Текст книги "Высоко в небеса: 100 рассказов"
Автор книги: Рэй Брэдбери
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 70 страниц)
И она улыбнулась Уильяму.
– Вот как гладко получается, но вы уж извините старуху, люблю все разбирать и по полочкам раскладывать. Это просто так, пустячок вам на память. А теперь поговорим о чем-нибудь другом. О чем же? Осталось ли на свете хоть одно местечко, куда мы еще не съездили? А в Стокгольме мы были?
– Да, прекрасный город.
– А в Глазго? Тоже? Куда же нам теперь?
– Почему бы не съездить в Грин-Таун, штат Иллинойс? – предложил Билл. – Сюда. Мы ведь, собственно, не побывали вместе в нашем родном городе.
Мисс Лумис откинулась в кресле, Билл последовал ее примеру, и она начала:
– Я расскажу вам, каким был наш город давным-давно, когда мне едва минуло девятнадцать…
Зимний вечер, она легко скользит на коньках по замерзшему пруду, лед под луной белый-белый, а под ногами скользит ее отражение и словно шепчет ей что-то. А вот летний вечер – летом здесь, в этом городе, зноем опалены и улицы, и щеки, и в сердце знойно, и куда ни глянь, мерцают – то вспыхнут, то погаснут – светлячки. Октябрьский вечер, ветер шумит за окном, а она забежала в кухню полакомиться тянучкой и беззаботно напевает песенку; а вот она бегает по мглистому берегу реки, вот весенним вечером плавает в гранитном бассейне за городом, в глубокой и теплой воде; а теперь – Четвертое июля, в небе рассыпаются разноцветные огни фейерверка – и алым, синим, белым светом озаряются лица зрителей на каждом крыльце, и когда гаснет в небе последняя ракета, одно девичье лицо сияет ярче всех.
– Вы видите все это? – спрашивает Элен Лумис. – Видите меня там, с ними?
– Да, – отвечает Уильям Форестер, не открывая глаз. – Я вас вижу.
– А потом, – говорит она, – потом…
Голос ее все не смолкает, день на исходе и сгущаются сумерки, а голос все звучит в саду, и всякий, кто пройдет мимо за оградой, даже издалека может его услышать – слабый, тихий, словно шелест крыльев мотылька…
Два дня спустя Уильям Форестер сидел за столом у себя в редакции, и тут пришло письмо. Его принес Дуглас, отдал Уильяму, и лицо у него было такое, словно он знал, что там написано.
Уильям Форестер сразу узнал голубой конверт, но не вскрыл его. Просто положил в карман рубашки, минуту молча смотрел на мальчика, потом сказал:
– Пойдем, Дуг. Я угощаю.
Они шли по улицам и почти всю дорогу молчали; Дуглас и не пытался заговорить – чутье подсказывало ему, что так надо. Надвинувшаяся было осень отступила. Вновь сияло лето, вспенивая облака и начищая голубой металл неба. Они вошли в аптеку и уселись у снежно-белой стойки. Уильям Форестер вынул из нагрудного кармана письмо и положил перед собой, но все не распечатывал конверт.
Он смотрел в окно: желтый солнечный свет на асфальте, зеленые полотняные навесы над витринами, сияющие золотом буквы вывесок через дорогу… потом взглянул на календарь на стене. Двадцать седьмое августа тысяча девятьсот двадцать восьмого года. Он взглянул на свои ручные часы; сердце билось медленно и тяжело, а минутная стрелка на циферблате совсем не двигалась, и календарь навеки застыл на этом двадцать седьмом августа, и даже солнце, казалось, пригвождено к небу и никогда уже не закатится. Вентиляторы над головой, вздыхая, разгоняли теплый воздух. Мимо распахнутых дверей аптеки, чему-то смеясь, проходили женщины, но он их не видел, он смотрел сквозь них и видел дальние улицы и часы на высокой башне здания суда. Наконец распечатал письмо и стал читать.
Потом медленно повернулся на вертящемся табурете. Опять и опять беззвучно повторял эти слова про себя и, наконец, выговорил их вслух, и снова повторил:
– Лимонного мороженого с ванилью, – сказал он. – Лимонного мороженого с ванилью.
Морская раковина
Ему хотелось выскочить на улицу и бежать, перемахивать через живые изгороди, поддавать ногой пустые жестянки и орать под окнами, чтобы вся компания выходила гулять. Солнце стояло высоко, погодка выдалась хоть куда, а он валялся, укутанный одеялами, весь в поту, и злился – кому ж такое понравится?
