Текст книги "Банщик"
Автор книги: Рихард Вайнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
– У тебя странный вкус, Тонда. А впрочем, здесь не так уж и гадко, – она приблизилась вплотную ко мне. – Кажется, я уже говорила, что ты постарел.
– Что с того, Эля? Конечно же, я постарел.
– Не знаю, почему я вдруг так разозлилась, когда увидела тебя в коридоре?.. Когда – да нет, правда, я не кривлю душой: когда Франк намекнул мне, что мы с ним могли бы куда-нибудь уехать, когда я в этом приступе помешательства – а это было помешательство! – когда я вскричала «В Париже Тонда!», я не знала – как бы это сказать? – не знала, думаю ли я о тебе, потому что ты в Париже, или о Париже, потому что…
Почему я называю это животное морским коньком? Не знаешь? – спросила она внезапно и разразилась смехом, смехом – в общем-то, конечно, смехом, но со всех сторон усеченным: отрезком смеха.
– И вправду, что за странная идея, Эля?
– Отгадай!
– Гадаю, гадаю…
– Потому… потому – да ведь это и есть морской конек!
Она засмеялась и изогнулась в талии; словно при поклоне. Как это получилось, что я только сейчас заметил ее шляпку? Где она сумела найти подобное чудище с черными ягодами рябины и лентами? Они завязывались под подбородком. И как странно: шляпка не просто не бросалась в глаза; нет, не только это; она «шла» к нитяным митенкам, а нитяные митенки «шли» к ней; они поддерживали друг друга; сама по себе любая из этих вещей была кошмаром, но они взаимно «исправляли» этот кошмар. Это чудище, вообще-то, было ей к лицу. Эля составляла с ним единое целое. Видеть ее в такой шляпке – а честно говоря, трудно было представить себе ее в другой… Этот головной убор отводил ей некое место; трудно было сказать, какое именно, но бросалось в глаза, что это – ее место.
– Pass nicht auf, das will nichts heissen, – прошептала она растерянно. – Ты уже не помнишь, Тонда?
– Помню, но это не более чем воспоминание.
– Ну конечно! А ты не можешь для меня ничего сделать?
– О чем ты, Эля?
– Я о работе для меня. – И, не ожидая ответа, она продолжала: – Понимаю, зубная техника – это не твое. Но это неважно; у меня есть рекомендательные письма к кое-каким художникам, писателям…
– Касательно зубной техники?
– Да, конечно, но разве это важно? Разве это важно, если тут со мной Хуберт?!
– Франк.
Она поглядела на меня не просто непонимающе, но так, словно свалилась с луны.
– Франк? Да-да, разумеется, Франк. Я сама не знаю, что говорю.
Она забрала у меня поводок, но садиться уже не стала.
– Мы так толком и не поговорили… Ты бы хоть написала. Все так неожиданно. Ты на многое намекала, но именно что намекала. Вообще, это твое появление выглядело таким странным – мне кажется, я еще по-настоящему не проснулся. Наверное, я выгляжу смешным.
– On le serait à moins[48]48
Еще бы (фр.).
[Закрыть].
– A ты прекрасно говоришь по-французски!
– On le serait à moins, on le serait à moins, – повторила она, как автомат. И с акцентом… С акцентом… Сильным акцентом.
– Я вообще-то пришла просто сказать, что мы еще увидимся. Я представлю тебе… представлю… – с непонятной самоиронией протянула она, приседая в глубоком реверансе. – Мы живем на me d’Athènes[49]49
На Афинской улице (фр.).
[Закрыть] (она произнесла «ру» – с одной стороны, потому, что иначе не умела, а с другой – потому что хотела это подчеркнуть), гостиница «Европа».
* * *
– Да, но эти дамы вот уже два дня тут не появлялись. Вы, наверное, господин Икс?
– Я господин Икс, но постойте, вы говорите – эти дамы. Может быть, дама и господин?
– Дама и господин? Нет. Две дамы – две дамы, уверяю вас. И они мне сказали: мы едем в Мант, если придет господин Икс, пусть поднимется к нам в номер. Там для него письмо.
