе. Его планы были ясны и безмерно огорчали меня. Ибо я отправлялся на фронт и всем своим существом был настроен именно на фронт. Размышлять я мог лишь о войне и о своем месте на ней. И тут появляется человек, у которого нет иного занятия, кроме как беседовать со мной о вопросах жизни и смерти и притворяться, что самое важное событие в мире – это случайная встреча двух похожих друг на друга офицериков. Он пытается вырвать меня из моего круга и вовлечь в другой, в свой, где все кишит колдуньями, – и вдобавок внушает мне, стремящемуся к жизни чистой и человечной (насколько это будет в моих силах), нарочито раздуваемую ересь. И до сего дня я спрашиваю себя: «Как подобное могло произойти? Как могло случиться, что он казался столь осведомленным в том, о чем я не знал ничего? Кем был этот человек?»
– Вы прекрасно разбираетесь в этих вещах, – заметил я, – похоже, вы уже соприкасались с ними.
– Не то чтобы соприкасался, – отвечал он, – ибо двойника я прежде не находил. Но я был убежден в его существовании. А если так, то почему бы заранее не подготовиться?
– Вот как, значит, вы были убеждены в существовании своего двойника?
– В единственном экземпляре я несовершенен. Я твердо знал, что вы существуете, но вероятность, что я с вами встречусь, была меньше той, что мы не увидимся. Я очень сожалел об этом. И теперь полон радостного удивления от встречи, на которую уже не рассчитывал. Вас же факт моего существования изумляет… да-да, изумляет и даже раздражает. Вы обращаетесь ко мне на «вы», хотя «ты» более подходило бы к случаю. Будем на «ты».
Мне претила даже мысль об этом.
– У меня не получится. Но не сердитесь. Все так необычно.
– Ладно, – бросил он и побарабанил пальцами по столу, – ладно. Однако же вы оттого не желаете по-дружески тыкать мне, что я вам не нравлюсь. Что ж, вы по крайней мере искренни. А я уже чувствую возникшую между нами некую связь.
– Оставьте, – произнес я тоном, который самому мне казался добродушным, – нравится, не нравится. О чем можно говорить, если наше знакомство только состоялось? И вообще – если даже допустить, что вы мне действительно не нравитесь, то разве в этом случае между нами тоже не установилась своеобразная связь?
– Да, конечно, – хмуро ответил он, и прозвучало это уже с некоторой обидой. – Но вам следовало бы принять во внимание, что мы похожи как близнецы. Задумайтесь об этом. Короче, вот что: к чему вилять, к чему притворяться, что вы испытываете не те же чувства, что я? Вы отлично знаете, что у нас есть взаимные обязательства и вам было бы неплохо их выполнять.
Я уже говорил, что изо всех сил пытался не перечить ему и перевести наши отношения на нейтральную почву светскости. Времена были скверные – соответствующие обстановке. Более того! Благодаря этому роковому сходству я признавал за ним – если уж для него это было так важно – право на некоторую сердечность отношений. Поверьте, я готов был терпеть. Вот почему я усилием воли расправился с предрассудками и тогда еще безосновательной ненавистью к нему, но теперь, когда он показал свое истинное лицо узурпатора моего «я»… нет! – мнимого распорядителя моей судьбы, теперь я мог окружить его ледяной ненавистью, ненавистью человека, который уверен, что победа за ним. Я никак не выказал своих чувств; ненавидя его, я купался в своей привычной жизнерадостности и наслаждался его обидой, точно сторонний наблюдатель.
– Возможно, милейший обер-лейтенант, мы и похожи, но неужели прямо-таки как близнецы? Хорошо еще, что вы не сказали – как две капли воды, потому что между двумя близнецами всегда сыщется какая-нибудь разница. Внешняя, например, ведь так? А уж о различии наших натур я и не говорю.
– Да неужели вы, – заявляет он в ответ, – думаете, что в своем единственном экземпляре вы полноценны? Вас одного мало, ясно вам?
– То есть? Что вы имеете в виду?
– Что я имею в виду, лейтенант? Да то, что я поступлю с вами en galant homme[11]11
Учтиво (фр.).
[Закрыть]. Я дам вам время на размышление, чтобы вы передумали и пришли ко мне сами, иначе своим упрямством вы доведете дело до кризиса, предотвратить который можно будет только жесткими мерами. И знайте, что я искал вас, сам того не желая. Вы нужны мне, так что не пытайтесь ускользнуть.
– Однако вы не самый приятный собеседник.