Хлюпая носом, Джонни Бишоп сел в постели. Сноп солнечных лучей, который горячил ему ступни, хранил запахи апельсинового сока, микстуры от кашля, а после маминого ухода – еще и духов. Нижняя половина лоскутного одеяла была похожа на зазывную цирковую «растяжку»: такая же красно-зелено-лилово-голубая. От этой пестроты зарябило в глазах. Джонни поерзал.
– Гулять охота, – тихонько заскулил он. – Вот Черт. Черт!
Над головой жужжала муха; она колотилась в оконное стекло, отбивая сухую дробь своими прозрачными крылышками.
Джонни покосился в ее сторону, зная по себе, как ей хочется на волю.
Он несколько раз кашлянул и убедился, что это не болезненный старческий кашель, а обыкновенный мальчишеский, какой может напасть на человека одиннадцати лет, но не может помешать ему ровно через неделю оказаться на свободе и, как прежде, тырить в чужих садах яблоки или обстреливать училку жеваными шариками.
Из коридора донесся чеканный стук каблучков по натертому до блеска полу. Дверь открылась: на пороге возникла мама.
– Что это вы расселись, молодой человек? – возмутилась она. – Немедленно лечь.
– Я уже поправляюсь. Честно-честно.
– Доктор ясно сказал: еще два дня.
– Два дня! – Настал момент изобразить негодование. – Сколько можно болеть?
Мама рассмеялась.
– Ну, болеть не болеть, а в постели полежать придется. – Она легонько потрепала его по левой щеке. – Еще соку хочешь?
– С лекарством или так?
– С каким еще лекарством?
– Я тебя знаю. Ты мне в сок микстуру подмешиваешь, чтобы я не догадался. А я распробовал.
– Так и быть, без микстуры.
– А что у тебя в руке?
– Ты об этом?
Мама протянула ему какой-то поблескивающий кругляш. Джонни положил его на ладонь. Кругляш оказался твердым, гладким и – на вид неплохим.
– Доктор Халл по пути заехал к нам и оставил для тебя эту вещицу. Сказал: будет тебе занятие.
Джонни побледнел, заподозрив подвох. Детские пальцы скользнули по блестящей поверхности.
– Обойдусь без его занятий! Это вообще неизвестно что!
Мамина улыбка была теплее солнечного света.
– Это раковина из морских глубин, Джонни. В прошлом году доктор Халл нашел ее на берегу Тихого океана.
– Ну, ладно. Что еще за раковина?
– Точно не знаю. Наверное, давным-давно, много лет назад, она принадлежала кому-то из обитателей моря.
Джонни наморщил лоб.
– В ней кто-то жил? Как в домике?
– Вот именно.
– Правда? Честно?
Мамина рука поправила раковину у него на ладони.
– Если сомневаетесь, молодой человек, послушайте сами. Этот конец – показываю – надо приложить к уху.
– Так? – Он поднял раковину и старательно вдавил ее в свое маленькое розовое ухо. – А дальше что?
Мама улыбнулась:
– А дальше, если помолчать и прислушаться, можно разобрать что-то очень, очень знакомое.
Джонни прислушался. Ухо раскрылось в ожидании, как полевой цветок.
На скалистый берег накатила гигантская волна, которая с грохотом обрушилась вниз.
– Море! – воскликнул Джонни Бишоп. – Мама! Это же океан! Волны! Море!
На далекий, изрезанный утесами берег набегали валы – один за другим. Джонни крепко зажмурился, и его осунувшуюся физиономию прочертила широкая улыбка. Розовое детское ухо жадно ловило рев набегающих волн.
– Точно, Джонни, – подтвердила мама. – Это море.
День клонился к вечеру. Джонни, откинувшись на подушку, сжимал в ладонях морскую раковину и с усмешкой глядел в большое окно, справа от кровати. Оттуда было хорошо видно дорогу, а дальше – пустырь, где, как растревоженные жуки, сновали мальчишки, не переставая спорить:
– Эй, я тебя первый подстрелил! Ты убит! Жила много не нажилит! Я так не играю! Теперь я командир!
Их перебранка, словно подхваченная приливом солнца, лениво плыла где-то далеко-далеко. Солнечные лучи бездной янтарных вод затопили лето. Неспешно-тягучие, томные, теплые. Весь мир погрузился в этот прилив и замедлил свое движение. Часы тикали еле-еле. Трамвай плелся вдоль улицы, едва слышно бренча по нагретым рельсам. Почти как в кино, когда пленка крутится не на той скорости и постепенно теряет звук. Все вокруг затихало. Казалось, за окном не остается ничего существенного.