В письме значилось: «Тоничек, Франк с радостью бы с тобой познакомился, но этому помешали мои капризы. Эти капризы вызвал один странный случай: я встретила на площади Нации одну давнюю пражскую приятельницу, француженку, она вышла замуж за какого-то банкира – вышла замуж, ну, ты же понимаешь! – у них в Манте дом, и, мол, не приедем ли мы к ним на субботу-воскресенье?.. В понедельник мы наверняка вернемся. Не забывай о нас».
Это был номер с альковом. Полным-полно женских вещичек, но ни одной – мужской. Рядом с кроватью – открытый чемодан. Никакой не саквояж, просто дешевый деревянный чемодан, обтянутый грубой фибровой подделкой под свиную кожу. Открытый и почти пустой. На дне – небольшой несессер, смятая ситцевая пижама и не вставленная в рамку детская фотография, самый что ни на есть обыкновенный «воскресный» провинциальный снимок. Через спинку одного из стульев перекинут уже знакомый собачий поводок. Под раковиной с батистовой занавеской – ведро с грязной водой, в которой плавают окурки. Я откинул занавеску. Там была полка для обуви: пара войлочных тапочек, бальные туфли из золотой парчи с сильно стоптанными каблуками, пара обувных патентованных колодок. А среди всего этого виднелось что-то странное, сморщенное. Я взял это в руки и тут же отбросил. Потому что на ощупь оно было омерзительным. Я присмотрелся внимательнее: это был засушенный морской конек.
Мне захотелось отдернуть эту батистовую занавеску до конца, но этому помешала отделка стен. Unüberwindlicher Drang[50]50
Невыносимо отвратительно (нем.).
[Закрыть]. Стены были оклеены теми самыми бумажными обоями à ramagés[51]51
В цветочек (фр.).
[Закрыть], с какими мы сталкиваемся во всех третьеразрядных парижских гостиницах, которые пытаются «произвести впечатление». К стенам с помощью чертежных кнопок были прикреплены разные картинки: олеография, изображающая лазоревую женщину, лежащую перед пещерой и читающую книгу; олеография тициановской «Любви земной и любви небесной»; фотография «Инфанты» Веласкеса из Лувра; фотография «Ночного дозора» Рембрандта; несколько вырезок из модных журналов «по искусству», фотография, кажется, из «Die Dame», неведомого джаз-оркестра с белозубыми неграми и одним совершенно мученического вида белым, вырезка из французской газеты, касающаяся заполнения налоговой декларации, крохотная вырезка из колонки новостей о пожаре в каком-то сарае в Кобылисах, несколько шелковых «узоров» и «Снятие с креста», которое привело меня в состояние полной растерянности…
– Они не сказали, когда вернутся? – спросил я у портье.
– О, – произнес он. – Это не в первый раз. Когда-нибудь вернутся.
– То есть…
– То есть… что вам сказать… вы видели, как они разукрасили комнату?
– Так все это пришпилили они?
– Ну да, эти женщины!
В письме сообщалось: «…Я встретила на площади Нации…» Но как она очутилась на площади Нации?
Была суббота, вторая половина дня. Около пяти. В это время Париж переодевается. К воскресенью. Его не узнать. На него нападает горячка, не щадящая даже площадь Бастилии, которая принципиально не замечает воскресений. Есть бульвары, сходящие в это время с ума, точно подмастерья, живущие от воскресенья до воскресенья, однако же бульвары эти всякий раз прикидываются удивленными; есть тихие улочки, взволнованные, как гимназистка перед первым балом, – и что это такое с ними творится? Площадь Нации не знает, за что хвататься. Она вечно не знает, за что хвататься. Эта площадь походит на малосимпатичную особу, с которой случилось несчастье и которую мы жалеем не потому, что сочувствуем ей, но наоборот – именно потому, что не умеем ей сочувствовать. Сюда со всех сторон устремляются улицы, которым ни с одного конца не за что зацепиться; а посередине этой площади, которая скорее представляет собой огромную, даже в сравнении с другими дырами дырявую, дыру, находится сквер с фонтаном. В этот фонтан дыра беспрерывно кидается, чтобы положить всему конец, однако же шесть бронзовых крокодилов, которым она не по вкусу, которые хотели бы поживиться чем-нибудь другим, беспрерывно выплевывают ее обратно. Ничего, ничего не появляется со стороны бульвара Вольтера, на который выглядывает Республика, едущая, сама того не сознавая, на триумфальной колеснице и принимающая торжественный вид, чтобы всем казалось, что выглядывает она просто так, а не ожидая чего-нибудь. Напрасная надежда, которая стесняется своей тщетности и прикидывается, что не надеется, не ждет. Эта площадь точно создана для свиданий, на которые ходят понапрасну и с предчувствием, что там можно дождаться разве что позорного клейма, которое выжигают на лбу тех, кто обманулся в ком-то или в чем-то и кого роднит с его собратьями непередаваемая улыбка. Эта площадь больна, и по ней не прогуливаются – от нее спасаются бегством. Она кажется такой большой лишь потому, что дома упорно пятятся с нее, пятятся, словно зеваки, собравшиеся поглазеть на нечто малопривлекательное. Может быть, это статуя Торжествующей Республики? Или какое-нибудь безобразие, что учинил невидимый genius loci[52]52
Гений места (лат.).
