Текст книги "Высоко в небеса: 100 рассказов"
Автор книги: Рэй Брэдбери
сообщить о нарушении
Текущая страница: 63 (всего у книги 70 страниц)
Икар Монгольфье Райт
Он лежал в постели, а ветер задувал в окно, касался ушей и полуоткрытых губ и что-то нашептывал ему во сне. Казалось, это ветер времени повеял из Дельфийских пещер, чтобы сказать ему все, что должно быть сказано про вчера, сегодня и завтра. Где-то в глубине его существа порой звучали голоса – один, два или десять, а быть может, это говорил весь род людской, но слова, что срывались с его губ, были одни и те же:
– Смотрите, смотрите, мы победили!
Ибо во сне он, они, сразу многие вдруг устремлялись ввысь и летели. Теплое, ласковое воздушное море простиралось под ним, и он плыл, удивляясь и не веря.
– Смотрите, смотрите! Победа!
Но он вовсе не просил весь мир дивиться ему; он только жадно, всем существом смотрел, впивал, вдыхал, осязал этот воздух, и ветер, и восходящую Луну. Совсем один он плыл в небесах. Земля уже не сковывала его своей тяжестью.
«Но постойте, – думал он, – подождите!
Сегодня – что же это за ночь?
Разумеется, это канун. Завтра впервые полетит ракета на Луну. За стенами этой комнаты, среди прокаленной Солнцем пустыни, в сотне шагов отсюда меня ждет ракета.
Полно, так ли? Есть ли там ракета?»
«Постой-ка! – подумал он и передернулся и, плотно сомкнув веки, обливаясь потом, обернулся к стене и яростно зашептал. – Надо наверняка! Прежде всего кто ты такой?»
«Кто я? – подумал он. – Как мое имя?»
Джедедия Прентис, родился в 1938-м, окончил колледж в 1959-м, право управлять ракетой получил в 1965-м. Джедедия Прентис… Джедедия Прентис…
Ветер подхватил его имя и унес прочь! С воплем спящий пытался его удержать.
Потом он затих и стал ждать, пока ветер вернет ему имя. Ждал долго, но была тишина, тысячу раз гулко ударило сердце – и тогда лишь он ощутил в воздухе какое-то движение.
Небо раскрылось, точно нежный голубой цветок. Вдали Эгейское море покачивало белые опахала пены над пурпурными волнами прибоя.
В шорохе волн, набегающих на берег, он расслышал свое имя.
Икар.
И снова шепотом, легким, как дыхание:
Икар.
Кто-то потряс его за плечо – это отец звал его, хотел вырвать из ночи. А он, еще мальчишка, лежал свернувшись лицом к окну, за окном виднелся берег внизу и бездонное небо, и первый утренний ветерок пошевелил скрепленные янтарным воском золотые перья, что лежали возле его детской постели. Золотые крылья словно ожили в руках отца, и, когда сын взглянул на эти крылья и потом за окно, на утес, он ощутил, что и у него самого на плечах, трепеща, прорастают первые перышки.
– Как ветер, отец?
– Мне хватит, но для тебя слишком слаб.
– Не тревожься, отец. Сейчас крылья кажутся неуклюжими, но от моих костей перья станут крепче, от моей крови оживет воск.
– И от моей крови тоже, и от моих костей, не забудь: каждый человек отдает детям свою плоть, а они должны обращаться с нею бережно и разумно. Обещай не подниматься слишком высоко, Икар. Жар Солнца может растопить твои крылья, сын, но их может погубить и твое пылкое сердце. Будь осторожен!
И они вынесли великолепные золотые крылья навстречу утру, и крылья зашуршали, зашептали его имя, а быть может, иное, – чье-то имя взлетело, завертелось, поплыло в воздухе, словно перышко.
Монгольфье.
Его ладони касались жгучего каната, яркой простеганной ткани, каждая ниточка нагрелась и обжигала, как лето. Он подбрасывал охапки шерсти и соломы в жарко дышащее пламя.