Ему страсть как хотелось вырваться на улицу. Но приходилось лишь глазеть на других ребят, которые среди этого тягучего зноя перемахивали через забор, гоняли мяч, катались на роликах. А ему все время давила на голову тяжесть, тяжесть, тяжесть. Веки, как оконные рамы, так и норовили закрыться, закрыться. Подле уха лежала морская раковина. Он прижал ее покрепче.
На незнакомый берег с грохотом рушились волны. Прямо на желтый песок. Ретируясь, они оставляли после себя клочья пены, будто сдутые с пивной кружки. Пена лопалась и исчезала, как сон. И тогда снова набегали волны, и снова после них оставалась пена. На подернутом рябью песке беспорядочно суетились просоленные, мокро-бурые морские рачки. Из шума раковины чудом возникали видения; океанский бриз холодил щуплое тельце Джонни Бишопа. Предзакатный зной больше не обжигал кожу и не наводил тоску. Часы принялись наверстывать упущенное. Трамваи бойко зазвенели по металлу. Летний мир отряхнулся от дремы и оживился, разбуженный волнами, которые все бились и бились о прекрасный невидимый берег.
Эта раковина еще как пригодится! Вот настанет какой-нибудь нескончаемый, скучный день, а он прижмет ее к уху, повыше мочки, – и перенесется далеко-далеко, на продуваемый всеми ветрами мыс.
Половина пятого, подсказали часы. Время нить лекарство, подсказали четкие мамины шаги по натертым половицам.
Микстура была налита в столовую ложку. Да и вкус у нее, к несчастью, был как у микстуры. Джонни скорчил ту особую рожицу, которая говорила: «гадость». Когда горечь удалось перешибить глотком холодного молока, он поднял глаза на домашнее, незагорелое мамино лицо и спросил:
– А мы когда-нибудь поедем на океан?
– Отчего же не поехать? Может, даже на Четвертое июля. Если папе дадут отпуск на две недели. До побережья на машине – два дня; недельку там отдохнем – и обратно.
Джонни устроился поудобнее, и в глазах мелькнуло что-то чудное.
– Никогда в жизни не видал океана – только в кино. Наше Лисье озеро с ним не сравнить; наверняка океан даже пахнет по-другому. Он такой огромный и вообще классный. Вот бы прямо сейчас туда!
– Ждать осталось совсем недолго. Просто у вас, у мальчишек, терпения нет.
Присев на краешек кровати, мама взяла его за руку. Она заговорила о чем-то не до конца понятном, но отдельные слова все же до него доходили:
– Если бы я писала трактат о детской психологии, я бы, наверно, озаглавила его «Нетерпение». Нетерпение буквально во всем. Что-нибудь вам втемяшится – тут же вынь да подай. До завтра не дотерпеть, а вчерашнего дня как не бывало. Все вы из племени Омара Хайяма, вот что я тебе скажу. Только с годами начинаешь сознавать, что умение ждать, планировать, запасаться терпением – это все атрибуты зрелости; иными словами – признаки взрослой жизни.
– Не хочу я запасаться терпением. Надоело валяться в постели. Хочу к океану.
– А на прошлой неделе ты хотел бейсбольную рукавицу – вынь да подай. Все твердил: «Пожалуйста, ну, пожалуйста, мамочка. Если бы ты знала, как она бесподобно сделана. В магазине последняя осталась».
Мама всегда была малость не того, честное слово. Вот и сейчас она не могла остановиться:
– Помню, когда я была маленькой, мне попалась на глаза какая-то кукла в витрине магазина. Побежала к маме, говорю: в продаже осталась одна-единственная куколка. А вдруг, говорю, ее кто-нибудь купит? На самом деле таких кукол оставалось не менее десятка. Просто мне втемяшилось. Я и сама не отличалась терпением.
Джонни повернулся на другой бок. Его широко раскрытые глаза полыхнули синим блеском:
– Да не хочу я ждать, мам. Если долго ждать, я вырасту, и все интересное мне уже будет до лампочки.
На это маме нечего было возразить. Она помолчала, сцепив руки; тут у нее на глаза навернулись слезы – наверно, подумала о чем-то своем. Тогда она закрыла глаза, а потом открыла и сказала:
– Иногда… мне кажется, что дети больше нашего понимают в этой жизни. Иногда мне кажется, что… ты прав. Но язык не поворачивается сказать такое вслух. Ведь это против всяких правил…
– Против каких правил, мам?
– Против правил цивилизации. Но ты радуйся жизни, пока не повзрослел. Радуйся, Джонни. – Ее слова прозвучали веско и как-то неожиданно.
Джонни поднес к уху морскую раковину.