[Закрыть]? Да, это безобразие, что учинил невидимый genius loci.
Как же попала Эля на площадь Нации? Как это возможно – встретить кого-нибудь на площади Нации? Я был там всего однажды, в качестве послушного туриста, который идет, находит и не ропщет. Я отправился пешком. От Лионского вокзала туда ведет бульвар Дидро. Все, что попадается навстречу, наверняка взялось именно с этой площади, его как будто высосало оттуда. Все же, что движется в направлении площади, движется против некоего течения, которое с тех, кто ему сопротивляется, все равно постепенно все смывает, так что остается лишь грубый скелет клацающей безнадежности. А та, дойдя, куда шла, останавливается, не зная, что делать дальше, и в конце концов ей тоже остается только рассыпаться прахом.
Я добрался туда около восьми. Было уже темно. Огни пытались утонуть хотя бы в чем-нибудь, но у них это никак не получалось. Не скажу, что я просто-таки вынужден был проделать то, что сейчас опишу, но бесспорно одно: едва я туда дошел, меня буквально сцапало мерзкое, глупое и как бы запачканное пятнами рвоты чувство, что мне полегчает, если я это проделаю. Меня, однако, сцапало не только оно, но и желание ему противостоять. Я знал, что второе чувство сильнее, по именно поэтому я решил действовать вопреки ему, то есть обходить площадь: сперва вдоль домов, потом – по внешнему периметру сквера и в конце концов – вокруг фонтана. Каждый из этих кругов был, можно сказать, бессильным проклятьем упрямого дурака. Затем я направился к единственному здешнему кафе. Нас было трое посетителей и утомленная вера в невесть какое чудо, вот почему кассирша превратилась в душе в паука-сенокосца, что тянет по всему залу свою легкую и липкую паутину. Эта паутина цеплялась к официанту, и еда, которую он разносил, потому казалась мерзкой. Я сел возле окна и отодвинул занавеску.
Как она очутилась на площади Нации, на этой доске объявлений размером с площадь? Несколько прохожих, несколько наемных экипажей, казалось мне, отыскивают самую короткую секущую, и чем дольше я наблюдал, тем больше все они начинали напоминать предметы, втянутые в некий круговорот, откуда невозможно выбраться.
На краю тротуара стоял на удивление бесполезный полицейский. Когда я подносил ко рту чашку с черным кофе (какое же это было бесстыже обманчивое пойло!), меня охватило чувство, что темнота удвоилась и очертания предметов поэтому стали менее четкими; будто бы я глядел сквозь закопченное стеклышко, а кто-то подсунул мне второе такое же. Полицейский изящным движением плеч сбросил свою пелерину, принялся делать простенькие гимнастические упражнения и очень напомнил мне неосвещенный семафор.
На тротуаре неподалеку от кафе, откуда ни возьмись, небольшое черное пятно. Это была собака. Собака, похожая на ту, которую приводила ко мне Эля. Она была одна. За ней тащился длинный поводок, но вовсе не тот, которым пользовалась тогда Эля: тот был круглый, а этот – плоский. А так в ней не было ничего необычного. Боже меня упаси написать «она выглядела так, как будто совсем недавно долго и с жаром говорила – и вдруг умолкла, упрекая себя в излишней опрометчивости»; я выражусь скромнее: «У меня создалось такое впечатление, как будто…» и т. д.