Монгольфье.
Он поднял глаза – высоко над головой вздувалась, и покачивалась на ветру, и взмывала, точно подхваченная волнами океана. огромная серебристая груша, наполнялась мерцающим током разогретого воздуха, восходившего над костром. Безмолвно, подобная дремлющему божеству, склонилась над полями Франции эта легкая оболочка, и все расправляется, ширится, полнясь раскаленным воздухом, и уже скоро вырвется на волю. И с нею вознесется в голубые тихие просторы его мысль и мысль его брата и поплывет, безмолвная, безмятежная, среди облачных просторов, в которых спят еще неприрученные молнии. Там, в пучинах, не отмеченных ни на одной карте, в бездне, куда не донесется ни птичья песня, ни человеческий крик, этот шар обретет покой. Быть может, в этом плавании он, Монгольфье, и с ним все люди услышат непостижимое дыхание Бога и торжественную поступь вечности.
Он вздохнул, пошевелился, и зашевелилась толпа, на которую пала тень нагретого аэростата.
– Все готово, все хорошо.
Хорошо. Его губы дрогнули во сне. Хорошо. Шелест, шорох, трепет, взлет. Хорошо.
Из отцовских ладоней игрушка рванулась к потолку, закружилась, подхваченная вихрем, который сама же подняла, и повисла в воздухе, и они с братом не сводят с нее глаз, а она трепещет над головой, и шуршит, и шелестит, и шепчет их имена.
Райт.
И шепот: ветер, небеса, облака, просторы, крылья, полет.
– Уилбур? Орвил? Постой, как же так?
Он вздыхает во сне.
Игрушечный геликоптер жужжит, ударяется в потолок – шумящий крылами орел, ворон, воробей, малиновка, ястреб. Шелестящий крылами орел, шелестящий крылами ворон, и наконец слетает к ним в руки ветер, дохнувший из лета, что еще не настало, – в последний раз трепещет и замирает шелестящий крылами ястреб.
Во сне он улыбался.
Он устремился в Эгейское небо, далеко внизу остались облака.
Он чувствовал, как, точно пьяный, покачивается огромный аэростат, готовый отдаться во власть ветра.
Он ощущал шуршанье песков – они спасут его, упади он, неумелый птенец, на мягкие дюны Атлантического побережья. Планки и распорки легкого каркаса звенели точно струны арфы, и его тоже захватила эта мелодия.
За стенами комнаты, чувствует он, по каленой глади пустыни скользит готовая к пуску ракета, огненные крылья еще сложены, она еще сдерживает свое огненное дыхание, но скоро ее голосом заговорят три миллиарда людей. Скоро он проснется и неторопливо направится к ракете.
И станет на краю утеса.
Станет в прохладной тени нагретого аэростата.
Станет на берегу, под вихрем песка, что стучит по ястребиным крыльям «Китти Хок».
И натянет на мальчишеские плечи и руки, до самых кончиков пальцев, золотые крылья, скрепленные золотым воском.
В последний раз коснется тонкой, прочно сшитой оболочки, – в ней заключено дыхание людей, жаркий вздох изумления и испуга, с нею вознесутся в небо их мечты.
Искрой он пробудит к жизни бензиновый мотор.
И, стоя над бездной, даст отцу руку на счастье – да будут послушны ему в полете гибкие крылья!
А потом взмахнет руками и прыгнет.
Перережет веревки и даст свободу огромному аэростату.
Запустит мотор, поднимет аэроплан в воздух.
И, нажав кнопку, воспламенит горючее ракеты.