– Мам, знаешь, что мне втемяшилось? Чтобы я сейчас оказался на океанском пляже и побежал к воде, а на бегу зажал нос и заорал во все горло: «Кто отстанет, тот макакой станет!» – Джонни залился смехом.
Снизу, из гостиной, послышался телефонный звонок. Мама заторопилась снять трубку.
Джонни лежал в тишине, весь обратившись в слух.
Еще два дня. Прильнув ухом к раковине, Джонни вздохнул. Целых два дня. Комната погрузилась в темноту. В квадратной ловушке большого окна томились звезды. Деревья подрагивали на ветру. По тротуарам скрежетали ролики.
Джонни закрыл глаза. Снизу доносилось звяканье столовых приборов – это мама накрывала на стол. Родители сели ужинать. До слуха Джонни доносился гулкий отцовский хохот.
А внутри ракушки чередой бежали волны. Но было и кое-что еще…
«Валы вздымаются стеной, играют волны на песке, и чайки низко над водой от зноя стонут вдалеке».
– Что это? – Джонни прислушался. Замер. Поморгал.
Тихо, неизвестно где:
«Над океаном – неба край, и солнца блики на волнах. А ну, дружнее налегай, морскому ветру помогай…»
Будто сотня голосов хором затянула песню под скрип уключин:
«Спешите плавать по морям…»
И уже другой голос, одинокий и негромкий, зазвучал наперекор волнам и океанскому ветру:
«Спешите плавать по морям, хоть волны рушатся на брег и выгнул спину океан, почуяв их соленый бег…»
Джонни подержал раковину перед глазами.
«Кто моря не видал пока, придет сюда издалека. Поторопись, я жду, дружок. Здесь волны, ветер и песок. Не медли: вот моя рука!»
Дрожащими пальцами Джонни снова приставил раковину к уху и, задыхаясь, сел в постели. Мальчишеское сердце прыгало и стучало в грудной клетке.
На далекий берег с грохотом рушились волны.
«Что задиковинный привет послал тебе прибой? Смотри: жемчужный льется свет от ракушки витой. Один конец ее широк, другой невидим глазу. Куда зовет она, дружок? Ответ найдешь не сразу. Но ты получше приглядись и смело в путь иди – туда, где скалы рвутся ввысь и море впереди».
Пальцы Джонни легли на вмятинки вокруг раковины. То, что нужно. Она завертелась, завертелась, завертелась, а потом уже стало незаметно, что она вращается.
Джонни стиснул зубы. Что там говорила мама? Про мальчишек. Эта… как ее… философия… длинное какое-то слово! Про детское… «Нетерпение». Нетерпение! Да, да, ему не терпится! Ну и что такого? Свободная рука сжалась в бледный кулачок и начала молотить по лоскутному одеялу.
– Джонни!
Он рывком опустил раковину и проворно спрятал ее под одеяло. По коридору, со стороны лестницы, приближались отцовские шаги.
– Здорово, сын!
– Привет, папа!
Родители крепко спали. Время перевалило далеко за полночь. Джонни с величайшей осторожностью достал из-под одеяла раковину и приложил ее к уху. Порядок. Волны никуда не делись. А вдали скрипят уключины, на грот-мачте надувается брюхо паруса, по соленому океанскому ветру плывет негромкая песня гребцов.
Он все крепче прижимал раковину к уху.
В коридоре застучали каблучки. Мама свернула к Джонни в спальню.
– Доброе утро, сынок. Еще спишь?
Оказалось, кровать пуста. В комнате не было ничего, кроме солнечного света и тишины. На кровати покоился сноп лучей, этакий золотистый пациент, опустивший яркую голову на подушку. Одеяло, красно-синее, как цирковой транспарант, было откинуто. Ненужная простыня сморщилась, как бледная стариковская кожа.
При виде этой картины мама нахмурилась и потопала строгим каблучком.
– Вот негодник! – воскликнула она в пустоту. – Побежал играть с соседскими сорванцами, голову даю на отсечение! Поймаю – задам… – Она не договорила и расцвела улыбкой. – Люблю этого негодника больше жизни. У мальчишек нет никакого… терпения.
Она поправила сбитую постель, принялась разглаживать одеяло, и тут ее пальцы наткнулись на какой-то комок под простыней. Пошарив там рукой, она вытащила, на свет какую-то блестящую штуковину.
И улыбнулась. Это была морская раковина.
Мама сжала ее в руке и, просто из интереса, поднесла к уху. Глаза широко раскрылись. Челюсть отвисла.
Комната поплыла и закружилась веселой каруселью – только мелькали яркие лоскуты и оконные переплеты.