Собака какое-то время постояла, потом встряхнулась, огляделась вокруг и вдруг побежала, словно по команде. Она трусила вдоль домов и вскоре скрылась из виду – то ли из-за темноты, то ли потому, что площадь была круглой. Спустя какие-нибудь четверть часа она появилась вновь, с противоположной стороны. Из этого я заключил, что собака обошла всю площадь. Она походила на существо, которое выполнило часть поставленной перед ним задачи, довольно собой, отдыхает и готовится продолжать. И впрямь! Вскоре после этого собака задумчиво спустилась на мостовую и направилась в сторону тротуара, окаймлявшего сквер. Я как раз расплатился и шел к выходу. «Bonsoir», которое, словно заклинание, бросила мне вслед кассирша, упало на пол за моей спиной; я это услышал. Я вышел на улицу и двинулся за собакой, которая теперь бежала по тротуару вокруг сквера. Немного быстрее, чем раньше, и в противоположном направлении. Я тоже ступил на этот же тротуар, чтобы убедиться, вернется ли собака туда, откуда она появилась.
В остальном на площади ничего не изменилось: все то же беспорядочное, кое-как разбросанное движение, какой-то шорох: подобные звуки издавал бы, возможно, chaos nebulos[53]53
Скопление туманностей (греч.).
[Закрыть] Млечного Пути, если бы слушатель находился в той невообразимой дали, куда этот путь пролегает. Меня охватило сострадание к домам, окружающим площадь: высокие, белые, надутые доходные дома соседствовали с развалюхами и со стенами из голого кирпича, смысл которых, с тех пор как их принялся рисовать Утрилло, стал столь глубоким. Сострадание, вызванное тем, что они тщетно пытаются придать хотя бы какой-нибудь вид этой воронкообразной площади. Испытание осознанием того, что оно смешно, это сострадание выдержало с честью.
И вот я стою, жду собаку, вернется или не вернется, – и вдруг ненароком поглядел в сторону кафе, где я ужинал. Там стояла какая-то женщина. Я мгновенно узнал Элю, хотя одета она была совершенно иначе, чем позавчера у меня в гостях. Она была с непокрытой головой, и ее короткие волосы, сплошные кудри, напрасно покушались на то, что невозможно выразить лучше, чем словами «юноновская красота Эли». Напрасно покушались на это и одежда Эли, и ее движения. На ней, правда, не было классического красного шелка, черной блузки, фартучка и туфелек с излишне высокими каблуками – в этом-то я был уверен, хотя впотьмах и на таком расстоянии я не мог разглядеть детали, – но все в ее облике отчего-то заставляло вспомнить о наряде gigolette[54]54
Платного танцора (фр.).
[Закрыть], который, впрочем, существует только в ревю мюзик-холлов. Поначалу мне пришло в голову, что жесты и движения Эли были как бы вертикальным ответом жестам и движениям той собаки, которую я увидел перед кафе. У Эли, однако, все это сливалось в нечто неприятное и отталкивающее – смесь робости и грубости проститутки, заманивающей прохожих. И все эти телодвижения закончились тем, что Эля прижала руки к бокам и, словно бегун на тренировке, припустила вдоль домов, но в другом направлении, нежели раньше обегала площадь ее собака. (Ибо это, несомненно, была ее собака.) При этом Эля непрестанно озиралась вокруг, будто ища кого-то. Я наблюдал за ней со своего тротуара, окаймлявшего сквер. Эля и собака бежали в противоположных направлениях, и вскоре хозяйка заметила своего питомца. Она тут же свернула и направилась к центру сквера. У меня едва хватило времени отскочить в сторону фонтана, вокруг которого шла дорожка. На этой дорожке стоит несколько скамеек. На газоне, чуть поодаль, заброшенный газетный киоск. Я спрятался за ним. На ближайшей ко мне лавочке сидел какой-то человек. На нем были цилиндр, пиджак, брюки в полоску, лакированные туфли, светло-коричневый жилет и длинный галстук, в глазу – монокль, в петлице – камелия; короче говоря, он был одет, как те vieux marchéurs[55]55
Состоятельные пожилые господа (фр.).