И все вместе, прыжком, рывком, стремительно возносясь, плавно скользя, разрывая, взрезая, пронизывая воздух, обратив лицо к Солнцу, к Луне и звездам, они понесутся над Атлантикой и Средиземным морем, над полями, пустынями, селениями и городами; в безмолвии газа, в шелесте перьев, в звоне и дрожи туго обтянутого тканью легкого каркаса, в грохоте, напоминающем извержение вулкана, в приглушенном торопливом рокоте; порыв, миг потрясения, колебания, а потом – все выше, упрямо, неодолимо, вольно, чудесно, и каждый засмеется и во весь голос крикнет свое имя. Или другие имена – тех, кто еще не родился, или тех, что давно умерли, тех, кого подхватил и унес ветер, пьянящий, как вино, или соленый морской ветер, или безмолвный ветер, плененный в аэростате, или ветер, рожденный химическим пламенем. И каждый чувствует, как прорастают из плоти крылья, и раскрываются за плечами, и шумят, сверкая ярким опереньем. И каждый оставляет за собою эхо полета, и отзвук, подхваченный всеми ветрами, опять и опять обегает земной шар, и в иные времена его услышат их сыновья и сыновья сыновей, во сне внемля тревожному полуночному небу.
Ввысь и еще ввысь, выше, выше! Весенний разлив, летний поток, нескончаемая река крыльев!
Негромко прозвенел звонок.
– Сейчас, – прошептал он, – сейчас я проснусь. Еще минуту…
Эгейское море за окном скользнуло прочь; пески Атлантического побережья, равнины Франции обернулись пустыней Нью-Мехико. В комнате, возле его детской постели, не всколыхнулись перья, скрепленные золотым воском. За окном не качается наполненная жарким ветром серебристая груша, не позванивает на ветру машина– бабочка с тугими перепончатыми крыльями. Там, за окном, только ракета – мечта, готовая воспламениться, – ждет одного прикосновения его руки, чтобы взлететь.
В последний миг сна кто-то спросил его имя.
Он ответил спокойно то, что слышал все эти часы, начиная с полуночи:
– Икар Монгольфье Райт.
Он повторил это медленно, внятно – пусть тот, кто спросил, запомнит порядок, и не перепутает, и запишет все до последней неправдоподобной буквы.
– Икар Монгольфье Райт.
Родился – за девятьсот лет до Рождества Христова. Начальную школу окончил в Париже в 1783-м. Средняя школа, колледж – «Китти Хок», 1903-й. Окончил курс Земли, переведен на Луну с Божьей помощью сего дня I августа 1970-го. Умер и похоронен, если посчастливится, на Марсе, в лето 1999-е нашей эры. Вот теперь можно и проснуться.
Немногие минуты спустя он шагал через пустынное летное поле и вдруг услышал – кто-то зовет, окликает опять и опять.
Он не мог понять, был ли кто-то позади или никого там не было. Один ли голос звал или многие голоса, молодые или старые, вблизи или издалека, нарастал ли зов или стихал, шептал или громко повторял все три его славных новых имени – этого он тоже не знал. И не оглянулся.
Ибо поднимался ветер – и он дал ветру набрать силу, и подхватить его, и пронести дальше, через пустыню, до самой ракеты, что ждала его там, впереди.
1956
Icarus Montgolfier Wright
© Перевод Норы Галь
Смерть и дева
Далеко-далеко, за лесами, за горами жила Старушка. Девяносто лет прожила она взаперти, не открывала дверь никому – ни ветру, ни дождю, ни воробьям вороватым, ни мальчишкам голопятым. И стоило поскрестись к ней в ставни, как она уже кричит:
– Пошла прочь. Смерть!
– Я не Смерть! – говорили ей.
А она в ответ:
– Смерть, я узнаю тебя, ты сегодня вырядилась девочкой. Но под веснушками я вижу кости!
Или кто другой постучит.