Раковина заревела ей прямо в ухо.
На дальний берег рушились волны. После них на неведомом пляже оставались клочки прохладной пены.
И тут песок заскрипел под маленькими пятками. Мальчишеский голос пронзительно закричал:
– Ребята, айда! Кто отстанет – тот макакой станет!
И соленые брызги, когда хрупкое тельце плюхнулось в эти волны…
1944
The Sea Shell
© Перевод Е.Петровой
И снова легато
Едва усевшись в кресло посреди сада, Фентрисс замер и прислушался. Он так и не поднес к губам высокий стакан, не поддержал беседу со своим приятелем Блэком, не взглянул в сторону дома и даже не заметил, как хорош был ясный осенний денек, ибо в воздухе, прямо у них над головами, царила истинная феерия звуков.
– Просто не верится! – сказал он. – Ты слышишь?
– Кого? Птичек? – переспросил Блэк, который, напротив, воздал должное содержимому стакана, порадовался осеннему теплу, с удовольствием рассмотрел внушительный особняк и пропустил мимо ушей пение птиц.
– Вот это да! Ты только послушай! – воскликнул Фентрисс.
Блэк прислушался.
– Очень мило.
– Прочисть уши!
Блэк без особой охоты изобразил прочистку ушей.
– Доволен?
Не валяй дурака, черт тебя побери! Я серьез но: вслушайся! Они выводят мелодию!
– Обыкновенный птичий шебет.
– Ничего подобного. Птицы, как правило, со единяют обрывки, нот пять-шесть, от силы восемь. Пересмешники способны выдавать разные колен ца, но не целые мелодии. Тут у нас – не простые птицы. А теперь замолчи и слушай!
Оба сидели как зачарованные. Лицо Блэка смягчилось.
– Будь я проклят, – вымолвил он наконец. – Действительно, поют, как по нотам. – Он подался вперед и внимательно прислушался.
– Да, – бормотал Фентрисс, прикрыв глаза и покачивая головой в такт мелодии, которая, подобно благодатному дождю, струилась с ветвей, раскинувшихся прямо над головой. – Надо же, подумать только…
Блэк поднялся с места – видимо, собрался подойти к стволу дерева и взглянуть вверх, но Фентрисс остановил его яростным шепотом:
– Ты все испортишь. Сядь и замри. Где мой карандаш? Вот.
Покосившись, он нашел карандаш и блокнот, потом закрыл глаза и не глядя принялся что-то строчить.
А птицы пели.
– Ты и в самом деле записываешь их пение? – спросил Блэк.
– Разве не ясно? Тише ты.
То открывая, то вновь закрывая глаза, Фентрисс чертил нотный стан и заполнял его нотами.
– Да ты, оказывается, силен в нотной грамоте, – поразился Блэк.
– В детстве играл на скрипке, пока отец ее не разбил. Дальше, дальше! Вот оно, вот! Да! Только не так быстро, – шептал он. – Подождите, я не успеваю.
И, словно вняв его мольбе, птицы замедлили темп, сменив bravado на piano.
Легкий ветер зашуршал листвой, и, как по мановению невидимой дирижерской палочки, пение стихло.
У Фентрисса на лбу выступила испарина, он положил на стол карандаш и без сил откинулся на спинку кресла.
– Разрази меня гром, – Блэк отпил изрядный глоток. – Что ты такое делал?
– Записывал песню, – Фентрисс смотрел на разбросанные по бумаге ноты. – Точнее, поэзию в музыке.
– Дай взглянуть!
– Подожди. – Ветви слегка дрогнули, но пение не возобновилось. – Я хочу убедиться, что продолжения не последует.
Тишина.
Блэк завладел страницами и скользнул глазами по нотам.
– Святые угодники! – Его изумлению не было предела. – Как по заказу!
Он поднял глаза на густую крону дерева, откуда больше не слышалось ни рулад, ни трепета крыльев.
– Что же это за птицы?
– Птицы вечности, маленькие весталки Непорочного Зачатия Музыки. Они вынашивают новую жизнь: имя ей – песня.
– Ну, ты и загнул!
– Слушай дальше! Эту новую жизнь мог при нести воздух, или колос, который они склевали на рассвете, или неведомый каприз природы, или осенний день, да хоть сам Творец! И теперь она – моя, целиком и полностью! Дивная мелодия.
– Дивная-то дивная, – согласился Блэк, – только такого не бывает.