[Закрыть], которые плесневеют в мюзик-холлах. Но он был молод. Несмотря на весь этот маскарад, он был удивительно красив. Он просто как бы продал свою красоту этому смешному наряду. Рядом с ним лежало нечто наподобие мешка. Этот человек сидел, опираясь подбородком о золоченую рукоять трости, и было видно, что ничего из происходящего от него не ускользает. Мне показалось, что он заметил и меня. Однако в его взоре было нечто, говорящее о том, что это неважно – заметил он меня или нет, и в то же время о том, что я могу не обращать внимания на то, что он меня заметил, – некое доверительное молчаливое соглашение между ним и мною.
Собака увидела Элю, ушла из сквера и направилась к дорожке вокруг фонтана. Эля побежала за ней, однако не обогнула сквер, так что какое-то время они бегали друг за дружкой по двум концентрическим окружностям, но в противоположных направлениях. Ошибиться было невозможно: Эля гналась за собакой, собака от нее удирала, однако, Бог знает почему, нельзя было ошибиться и в том, что, вопреки видимости, перед нами разыгрывался отрепетированный спектакль.
Постепенно Эля тоже очутилась на дорожке возле водоема. Собака как раз подбегала к сидящему господину, когда тот поднялся и взял с лавки свой мешок. Затем он присел на корточки, раскрыл мешок и подставил его собаке, которая не только не стала шарахаться от него, но, наоборот, забежала прямо внутрь. Когда я говорю «забежала прямо внутрь», то имею в виду, что забежала без колебаний! Она влетела туда старательно, как если бы ее ожидало там освобождение. Да, Освобождение: другого слова и не подобрать. И ни звука: собака не лаяла, Эля не звала ее, господин был нем. Беспорядочное движение на площади – точно дождь, мочивший всю эту пантомиму. Эля стояла, господин, державший под мышкой мешок, в котором легонько вертелась собака, выпрямился. Если читатель еще помнит, я говорил о бронзовых крокодилах, их шесть, и они стоят кружком. Струи воды, вырывающиеся из их пастей, поливают Торжествующую Республику. Чуть-чуть фантазии – и их и днем можно принять за больших морских коньков; что уж говорить о ночи. Эля остановилась перед одним из этих крокодилов, поднесла руки к груди и произнесла: «Ах!» Все было ясно: он напомнил ей того самого сморщенного морского конька, которого я нашел в ее номере на полке под умывальником.
Следует признать, что этот спектакль удивлял меня чем дальше, тем менее, хотя я и с самого начала был не слишком-то удивлен. Постепенно меня охватило чувство, что и я, я тоже играю в этой комедии; началось это в ту минуту, когда по отведенному в сторону взгляду человека с мешком я понял, что он знает о моем присутствии. Вот почему, покинув свое укрытие, я нашел вполне естественным, что и Эля не изумлена моим нежданным появлением.
– Pass nicht auf, das will nichts heissen, – сказала она, выгнувшись в талии точно так же, как тогда у меня. И представила мне этого господина: – Мсье Андре…
– Может быть, Франк?
– Нет, не Франк. Андре.
Господин Андре поклонился и сделал чисто французский жест, показывая, что не хочет быть неделикатным. Мне и в самом деле хотелось бы поговорить с Элей без свидетелей. Мы отошли в сторону.
– Элечка, я понимаю, что ты угадала, что я подумал; нет: что я чувствую; то есть нет… как бы это сказать? Короче говоря, ты угадала, что я был удивлен, но больше уже не удивляюсь… нет, не так: я больше не изумляюсь своему изумлению…
– Да, – произнесла она очень и очень серьезно.
– Однако уже позавчера, когда ты была у меня… ты, конечно, понимаешь, кое-что уже тогда… короче, я не мог себе кое-что уяснить… Ты же говорила, что несчастлива?
– Я это сказала, хотя ты об этом не спрашивал. Да, я несчастлива, и ты знаешь, почему.
– Да… Но ведь с тобой Франк!
Эля не отвечала. Ее рот искривился. Ненадолго, очень ненадолго.
– Элечка, твои рекомендательные письма – это ты придумала, правда?
– Все эти письма я уже вручила.
– Ну хорошо, но что касается места зубного техника – это неправда?
– Это неправда.
– А что касается Франка, это тоже неправда?
Элю, которая до сих пор говорила так спокойно и даже покорно, вдруг словно оса ужалила.