– Я вижу тебя. Смерть, – бывало, крикнет Старушка. – Ишь, точильщиком притворилась! А дверь-то на три замка да на два засова закрыта. Залепила я клейкой бумагой все щели, тесемками заткнула замочные скважины, печная труба забита пылью, ставни заросли паутиной, а провода перерезаны, чтобы ты не проскользнула сюда вместе с током! И телефона у меня нет, так что тебе не удастся поднять меня среди ночи и объявить мой смертный час Я и уши заткнула ватой: говори, не говори – я тебя все равно не слышу. Вот так то, курносая. Убирайся!
И сколько помнили себя жители городка, так было всегда Люди тех дальних краев, что лежат за лесами, вели о ней разговоры, а ребята порой, не поверив сказкам, поднимали шестами черепицу на кровле и слышали вопль Старушки «Давай проваливай, ты, в черной одежде, с белым-белым лицом!»
А говорили еще, что так вот и будет жить Старушка веки вечные. В самом деле, ну как Смерти забраться в дом? Все старые микробы в нем давно уже махнули рукой и ушли на покой. А новым микробам, которые (если верить газетам) что ни месяц проносятся по стране все под новыми названиями, никак не прошмыгнуть мимо пучков горного мха, руты, мимо табачных листьев и касторовых бобов, положенных у каждой Двери.
– Она всех нас переживет, – говорили в ближайшем городке, мимо которого проходила железная дорога.
– Я их всех переживу, – говорила Старушка, раскладывая в темноте и одиночестве пасьянс из карт, что продают специально для слепых.
Так-то вот.
Шли годы, и уже никто – ни мальчишка, ни девчонка, ни бродяга, ни путник честной – не стучался к ней в дверь. Дважды в год бакалейный приказчик, которому самому стукнуло семьдесят, оставлял у порога дома запечатанные блестящие стальные коробки с желтыми львами и красными чертиками на ярких обертках, в которых могло быть что угодно – от птичьего корма до сливочных бисквитов, а сам уходил в шумный лес, что подступал к самой веранде дома. И, бывало, лежит эта пища там не меньше недели, припекает ее солнце, холодит луна, тут уж ни одному микробу не выжить. Потом, в одно прекрасное утро пища исчезала.
Старушка всю жизнь только и делала, что ждала. И ждала сторожко – держала, как говорят, ушки на макушке, одним глазом спала, другим все видела.
Так что, когда в седьмой день августа на девяносто первом году ее жизни из лесу вышел загорелый юноша и остановился перед ее домом, врасплох он ее не застал.
Костюм на нем был белый как снег, что зимой, шурша, сползает с крыши и ложится складками на спящую землю. И не на автомобиле он приехал, пешим ходом долгий путь проделал, а все ж остался с виду свежий и чистенький. Не опирался он на посошок, непокрытый шел – не боялся, что солнце голову напечет. И не взмок даже. А самое главное – не имел он при себе иной поклажи, кроме маленького пузырька со светло-зеленой влагой. Хоть и загляделся он на этот пузырек, но все же почувствовал, что пришел к дому Старушки, и поднял голову.
Юноша не коснулся двери, а медленно обошел вокруг дома, чтобы Старушка почуяла, что он здесь.
Потом его взгляд, проникавший сквозь стены, как рентгеновские лучи, встретился с ее взглядом.
– Ой! – встрепенувшись, вскрикнула Старушка которая сосала пшеничное печенье, да так с куском во рту и задремала было. – Это ты! Знаю, знаю я, чье обличье ты приняла на этот раз!
– Чье же?
– Юноши с лицом розовым, как мякоть спелой дыни. Но у тебя нет тени! Почему бы это? Почему?
– Боятся люди теней. Потому-то я и оставил свою за лесом.
– Я не смотрю, а все вижу…
– О, – с восхищением сказал юноша. – У вас такой дар…
– У меня великий дар держать тебя по ту сторону двери!
– Мне ничего не стоит с вами справиться, – сказал юноша, едва шевеля губами, но она услышала.
– Ты проиграешь, ты проиграешь!
– А я люблю брать верх. Что ж… я просто оставлю этот пузырек на крыльце.