– Остальные наверняка утвердят вас в этом мнении.
– Мой образ мыслей, слава Богу, не столь причудлив, как ваш.
– Именно поэтому, – зло и резко закончил он разговор и поднялся.
– Именно поэтому? – спросил я, ошарашенный его тоном.
– Именно поэтому вы бунтуете совершенно напрасно.
В полку мне дали о Шанкори исчерпывающие сведения. Получил я их от лейтенанта запаса Федека, земляка Шанкори. Мой двойник происходил из старинного венгерского дворянского рода. Семья была не слишком богата, но и не бедна. Когда представителям семейства Шанкори становилось мало их родового имущества, они, пользуясь обширными связями среди венгерской знати, обирали своих менее именитых соседей или уездных начальников. Никаких официальных постов они занимать не стремились. Подставлять шею под ярмо им не хотелось. Шанкори любили разъезжать по окрестностям, любили себя показать и людей посмотреть. Короче говоря: веселые гуляки и умеренные моты. Отец Шанкори был первым, кто отправился повидать мир. Едва ему исполнилось восемнадцать, он поехал в Париж и провел какое-то время там, а потом в Лондоне… и еще, кажется, два сезона на французской и итальянской Ривьере. Вернулся он в двадцать один год, явно пропитанный западноевропейским духом. У него появилась некая смутная тяга к искусству, и выражалась она в том, что привычную для всех Шанкори роль сибарита он играл с утонченностью, так сказать, человека культурного. Ходили слухи, что на Западе он вращался в кругах экстравагантной венгерской богемы, что в Париже пристрастился к курению опиума; шушукались даже о том, что он «изощрен в садизме и прочих подобных штучках». Но старый Шанкори придавал мало значения молве. Он разъезжал по краю, подобно своим предкам, и тратил деньги; единственная разница была в том, что он не пользовался больше дедовской бричкой, а обзавелся приличным ландо. Он купил себе дом в городе, что-то вроде садового павильона. Рассказывали об этом доме разное. Возможно, потому, что окна его всегда были закрыты ставнями, даже когда туда наведывался ненадолго сам хозяин. Его гости прибывали вместе с ним, ночью, в городе никогда не показывались, а уезжали тоже под покровом темноты. Если судить по слухам, то люди эти были и такие, и сякие, но точно никто ничего не знал. Старик Шанкори отличался неплохими режиссерскими способностями. Время от времени он устраивал себе променады по городской площади. Надевал бриджи в крупную клетку, коричневую куртку для верховой езды и прогуливался исключительно в одиночестве, похлопывая себя рукояткой хлыстика по голенищу; взгляд его был устремлен вперед, он посвистывал и «не поддерживал знакомства ни с мещанами, ни с господами». Если он встречал кого-нибудь, с кем по той или иной причине не мог не поздороваться, то приветствовал его или же благодарил за поклон подчеркнуто сухо. Женат он был на какой-то близкой родственнице жупана Карои, не особенно богатой. Она получила воспитание в швейцарско-французском пансионе и была слабого здоровья. Считалось, что поженились они по любви, – во всяком случае, так говорили тем, кто не стоял достаточно высоко, чтобы знать правду. На самом деле, как уверял Федек, они познакомились на какой-то непристойной вечеринке в парижском Латинском квартале. Юная барышня, видите ли, провела несколько месяцев в Париже под предлогом занятий рисованием. Но склонностей к рисованию она вовсе не имела. Все дело было в слишком уж страстных дружеских чувствах, которые она, как стало известно, питала к иным пансионеркам. В Париже, утверждал Федек, она не провела дома ни единой ночи. Потом они с Шанкори поженились, и их брак был образцовым. И то сказать: трудно было представить себе супружеский союз, в котором муж и жена так мало мешали бы друг другу. Каждый был занят только собой. Шанкори ездил без жены по окрестностям имения, а она без мужа – по всей империи и по Западной Европе. Пять лет у них не было детей. Потом, после отлучки, которая, как высчитали осведомленные люди, длилась ровно год, она привезла крохотное двухмесячное дитя. Это и был нынешний обер-лейтенант Шанкори. Он не унаследовал от родителей ни внешности, ни нрава. Поползли слухи, что это вообще не ребенок Шанкори. Однако родители, до которых слухи эти дошли, остались к ним равнодушны. Они ничего не опровергали. Со стороны казалось, что разлада между супругами из-за ребенка не произошло. Его воспитывали и обходились с ним так, что упрекнуть чету Шанкори