– Идиот! – притопнула она ногой. – Я сказала – Франк, значит, Франк существует! Франк существует!
– В Праге. Но здесь… Ты только что сама сказала – Андре, да и у меня дома ты путала имена.
– Франк! – Она произнесла это так, как будто ставила точку в разговоре.
Я отвернулся.
– Ты болван, Тонда. Есть Франк, а есть Андре. Есть Хуберт. Есть ты, я… Ты, ты, ты болван!
И внезапно, ни с того ни с сего, она повела себя как рассвирепевшая торговка:
– Я приезжаю в Париж, я тут в жизни не была, я одна, не знаю, куда приткнуться, ты прекрасно понимаешь, почему я здесь, но даже и не думаешь оказать мне гостеприимство!
– Да я и понятия не имею, почему ты здесь, то есть мне известно только то, что ты сама мне рассказала. И как я могу оказать тебе гостеприимство?
– Pass nicht auf, – и она погладила меня.
– Я был у тебя в гостинице. Думал, ты в Манте.
– Я в Манте.
– Но Элечка!
– Ни слова: я в Манте.
Я не посмел настаивать. Как вести речь с помешанной? Пускай даже с такой помешанной, с которой мы когда-то «миловались». Я говорю «миловались», умному достаточно, а что касается меня, то я хорошо знаю, что слово «миловались» – это грубая замена слова «любовь» и что это, по сути дела, есть не что иное, как эллипсис спряжения «я негодяй, ты негодяй», где «ты» – это опять-таки «я». Я не посмел настаивать, ибо она была едва ли не в ярости.
Между тем господин Андре подошел и нежно обнял Элю за талию.
– Голубка будет нынче спать со мной? – спросил он учтиво, точно стареющий пылкий любовник. От этого его красота стала ужасающе слащавой. Под мышкой у него был мешок. Там уже ничего не шевелилось.
– Она будет, – ответила Эля.
Он отвел ее немного в сторону. Эля повернула ко мне голову – словно актриса в амплуа первой кокетки, только что сыгравшая сцену неудачного любовного свидания. Наверное, она это где-то подсмотрела.
Андре обнимал ее за талию и шагал так широко, что почти тащил ее за собой. Они остановили наемное авто и поехали в сторону площади Республики. Андре, однако, прежде чем сесть, выбросил свой мешок. Я нагнулся. Там была собака… задушенная.
* * *
В письме значилось: «В понедельник мы наверняка вернемся».
Я отправился туда в понедельник.
– Да, – сказал портье, – кажется, они дома. – И занялся разборкой почты. Мне показалось, что с излишним усердием.
Начинало темнеть. Эля сидела возле окна и штопала шелковый чулок.
– Здравствуй, Тонда, – произнесла она и добавила таким тоном, словно вот уже много лет мы виделись изо дня в день: – Раз уж ты возле двери, то зажги свет.
Я повернул выключатель. Поразительное убранство стен никуда не делось. Однако Эля! Куда подевалась старомодно одетая женщина, позвонившая в пятницу у моей двери? И куда подевалась субботняя gigolette?
Ничто в самой Эле и ничто вокруг не строило козней против ее «юноновской» красоты. Она выглядит просто. Даже самый искушенный взгляд не отыскал бы противоречия между тем, какой Эля кажется, и тем, какой мы бы хотели ее видеть. Эле тридцать пять лет. Изначально Тот, кто предопределял ее красоту, видел Элю роскошной, с пышными формами, округлой; нынче же, когда решение о своей красоте принимала и она сама, она не то чтобы изменила своей предопределенности (да и как это возможно?), но добавила к ней немного интеллигентной робости, немного сдержанности: Юнона, чье тело мечтает о стройности и хрупкости, все еще Юнона, но – обеспокоенная. И у нее были русые волосы, цвет которых напоминал июль, потому что это был беличий цвет, и голубые глаза, цвет которых уклонялся от сравнения с чем-либо, ибо был цветом памяти, и подбородок обстоятельный, словно основополагающая мысль, и рука, которая становилась прекрасной, когда на нее опирался подбородок, а ее обеспокоенные пальцы как будто перебирали струны арфы, и извлекаемые звуки были достойны этих пальцев. Мне бы хотелось, чтобы вы сумели представить себе Элю такой, какой увидел ее в тот понедельник я, когда, постучав, вошел в комнату после протяжного «oui»[56]56
Да (фр.).