Он и сквозь стены дома слышал, как быстро колотится ее сердце.
– Погоди! А что в нем? Я имею право знать, что на крыльце моем оставляют.
– Ладно, – сказал юноша.
– Ну, говори же!
– В этом пузырьке, – сказал он, – первая ночь и первый день после того часа, когда вам исполнилось восемнадцать лет.
– Ка-а-ак!
– Вы слышали меня.
– Ночь и день… когда мне исполнилось восемнадцать?
– Именно так.
– В пузырьке?
Он высоко поднял пузырек, фигуристый и округлый, как тело молодой женщины. Пузырек вбирал в себя свет, заливавший мир, и горел жарко и зелено, как угольки в глазах тигра. В руках юноши он то ровно светился, то беспокойно полыхал.
– Не верю! – крикнула Старушка.
– Я положу его и уйду, – сказал юноша. – Попробуйте без меня принять чайную ложечку зеленых мыслей, запрятанных в этом пузырьке. И увидите, что будет.
– Это яд!
– Нет.
– Поклянись здоровьем матери.
– У меня нет матери.
– Чем же ты можешь поклясться?
– Собой.
– Да я с этого тотчас ноги протяну… вот чего ты хочешь!
– Вы с этого из мертвых восстанете.
– Так я ж не мертвая!
Юноша улыбнулся.
– Разве? – сказал он.
– Погоди! Дай спросить. Ты умерла? Умерла ты? Да и жила ли ты вообще?
– День и ночь, когда вам исполнилось восемнадцать лет, – сказал юноша. – Подумайте.
– Это было так давно!
Словно мышь, шевельнулось что-то у окна, заколоченного, как крышка гроба.
– Выпейте, и все вернется.
Вновь поднял юноша пузырек да повернул его так, чтобы солнце пронизало эликсир, и он засиял, как сок, выжатый из тысячи зеленых былинок. И чудилось, будто горит он зеленым солнцем ровно и жарко, и чудилось, будто бурлит он морем вольно и неистово.
– Это был прекрасный день лучшего года вашей жизни.
– Лучшего года, – пробормотала она за своими ставнями.
– В тот год вы были как яблочко наливное. Самая пора была испить радость жизни. Один глоток, и вы узнаете ее вкус! Почему бы не попробовать, а?
Он вытягивал руку с пузырьком все выше и вперед, и пузырек вдруг обернулся телескопом – смотри в него с любого конца, и нахлынет на тебя та далекая пора, что давно быльем поросла. И зелено, и желто кругом, совсем как в этот полдень, когда юноша заманивает в прошлое пылающей склянкой, стиснутой твердой рукой. Он качнул светлый пузырек, жаркое белое сияние вспорхнуло бабочкой и заиграло на ставнях, словно на серых клавишах беззвучного рояля. Легкие, будто из снов сотканные, огненные крылья раскололись на лучики, протиснулись сквозь щели ставен, повисли в воздухе и ну выхватывать из темноты то губу, то нос, то глаз. Но тотчас глаза и след простыл, да только любопытство взяло свое, и снова он зажегся от луча света. Теперь, поймав то, что ему хотелось поймать, юноша держал огненную бабочку ровно (разве что едва трепетали ее пламенные крылья), дабы зеленый огонь далекого дня вливался сквозь ставни не только в старый дом, но и в душу старой женщины. Юноша слышал, как она часто дышит, старается страх подавить и восторгу воли не давать.
– Нет, нет, тебе не обмануть меня! – взмолилась она так глухо, будто ее уже накрыло лениво накатившейся волной, но она и глубоко под водой барахтается, не желает с жизнью расставаться. – Ты возвращаешься в новом обличье! Ты надеваешь маску, а какую, я не могу понять! Говоришь голосом, который я помню с давних пор. Чей это голос? А, все равно! Да и карты, что я разложила на коленях, говорят мне, кто ты есть на самом деле и что ты мне хочешь всучить!