было не в чем. Это было механистическое воспитание без любви и заботливости, однако же и без дурного обращения и скупости; впрочем, мальчик и не подавал поводов для того, чтобы родители могли им как-то особо гордиться. И отцу, и матери благодаря поколениям предков были с рождения присущи аристократические манеры, которые отличали близких к земле Шанкори от крестьян. Супруги были безразличны к судьбе и с ледяным спокойствием сносили ее удары. Их деловитость проявляла себя лишь тогда, когда горизонт был чист; как только Шанкори чуяли бурю, они замирали и стоически ожидали неизбежного. Ссоры с кем бы то ни было претили им, и они, руководствуясь неким кодексом поведения, старались не сердиться по пустякам, не хмуриться, зря не упорствовать. Того, что миновало, как будто и вовсе не было. Все плохое стекало с них, точно с гуся вода, оставляя разве что несколько капель. Они жили размеренной бездельной жизнью, не допуская, чтобы в их душах появились ростки мстительности и строптивости. Короче говоря, они умели отлично владеть собой. Не выказывали явно ни своей радости, ни своего огорчения. Даже что-то неожиданное не могло вывести их из состояния равновесия; даже нечто непривычное они встречали так, как будто были готовы к нему. Ни особого радушия, ни явной спеси. Они не стремились ни к чему такому, что было им не под силу, но зато вдохновенно занимались делами, в которых знали толк, и энергию свою, при этом высвобождавшуюся, сознательно использовали в качестве фундамента для последующих небольших достижений. Дворянами в истинном смысле слова они не были, но темперамент все же отличал их от мещан и зажиточных крестьян: они сумели выпестовать в себе некую душевную сдержанность, которая помогала им выглядеть дворянами. Юный же Шанкори (звали его Людвиком) сызмальства был чистой воды плебеем. Он во все подробнейшим образом вникал, во всем хотел добиться полной ясности. Добросовестность, с какой относился он к учебе, уже сама по себе была непривычна для юношей его круга и происхождения. У него отсутствовали тот налет всезнайства и та душевная гибкость, которыми отличаются люди, рассматривающие образование лишь как тренировку для ума. Он надолго наваливался на отдельные предметы, но поскольку большого дарования у него не было, то и глубоких и прочных познаний ему ни в чем достичь не удалось. Он был тугодум, что со стороны иногда могло сойти за основательность. Когда же ему требовалось перейти от одной мысли к другой или же от чувства к чувству (иначе говоря, при любой перемене), то обнажалось главное качество его души: тупая огрубленность порывов. Он обжирался мечтами, обжирался собственными настроениями; точно так же он обжирался любыми сильными чувствами. Дружба или вражда, любовь или ненависть, радость или уныние, успех или неудача – все у него принимало чудовищные размеры; количество интересовало его прежде всего, так что в конце концов становилось безразлично, любит он или ненавидит. Стремление добиться ясности в отношениях с окружающими было каким-то болезненным; он точно в горячке требовал, чтобы все прояснилось как можно скорее, немедленно, тотчас. Он бывал нетерпелив до невозможности, и его настойчивая поспешность и упорство, с какими он пытался добиться ясности, губили его дружбу и его любовь. Он был в некотором смысле фанатиком истины, то есть человеком в обществе совершенно невыносимым. Но нет – одиночество не является уделом таких людей, им на роду написано быть кому-нибудь в тягость. А поскольку здоровый человек легко от них избавляется, то им остается лишь сближаться с изгоями общества. И вот по этому откосу они постепенно спускаются в самый ад. Ибо те презираемые, гонимые, уродливые телом и душой сначала школьники, а потом студенты, с которыми ему приходилось общаться, чтобы не оставаться одному, те малокровные, болезненно пылкие девственницы, у которых он искал прибежища, когда мужал, – все они походили на него. Не от природы, но потому, что так распорядилась жизнь. Жизнь предложила им на выбор слишком мало причин воспламениться душой, вот они и были вынуждены навязываться, и требовать, и мучить многословными чувствительными излияниями тех, к кому им удавалось приблизиться. Душа Людвика с раннего детства напоминала куклу. У нее двигалось всего несколько суставов, а связки и мускулы одеревенели. Да, у нее двигались лишь суставы, значит, ее движения были скупыми, четкими и очень заметными.