[Закрыть], в котором звучала слегка аффектированная неуверенность, объясняющаяся тем, что она не догадывалась, кто именно сейчас войдет. Не знаю, к сожалению, сумел ли я передать читателю свое тогдашнее впечатление. Возможно, мне это удастся лучше, если я воспользуюсь слогом обозревательницы мод и напишу: «В сумрачной комнате сидела женщина определенного возраста, ни разу не сошедшая с дороги, которой должна придерживаться женская красота, что желает всегда идти в ногу à la page»[57]57
Со временем (Фр.).
[Закрыть].
Итак, эта Эля положила чулок на колени, сложила там же руки и сказала:
– Здравствуй, Тонда, мне так жаль, что позавчера ты приходил сюда напрасно.
(Я не упоминал о том, что цвет ее глаз уклонялся от сравнения с чем-либо?)
– Садись, – и она указала на стул, что стоял подле ее стула.
Я невольно взглянул на сиденье этого стула. Мне в голову пришло слово «предательство». Но это лишь поначалу. Потом подозрения рассеялись, и я сел. Тут я заметил, что отчего-то пытаюсь сложить руки так, как если бы хотел подражать ей, и меня охватило чувство собственной неполноценности. Однако план моей речи был продуман, и я знал, что не изменю ему.
Мы впились в зрачки друг друга.
– Ты лгунья, Элечка, и интриганка. После того, что я видел, я уже не знаю, пришел ли я сюда из любопытства или из симпатии.
– Разумеется, ты пришел из любопытства, но какая разница? Да, если хочешь, я лгунья, но не интриганка… К чему ты, собственно, клонишь? Я приехала в Париж. Ну и что?
Иронически извинившись за то, что буду сейчас говорить вещи общеизвестные, я перешел к позавчерашним событиям на площади Нации. Поскольку я вел речь о вещах общеизвестных, то и обрисовал их очень коротко. Но от финального аккорда я отказываться не хотел:
– В мешке я нашел собаку, но – мертвую!
– Как она могла быть мертвой, – произнесла Эля с оттенком язвительности в голосе, – как она могла быть мертвой, если сейчас она на прогулке?
– Ха-ха-ха!
Элю, однако, вопреки моему ожиданию, взрыв этого презрительного смеха нимало не рассердил. Она внезапно перевела взгляд на мои губы, как если бы на них ей что-нибудь померещилось, изумленное недоверие промелькнуло на сей раз в ее взгляде, и она сказала с надрывом, не отводя глаз от моих губ:
– Так как же все это было?!
И тогда я начал подробно и обстоятельно объяснять, что именно происходило в субботу.
– И вообще, Эля! Уже эти твои нитяные митенки, твоя странная шляпа, в которой ты ко мне пришла, все твои речи, твой смех – все, все! Элечка, что ты вытворяешь? Мы, которые были… между которыми было…
Она прикрыла мне рот рукой; зачем? ясно же было, что последних слов она не расслышала.
– Тоничек, собака сейчас гуляет. Как бы то ни было, она сейчас гуляет, Миря вот-вот приведет ее, ты сам увидишь. Что же ты видел? Что ты видел?
Не знаю, как мне удалось выкрикнуть «Эля!», ибо мне казалось, что я задыхаюсь.
Элины глаза по-прежнему смотрели на меня. Надо ли говорить, что я рассказывал ей, какое впечатление произвел на меня ее тогдашний визит, рассказывал о том, что видел позавчера на площади Нации? Наверное, я лишь бормотал нечто нечленораздельное, наверное, я, словно животное, лишь издавал звуки, потому что эти глаза!!! Рядом со мной находились два копейщика, что бросали на меня враждебные косые взгляды.
– Кто это тебе рассказал? – воскликнула она вдруг, громко рассмеявшись, и откинулась на спинку стула.
– Кто мне рассказал – что?