– Когда происходит чудо, не подвергай его сомнению. Боже праведный, может, эти прелестные создания напевали свои неподражаемые мотивы уже долгие месяцы или даже годы, но не были услышаны. Сегодня кто-то впервые обратил на них внимание. И это был я! Как мне распорядиться этим подарком судьбы?
– Ты действительно хочешь?..
– Я целый год сижу без дела. Перестал заниматься компьютерами, рано ушел на пенсию; мне всего сорок девять, а я с каждым днем все больше склоняюсь к тому, чтобы начать плести макраме и дарить поделки знакомым – пусть слегка подпортят себе интерьеры. Итак, дружище: макраме или Моцарт?
– Уж не ты ли у нас Моцарт?
– Скажем так: его внебрачный сын.
– Ты бредишь! – вскричал Блэк. Его лицо обратилось вверх, пушечным жерлом нацеливаясь на птичий хор. – Дерево, птицы – это, считай, тест Роршаха! В этой какофонии ты подсознательно хочешь услышать последовательность нот. Однако здесь нет ни различимой мелодии, ни определенного ритма. Ты и меня сбил с толку, но теперь я понимаю: в тебе с детства засело тайное желание сочинять музыку, вот ты и навострил уши, когда в саду защебетали эти безмозглые птицы. Да положи ты наконец карандаш!
– Сам ты бредишь! – рассмеялся Фентрисс. – Двенадцать лет безделья и ленивого отупения не прошли даром! Тебе просто завидно, что я нашел дело по душе и собираюсь им заняться. Слушать и сочинять, сочинять и слушать. Будь добр, сядь на место, ты нарушаешь акустику.
– Так и быть, я сяду, – выпалил Блэк. – Но… – Он зажал уши ладонями.
– Вольному воля, – промолвил Фентрисс– Хочешь отгородиться от сказочной реальности – отгораживайся, сколько душе угодно, а я пока исправлю пару нот и закончу это новорожденное творение.
Подняв глаза к ветвям дерева, он прошептал:
– Не так быстро.
Крона зашелестела и утихла.
– Совсем рехнулся, – пробормотал Блэк.
Прошел час, а может, два или три; стараясь не шуметь, а затем, видимо, передумав, Блэк вошел в библиотеку и прокричал:
– Чем ты тут занимаешься?
Не поднимая головы, исступленно водя рукой по бумаге, Фентрисс ответил:
– Заканчиваю симфонию.
– Ту, что начал в саду?
– Ее начали птицы. Птицы!
– Хорошо, пусть будут птицы, – Блэк с опаской подступил ближе, чтобы рассмотреть плоды безумия. – Как тебе удалось в этом разобраться?
– Пернатые сделали большую часть работы. Я лишь добавил вариации.
– Орнитологи тебя поднимут на смех за такую самонадеянность. Тебе раньше доводилось писать музыку?
– Нет. – Пальцы Фентрисса описывали дуги, карандаш царапал бумагу. – До сегодняшнего дня не доводилось.
– Надеюсь, ты понимаешь, что это плагиат?
– Заимствование, Блэк, всего лишь заимствование. Если сам Берлиоз[118]118
Берлиоз, Гектор-Луи (1803–1869) – французский композитор и дирижер, создатель гротесковых музыкальных образов, новатор в области музыкальных форм.
[Закрыть] не погнушался заимствовать утреннюю песенку юной молочницы, что уж тут говорить! Если Дворжак,[119]119
Дворжак, Антонин (1841–1904) – выдающийся чешский композитор и дирижера в своем творчестве широко использовал фольклорную музыкальную традицию. Во время преподавания в США много путешествовал по американскому Югу.
[Закрыть] услышав, как южанин бренчит на банджо «Возвращение домой», позаимствовал даже банджо, чтобы обогатить свои симфонии «Из Нового Света», то почему же я не могу забросить невод и поймать мелодию? Вот! Finite. Готово. Придумай-ка название, дружище!
– Я? Да у меня фантазии не хватит.
– Может, «Соловей»?
– Уже было у Стравинского.[120]120
Стравинский, Игорь Федорович (1882–1971) – русский композитор и дирижер. С 1910 г. жил за рубежом. Опера «Соловей» создана им в 1914 г.
[Закрыть]
– «Птицы»?
– Уже было у Хичкока.[121]121
Хичкок, Альфред (1899–1980) – англо-американский кинорежиссер, создатель мистических детективных фильмов. Фильм «Птицы» вышел на экраны в 1963 г.
[Закрыть]
– Вот черт! А если так: «Всего лишь Джон Кейдж: клетка в золоченой птице».[122]122
«Всего лишь Джон Кейдж: клетка в золоченой птице» – Кейдж, Джон Мильтон (1912–1992) – американский композитор, яркий представитель музыкального авангарда, неутомимый экспериментатор. Оказал большое влияние на музыку середины XX в. Буквальное значение фамилии Кейдж (Cage) – «клетка».