Федек сообщил мне, что на родине о молодом Шанкори рассказывают множество разных странных историй. Самым близким его школьным приятелем был, говорят, сын одного бондаря, мальчик золотушный и уродливый. Так Шанкори прибегал к самым различным способам, чтобы испытать его дружбу, и невесть каким образом принуждал беднягу к многочисленным жертвам, которые последний должен был приносить во имя преданности Шанкори. У мальчика хватало забот и с собственными уроками, ибо учился он посредственно, однако же по ночам ему приходилось еще и делать домашние задания за Шанкори. Говорили, что Людвик захотел, чтобы парень уступил ему свою подружку, какую-то страдавшую водянкой горемыку, и тот подчинился; а еще заставил приятеля окунуться в речную прорубь. Мало того – уверяли, будто Шанкори потребовал доказать дружбу смертью: подросток должен был броситься под поезд. Но все-таки Людвик дал себя уговорить и удовлетворился тем, что бедняга лег плашмя между рельсами. После этого испытания у сына бондаря поседели волосы. Федек пояснил, что Людвик обладает какой-то притягательной силой, влекущей к нему многих калечных и обиженных судьбой (хотя сам он и некрасив, но при этом нормального телосложения и здоровья), которые готовы пойти на невиданные жертвы ради его дружбы или любви. Когда он учился в Пеште, то якобы заставил свою возлюбленную, девушку из хорошей семьи, мучившуюся от эпилепсии, отдать за него жизнь: она должна была утопиться в Дунае. Она и в самом деле прыгнула с моста. Лишь его уверенность в том, что девушка совершит самоубийство в назначенный час и в назначенном месте, спасла ей жизнь: он дежурил в лодке возле им же указанной мостовой опоры. Другой девице, отталкивающего вида проститутке из низкопробного борделя, он привел человека, зараженного дурной болезнью, и вынудил во имя любви принять его. Некоторым извинением ему может служить лишь то, что болезнь эта поддавалась лечению и что он вылечил проститутку на собственные деньги, а потом позаботился о ее судьбе. Впрочем, истинные ли то были истории, ни один из офицеров полка не знал. Открыто же с Шанкори никто ссориться не решался. Да и подходящего повода не подворачивалось. Держался он корректно. Никого не сторонился, никому не навязывался. До объявления мобилизации он провел в гарнизоне целый месяц – был призван на учения. Его сосед по комнате рассказал, какие книги привез с собой обер-лейтенант: Сведенборга, протестантских моралистов, комментарии к Талмуду; еще он читал Казанову и дешевые, с убогим сюжетом детективы; перед сном же листал кое-какие рассказы Ганса Хайнца Эверса или «Доктора Джекиля и мистера Хайда» Стивенсона. За все это время он не перекинулся с соседом по комнате и парой слов, так что лейтенант жаловался, что тяготится обществом Шанкори. Со своим денщиком он не пускался в те невинные откровения, которые часто позволяют себе прочие, и не обращался к нему с фамильярной грубоватостью. Шанкори отдавал солдату короткие распоряжения и не набрасывался на него с бранью даже тогда, когда бывал раздражен.
Наши офицеры его не жаловали, мало того – он их не интересовал. Рассказ Федека они, правда, выслушали внимательно, но поскольку никаких доказательств он привести не мог, то в их представлении истории эти отделились от личности Шанкори и, существуя отдельно от конкретного человека, заметно поблекли. Странности моего двойника тоже перестали их занимать. Они были такого рода, что тот, кто ими отличался, оказывался вне гарнизонной жизни, а офицерское сообщество интересуется только людьми, умеющими его сплачивать. До остальных, какие бы они ни были оригиналы, ему дела нет. К моменту моего появления в гарнизоне все обстояло следующим образом: да, Шанкори не любили, но вовсе не из-за романтических крайностей характера. Его просто не любили, и никто не обращал на него внимания. И только наше бросающееся в глаза сходство создало ему некоторую популярность.
Однако куда больше нашего внешнего сходства занимала всех разница наших натур. Ведь иногда бывает так, что в похожих телах обитают похожие же души. Но вы, знающие меня издавна и только что выслушавшие рассказ о Шанкори, наверняка поняли, что трудно было бы сыскать двух человек, которые настолько отличались бы наклонностями, темпераментами и характерами, как мы с Шанкори. Сегодня-то я уже, конечно, знаю, почему грыз меня червь сомнения, когда я слушал истории о двойниках… Впрочем, я преувеличиваю: непонятное беспокойство было, но как же легко я мог отмахнуться от него!