– Всего-навсего двадцать четыре часа из вашей юности.
– Ты мне всучишь совсем другое!
– Не себя же.
– Если я выйду, ты схватишь меня и упрячешь в холодок, в темный уголок, под дерновое одеяльце. Я дурачила тебя, откладывала на годы и годы. А теперь ты хнычешь у меня за дверью и затеваешь новые козни. Да только понапрасну стараешься!
– Если вы выйдете, я всего лишь поцелую вам руку, юная леди.
– Не называй меня так! Что было, то сплыло!
– Захотите – часу не пройдет, и ваша юность тут как тут.
– Часу не пройдет… – прошептала она.
– Давно ли вы гуляли по лесу?
– Что прошло – поминать на что? Да и мне, старухе, не в память.
– Юная леди, – сказал юноша, – на дворе прекрасный летний день. Здесь и меж деревьев – что в храме зеленом, золотистые пчелы ковер ткут – куда ни глянешь, все узоры новые. Из дупла старого дуба мед течет речкой пламенной. Сбросьте башмачки и ступите по колено в дикую мяту. А в той ложбинке полевые цветы… будто туча желтых бабочек опустилась на траву. Воздух под деревьями прохладный и чистый, как в глубоком колодце, хоть бери его да пей. Летний день, вечно юный летний день.
– Но я как была старой, так старой и останусь.
– Не останетесь, если послушаетесь меня. Предлагаю справедливый уговор, дело верное мы отлично поладим: вы, я и августовский день.
– Что это за уговор и что мне выпадет на долю?
– Двадцать четыре долгих счастливых летних часа, начиная с этой самой минуты Мы побежим в лес, будем рвать ягоды и есть мед, мы пойдем в городок и купим вам тонкое, как паутинка, белое летнее платье, а потом сядем в поезд.
– В поезд!
– И помчимся в поезде к большому городу тут рукой подать – час езды, там мы пообедаем и будем танцевать всю ночь напролет. Я куплю вам две пары туфелек, одну вы вмиг стопчете.
– Ох, мои старые кости… да я и с места не сойду.
– Вам придется больше бегать, чем ходить, больше танцевать, чем бегать. Мы будем смотреть, как звезды по небу колесом катятся, как заря занимается. На рассвете побродим по берегу озера. Мы съедим такой вкусный завтрак, какого еще никто не едал, и проваляемся на песке до самого полудня. А к вечеру возьмем во-от такую коробку конфет, сядем в поезд и будем хохотать всю дорогу, обсыпанные конфетти из кондукторского компостера – синими, зелеными, оранжевыми, будто мы только поженились, и пройдем через городок, не взглянув ни на кого, ни на единого человека, и побредем через сумеречный, благостным духом напоенный лес к вашему дому…
Молчание.
– Вот и все, – пробормотала она. – А еще ничего не начиналось.
И потом спросила:
– А тебе-то зачем это? Что тебе за корысть?
Улыбнулся ласково молодой человек.
– Милая девушка, я хочу спать с тобой.
У нее перехватило дыхание.
– Я ни с кем не спала ни разу в жизни!
– Так вы… старая дева?
– И горжусь этим!
Юноша со вздохом покачал головой.
– Значит, это правда… вы и в самом деле старая дева.
Прислушался он, а в доме ни звука.
Совсем тихо, словно кто-то где-то с трудом повернул потайной кран и мало-помалу, по капельке, заработал заброшенный на полвека водопровод. Старушка начала плакать.
– Почему вы плачете?
– Не знаю, – всхлипнув, ответила она.
Наконец она перестала плакать, и юноша услышал, как она покачивается в кресле, чтобы успокоиться.
– Бедная старушка, – прошептал он.
– Не зови меня старушкой!
– Хорошо, – сказал он – Кларинда.
– Откуда ты узнал мое имя? Никто не знает его!
– Кларинда, почему ты спряталась в этом доме? Еще тогда, давным-давно.