[Закрыть]
– Неплохо! Только кто в наши дни помнит Джона Кейджа?
– Ну, тогда… Есть!
И он вывел: «Пирог из сорока семи сорок».
– А почему не «Плов из сорока семи дроздов»? Джон Кейдж – и то лучше.
– Это все пустое! – Фентрисс забарабанил по кнопкам телефона. – Привет, Уилли! Можешь ко мне заехать? Да, есть небольшая работенка. Сделай для друга – точнее, для друзей – аранжировку симфонической пьесы. Сколько тебе обычно платят в филармонии? Сколько-сколько? Ну, ладно… До вечера!
Фентрисс повесил трубку и снова взглянул на дерево, в кроне которого поселилось чудо.
– Что же будет дальше? – пробормотал он.
Ровно через месяц «Сорок семь сорок» (под таким вот укороченным названием) прозвучали на концерте камерной симфонической музыки в Глендейле. Сочинение было встречено продолжительными аплодисментами и получило неслыханно благосклонные отзывы.
Фентрисс, в приливе счастья, готов был направить свои силы на большие и малые опусы, симфонии, оперы – на все, что доносилось до его ушей.
Перед премьерой он неделю за неделей ежедневно слушал все тот же удивительный хор, но не записал ни единой ноты, дожидаясь реакции на опыт с «Сороками». Когда же прогремела буря оваций, а критики разве что не запрыгали от радости, Фентрисс понял, что надо ловить момент, пока публика не оправилась от эпилептического припадка.
За «Сороками» последовали «Крылья», «Полет», «Ночной хор», «Мадригалы птенца» и «Стражники рассвета». Они неизменно встречали восторженный прием; критики, хотя и досадовали на отсутствие изъянов, волей-неволей строчили хвалебные рецензии.
– Я бы уже давно мог задрать нос, но учусь скромности у пташек, – говорил Фентрисс.
– Вот и помалкивай, – отвечал ему Блэк, который, сидя под тем же деревом, так и не вкусил ни ростков озарения, ни благословенной симфонической манны. – Композиторы – известные прощелыги: того и гляди, начнут прятаться в кустах и шпионить, а как выведают твою тайну – раззвонят, что ты вторгся в чужие пределы!
– А ведь верно, черт возьми! – Фентрисс посмеялся. – Я и в самом деле вторгся в чужие пределы!
И было бы поистине странно, если бы никто не вторгся в его собственные пределы.
Выглянув из окна часа в три ночи, Фентрисс увидел тень приземистого человечка, который тянулся к ветвям, чтобы закрепить среди листвы карманный диктофон. Затем незнакомец начал тихонько напевать и посвистывать. Осознав, что это не приносит результатов, незваный гость, почти неразличимый в темноте, стал ворковать, выводить трели и даже кукарекать, переминаясь с ноги на ногу под кроной дерева.
– Чтоб я сдох! – прогремел голос Фентрисса, подобно выстрелу из дробовика. – Никак это Вольфганг Праути хозяйничает у меня в саду?! Пошел прочь! Вон отсюда!
Уронив диктофон, Праути резво перемахнул через куст, продрался сквозь живую изгородь – и был таков.
Фентрисс, посылая ему вслед проклятья, подобрал оброненную тетрадь.
«Ночная песнь» – значилось на первой странице. А пленка диктофона сохранила пленительные мелодии, похожие на индийскую духовную музыку – в исполнении птичьего хора.
После этого случая Фентрисс потерял покой. Нарушители владений проникали к нему в сад около полуночи и шныряли там до рассвета. Фентрисс понимал, что эта свора погубит его творчество, задушит его голос. Он целыми днями слонялся по саду, не зная, каким еще лакомством ублажить пернатых, и обильно поливал траву, чтобы в ней не переводились червяки. Измученный, он стоял на страже ночи напролет, превозмогая дремоту, только ради того, чтобы подстеречь Вольфганга Праути и ему подобных, когда они полезут через забор, чтобы похитить его арии, или, не приведи Господь, устроятся на дереве и станут жужжать себе под нос в надежде на птичий отклик.
Самым веским аргументом в этом противостоянии оказался дробовик. Стоило разок пальнуть – и сад на целую неделю оставили в покое. Зато потом… Кто-то пришел среди ночи и совершил зверство. Без лишнего шума этот варвар обрезал нижние ветки и спилил крону.