Шанкори неустанно ходил за мной по пятам. Это очень бросалось в глаза, ибо прежде он ни к кому не проявлял такого явного интереса и держался со всеми приветливо-равнодушно. Он упорно преследовал меня со своей обычной тяжеловесной настойчивостью, не обращая внимания на то, что это выглядело почти неприлично, оставаясь глухим и слепым и добиваясь цели, которая была высказана им при нашей первой встрече: я искал вас, вы мне нужны. Тоска, охватившая меня тогда в казино и на какое-то время преодоленная, явилась снова – как каждодневное неприятное чувство, наподобие отвращения, – но постепенно она развилась в нечто болезненное и саднящее. И все из-за его неотступного, бесцеремонного преследования. Эта тоска сокрушила мою природную веселость, и мои мысли, и без того занятые войной, утратили свою живость, привлекавшую ко мне друзей.
– Зачем все это? – сказал я ему однажды. – Поймите, в вашем обществе мне тяжело. Вы можете избавить и себя, и меня от неприятных минут.
– Я не верю, что вы на самом деле сторонитесь меня, – ответил он. – Если бы это было так, вы действовали бы иначе, более решительно. Готов поверить, что вам и впрямь нелегко в моем обществе. Ведь и мне в вашем тоже. Достаточно ли это веское доказательство того, что я не слеп и не поступаю чисто эгоистически? – Он улыбнулся, и его улыбка напоминала оскал.
– Вы?
– Да, я, лейтенант Спайдан! Через несколько дней, кто знает, может даже завтра, мы отправимся на фронт. Просто удивительно, что вас это так мало занимает.
– Ни о чем другом я даже думать не могу.
– Напротив, вы думаете о множестве других вещей, – сказал он уверенно, – в ином случае вы так не страдали бы из-за моих непрестанных попыток сблизиться. А я, верите ли, благодарен войне за единственное – за то единственное, что имеет для меня значение: пришел мой час расплаты.
– Но при чем же тут я? – поинтересовался я с улыбкой, хотя – сегодня я уже могу в этом признаться – мне тогда было совсем не до шуток.
– К чему изображать равнодушие? – ответил он. – Вам не хуже моего известно, что настал и ваш час тоже. Ибо вряд ли вам приходилось прежде встречаться со своей другой половиной. Вы смотрите на меня, и вам… скажем так, нехорошо.
– Вы несколько преувеличиваете, – запротестовал я, принуждая себя иронизировать, – не стоит придавать такое большое значение случайному внешнему сходству. До двойников нам с вами далеко. Неужели мы одинаково привлекательны? Одинаково приятны?
– Экий же вы хвастун, – перебил он меня с чувством превосходства. – Как будто вас не волнует именно то, что мы неодинаково привлекательны и неодинаково приятны.
И, подозрительно меня оглядев, он насупился и сглотнул слюну. А потом, судорожно передернув плечами, произнес:
– Вам тут наболтали обо мне невесть чего. Федек – осел. Неужели вы действительно поверили, что существуете в той жуткой ипостаси, о какой говорил Федек?
– Вы, собственно, о чем? – спросил я, хотя отлично знал, на что он намекает: на ту тоску, которая навалилась на меня после рассказа Федека. Но каким же образом Шанкори смог проникнуть в мои мысли?
– Гм-м, – протянул он злорадно, – а на вас приятно посмотреть, нет, этого мало: меня даже охватывает нечто вроде радостного удовлетворения. Итак, наше сходство заставляет вас трепетать от ужаса при взгляде на меня, мой прекрасный Дориан Грей.
– Но позвольте, однако, вас успокоить, – добавил он со вздохом и поудобнее уселся на стуле, готовясь к долгой беседе. Кроме нас двоих, в казино после обеда никого не было.
– Байки эти мне известны. В них нет ни слова, ни словечка правды! В единственном я не совсем уверен – в своем происхождении. Но чувствую я себя дворянином и прошу вас запомнить это крепко-накрепко. Что же до моих садистских наклонностей и прочего – жаль даже время тратить на объяснения. Чудак – да, но демон? Глупцы всегда подозревают в чудаках демонов. Я не принуждал сына бондаря совершать безумства. Он поступал так, как ему хотелось. Я не провоцировал на самоубийство эту несчастную девушку. Она прыгнула с моста, потому что заметила меня, волею случая плывшего в лодке по Дунаю. Незадолго перед тем мы с ней поссорились и расстались. Она бросилась в воду назло мне, однако я спас ее. А сплетня о проститутке – ну нельзя же верить подобной чепухе.