– Может, я сама проговорилась? – Стоило ей произнести это, и я понял, что ее опять понесло и что она ни с того ни с сего сейчас заговорит столь же бурно, как в пятницу у меня. – Но я этого, право, не помню. Как же много вокруг клеветников! И кто это только мог тебе рассказать? Кто мог рассказать тебе, что однажды – но с тех пор столько лет прошло!!! – интересно, я уже была тогда замужем? Да, была. Это случилось во вторник, на масленицу, я хотела на бал, а муж – ну, ты же их знаешь! – и говорит: ну ты и выдумала, с тем, что ты носишь под сердцем… он имел в виду нашего Хуберта… короче, вышла отвратительная ссора, одна из тех, что заканчиваются хлопаньем дверью и уходом в пивную… Впрочем, Курт отправился не в пивную, для этого он слишком благороден, нет, Курт не таков, он пошел в кафе, а я осталась одна, одна. Вижу все, как сегодня. Одна!.. Я замужем, жду ребенка, на горизонте – некий рубеж; он как будто отделяет то, что было, от того, чего уже не будет, это все равно как сказать дважды «чего уже не будет»… и в тебе что-то взывает к тому, что тебе принадлежит, и ты этого жаждешь, я хожу по квартире, закрываю за собой двери, тихонько, чтобы оно не проснулось, потому что, пока оно спит, оно остается с тобой… и вот ты стоишь над выдвинутым ящиком комода, полного семейных реликвий. Вещи, оставшиеся от бабушки, я беру их в руки, одну за другой, вот вязаный зимний шерстяной чепец, весь в лентах и розетках, который завязывается под подбородком, вот нитяные митенки, вот черная мантилья, усеянная черными же бусинками, которые задевают друг о друга и шуршат, мне пришло в голову облачиться в этот наряд, и, как ни странно, по мере того, как я надевала на себя одну вещь за другой, преображаясь в старуху, с моих плеч точно сваливалось по нескольку лет, но дело было не только в этом, все эти опадающие годы были подобны слоям, и каждый такой слой обнажал нечто новое, что прежде было им прикрыто, нечто странное, не слишком привлекательное, в меня входило что-то новое, оно опутывало меня, и я стыдилась этого, сама не зная, почему. Потом, когда я уже переоделась в старуху, мне захотелось выйти на улицу. На бал? Да нет. Просто на улицу. Мне захотелось на улицу, и это было дурно. У нас была беспородная собачка, маленькая, поместилась бы в муфту, и я придумала, будто бы ее надо выгулять. Представляешь, Тонда, прямо в этом маскарадном наряде! Площадь Иржи из Подебрад находилась совсем рядом. Стояла оттепель. В одной из подворотен была скамейка, на ней сидел человек, сразу и не поймешь – то ли ряженый, то ли нет. Светло-коричневая шляпа, темный пиджак с большой бутоньеркой, клетчатые брюки, бакенбарды и монокль.
Эти бакенбарды старили его, он походил на взбалмошного щеголя, пылкого любовника, каких изображают в комедиях, но когда я подошла ближе, то поняла, что бакенбарды могут быть фальшивыми. Я немного боялась, вокруг-то ни души, но эти бакенбарды не давали мне покоя, я все думала, какой бы он оказался, если бы их снял, а вдруг молодой и красавец. Ты, Тонда, можешь мне не верить, но честное слово, когда я про себя произнесла «красавец», да еще так сладострастно, что даже сама испугалась, то во мне словно что-то загорелось. Словно искры полетели. И вот иду я мимо этой скамейки, веду собачку, немножко нарочно горблюсь, ногами шаркаю, шаги делаю короче – и вдруг слышу за спиной: «Эй, тетка!» Он точно пощекотал меня, но одновременно я взбесилась, я сама себе тогда эти слова сказала: «пощекотал» и «взбесилась», обрати внимание, Тонда, это ведь все не просто так, не знаю, почему, но я тогда нарочно подбирала такие вот простые, грубые слова, и это доставляло мне удовольствие, да, такие слова… в общем, ты, наверное, понимаешь! Может, это было даже похуже, чем «пощекотать», короче, я разозлилась. Оборачиваюсь, сдергиваю с головы чепец – а он уже стоит рядом и сделал то, о чем я так мечтала, нехорошо было об этом мечтать… бакенбарды сорвал, шляпу тоже. Клянусь тебе, Тонда, он оказался красавцем, но как бы это объяснить? Он был наглецом. Церемониться не собирался. Хватать меня он пока еще не решался, но уставился во все глаза, да и стоял почти вплотную…