– Жалкие завистники, проклятые убийцы, – рыдал Фентрисс. Птицы исчезли.
Унеся с собой блестящую карьеру Амадея Второго.
– Блэк! – взвыл Фентрисс.
– Да, дружище? – откликнулся Блэк, глядя в унылое небо, которое совсем недавно скрывала зелень.
– Где твоя машина?
– Только что была здесь.
– Поехали!
Но поиски не дали результата. Одно дело – найти сбежавшую собаку или снять с телеграфного столба домашнюю кошку. И совсем другое – отыскать в неведомых кущах многобрачие вольных певуний весны, любительниц сладких зерен, да еще убедить их, что в клетке веселей, чем на ветке.
Но друзья все равно спешили от дома к дому, от сада к саду и, притаившись, ловили каждый звук. Стоило им на мгновение обрадоваться, заслышав отдаленное подобие «Аллилуйи» в пении иволги, как они вновь погружались в серые воробьиные сумерки безысходности.
После долгих скитаний по бесконечным лабиринтам улиц и скверов один из двоих, Блэк, решился закурить трубку и высказать свое предположение.
– Ты, случаем, не задумывался о временах года? – произнес он, скрывшись за облаком табачно го дыма.
– Что? О временах года? – взвился Фентрисс.
– Я вот о чем: в ту самую ночь, когда мы лиши лись и дерева, и певчих пташек… сдается мне, в ту самую ночь грянули первые осенние заморозки.
Фентрисс стукнул себя кулаком по лбу.
– Ты хочешь сказать…
– Твои пернатые музы в срок покинули свое пристанище. Наверное, их стая сейчас пролетает где-нибудь над Сальвадором.
– Если, конечно, это перелетные птицы.
– А у тебя есть сомнения?
Повисла еще одна мучительная пауза, и кулак Фентрисса снова молотом опустился на голову.
– Значит, я в полном дерьме!
– Вот-вот, – поддакнул Блэк.
– Дружище! – воззвал Фентрисс.
– Чем могу служить, сэр?
– Поехали домой.
Это был долгий год, это был краткий год, это был год, вобравший в себя и надежды, и приливы отчаяния, и порывы вдохновения, но Фентрисс про себя называл этот отрезок жизни «Повестью о двух городах»,[123]123
«Повесть о двух городах» – название романа Ч. Диккенса (1859).
[Закрыть] оставалось только узнать, где находится второй город!
Глупец, упрекал он себя, как же я не сообразил, не принял в расчет, что мои певуньи осенью будут стремиться на юг, а весной возвращаться на север, где опять зазвучит a capella[124]124
A capella – многоголосное хоровое пение без музыкального сопровождения.
[Закрыть] их слаженный хор.
– Ожидание сведет меня с ума, – жаловался он Блэку. – Да еще эти звонки…
Вот и сейчас в комнате дребезжал телефон. Фентрисс снял трубку и заговорил, словно с неразумным ребенком:
– Слушаю. Да. Конечно. Скоро. Когда именно? Очень скоро. – И повесил трубку. – Ну, что при кажешь делать? Это из Филадельфии. Требуют еще одну кантату, и чтоб не хуже первой. С самого утра звонили из Бостона. Накануне – из Венской филармонии. Я всем отвечаю: скоро. Когда? Одному Богу известно. Помешательство какое-то… Где они сейчас, эти ангелочки, что утешали меня своим пением?
Он смахнул на пол стопку атласов и метеорологических карт Мексики, Перу, Гватемалы и Аргентины.
– Наверно, улетели далеко на юг? Неужели мне отправляться за ними следом? Но куда: в Буэнос– Айрес или в Рио, в Масатлан[125]125
Масатлан – город в Мексике, на побережье Тихого океана.
[Закрыть] или в Куэрнаваку?[126]126
Куэрнавака – город в центральной части Мексики.
[Закрыть] А там что? Бродить со слуховым рожком? Стоять под деревом, пока меня не обгадят с головы до ног? Аргентинские критики надорвут животы, если я буду с закрытыми глазами торчать в роще, ожидая каких-то мелодий и недостающих аккордов. Не дай бог, кто-нибудь прознает о цели поездки, об этих поисках – из меня сделают посмешище. Да и то сказать: в какой город направить стопы? Какое вы брать дерево? Такое же, как в моем саду? Вдруг они ищут ночлег в похожих местах? Или в Эквадоре и Перу подойдет любая крона? Видит бог, можно месяцами теряться в догадках и вернуться домой ни с чем, разве что с остатками птичьей трапезы в волосах и зловонными кляксами на пиджаке. Что мне делать, Блэк? Подскажи!