– Меня все это совершенно не интересует, – торопливо перебил я его.
– Вас это более чем интересует, – сказал он твердо, – и этот интерес доведет вас до сумасшествия, если вы вовремя не образумитесь. Я желаю вам добра, так что садитесь.
Глаза у него горели, и я со стыдом признаюсь, что он меня точно околдовал.
– Надеюсь, вы не думаете, что я собираюсь оправдываться? Мне только любопытно было бы знать, как Федек и прочие сумели догадаться, чего именно мог бы я пожелать самому себе. А я и вправду мог бы пожелать себе, чтобы бондарев сыночек занимался всяческими сумасбродствами, чтобы юная девица попыталась из-за меня покончить с собой, чтобы… короче говоря, много еще всяческих прелестей. Что ж, – прибавил он со вздохом, – грубый инстинкт толпы способен подметить даже некоторые мелочи, что уж говорить о таких серьезных вещах, какие приписывает мне Федек. Я мог бы пожелать себе и иного: чтобы каждый, с кем столкнет меня жизнь, обзавелся шишкой на лбу в память обо мне; чтобы я всегда выбирал самые извилистые и причудливые пути, ведущие к выбранной мною цели, дабы легче было заблудиться или переломать руки-ноги; чтобы я мог подозревать и не доверять; чтобы я невзлюбил кого-нибудь, а потом взирал на него сверху вниз с негодующей жалостью; чтобы я усложнял все самое простое; чтобы все мои начинания кончались крахом, а я возжелал бы для себя печалей и разочарований и наслаждался ими с нежнейшей мучительной любовью. Как видите, Спайдан, это вам не идиотские акробатические трюки убогенького или истерические припадки дурно воспитанной барышни, тут совершенно иное. Их-то они заметили. Но они не заметили прочих тайных трагедий, а главное, чего не заметили добрые мои земляки, так это всеобщей глубинной связи. Ведь если посмотреть на это пристальнее, то выйдет у нас в итоге загубленная жизнь. Ибо вы наверняка заметили, мой дорогой, что я все время говорил «я мог бы пожелать себе».
– К черту вашу синтаксическую эквилибристику! Зачем вы мне все это рассказываете?!
Я проговорил это резко, раздраженно. Я чувствовал, что нахожусь у него в руках…
– Как это понимать, Спайдан? – спросил один из слушателей.
– Терпение! – мрачно отозвался Спайдан и продолжал, – …Мой выкрик не вывел Шанкори из себя. Он ответил спокойно:
– Не притворяйтесь. Вы отлично знаете, чего я себе желал, к чему стремился в самых чистых помыслах. Я желал, чтобы никому из моих близких ничего не грозило, чтобы я находил с ними общий язык, чтобы готов был на жертву; я мечтал о ясных целях, которых можно достичь, если напрячь все свои способности, и я хотел добиваться своего с открытыми картами; что же до моей подозрительности и недоверчивости, то я со своей искореженной, но сильной верой и природной доброжелательностью даже опасался этих чувств; именно так: я подмечал в людях только их достоинства, все то, что возвышало их надо мной, все то, что делало их прекрасными, и во мне жило горячее стремление подчиняться; я мучительно жаждал простоты, но никто так не мечтал о славе, подлинной славе, как я. И сколь часто, Спайдан, сколь часто говорил я себе, терзаясь из-за очередной смешной неудачи: «Хотел бы я уметь благодарить жизнь и за причиняемую ею боль».
Он замолчал и провел рукой по лбу. И тут же попытался озорно улыбнуться – улыбка вышла ужасно противной, – а потом продолжал шутовски:
– Ловко я вам все объяснил, правда? Да уж, милый мой лейтенант, вы просто обязаны поверить в то, что я человек благородный! Я, как видите, натура выдающаяся. Вот только есть одна загвоздка: мне, словно по чьему-то приказу, удавалось в жизни как раз то, чего я мог бы себе пожелать, а прочее – пфф! – вылетало в трубу. И с внешностью то же самое: кокетлив, как барышня; осведомлен о том, что к лицу, а что нет. Я целеустремленно занимался своей внешностью – иначе нельзя, если хочешь прилично выглядеть. Я приложил много усилий, можете мне поверить. Ибо придерживаюсь мнения, что каждый человек обязан выглядеть прилично, так, чтобы на него, по возможности, приятно было посмотреть. Результат? – Зато вас украсил бы любой мешок. И так оно обстоит и со всем прочим, милый мой двойник, не правда ли?