– Не помню. Хотя да. Я боялась.
– Боялась?
– Чудно. Поначалу жизни боялась, потом – смерти. Всегда чего-то боялась. Но ты скажи мне! Всю правду скажи! А как мои двадцать четыре часа выйдут… ну, после прогулки у озера, после того, как вернемся на поезде и пройдем через лес к моему дому, ты захочешь…
Не торопил он ее, своей речью не перебивал.
– …спать со мной? – прошептала она.
– Да, десять тысяч миллионов лет, – сказал он.
– О, – чуть слышно сказала она. – Так долго.
Он кивнул.
– Долго, – повторила она. – Что это за уговор, молодой человек? Ты даешь мне двадцать четыре часа юности, а я даю тебе десять тысяч миллионов лет времечка моего драгоценного.
– Не забывай и о моем времени, – сказал он. – Я не покину тебя никогда.
– Ты будешь лежать со мной?
– А как же!
– Эх, юноша, юноша. Что-то мне твой голос больно знаком.
– Погляди на меня.
И увидел юноша, как из замочной скважины выдернули затычку и на него уставился глаз. И улыбнулся юноша подсолнухам в поле и их господину в небе.
– Я слепая, я почти ничего не вижу, – заплакала Старушка. – Но неужели там стоит Уилли Уинчестер?
Он ничего не сказал.
– Но, Уилли, тебе с виду двадцать один год всего, прошло семьдесят лет, а ты совсем не изменился!
Поставил он пузырек перед дверью, а сам стал поодаль, в бурьяне.
– Можешь… – Она запнулась. – Можешь ли ты сделать и меня с виду такой молодой?
Он кивнул.
– О, Уилли, Уилли, неужели это и в самом деле ты?
Она ждала, глядя, как он стоит, беспечный, счастливый, молодой, и солнце блестит на его волосах и щеках. Прошла минута.
– Так что же? – сказал он.
– Погоди! – крикнула она. – Дай подумать!
И он почувствовал, что там, в доме, она торопливо просеивает сквозь память все былое, как песок сквозь ситечко мелкое, но только вспомнить нечего – все пылью да пеплом оборачивается. Чуял он, горят ее виски – попусту шарит она в памяти, нет ни камешка ни в ситечке, ни в просеянном песке.
«Пустыня без конца, без краю, – подумал он, – и ни одного оазиса».
И когда он это подумал, она вздрогнула.
– Странно, – пробормотала она наконец. – Сейчас вдруг мне почудилось, будто отдать десять тысяч миллионов лет за двадцать четыре часа, за один день – дело доброе, праведное и верное.
– Да, Кларинда, – сказал он. – Вернее быть не может.
Загремели засовы, защелкали замки, и дверь с треском распахнулась. Показалась на миг рука, схватила пузырек и скрылась.
Прошла минута.
Потом пулеметной очередью простучали по комнатам шаги. Хлопнула дверь черного хода. Широко распахнулись окна наверху, ставни рухнули в траву. Вот и до нижних окон старуха добралась. Ставни разлетались в щепки. Из окон валила пыль.
И наконец в широко раскрытую парадную дверь вылетел пустой пузырек и вдребезги разбился о камень.
И вот уже на веранде сама она, быстрая, как птица. Солнце обрушило на нее лучи. Будто на сцене стояла она, будто из-за темных кулис выпорхнула. Потом сбежала по ступенькам и схватила его за руки.
Мальчуган, проходивший по дороге, остановился и уставился на нее, а потом попятился и так пятился, не спуская с нее широко раскрытых глаз, пока не скрылся из виду.
– Почему он так смотрел на меня? – сказала она. – Хороша я?
– Очень хороша.
– Хочу посмотреться в зеркало!
– Нет, нет, не надо.
– А в городе я всем понравлюсь? Может, мне это только чудится? Может, ты меня разыгрываешь?
– Ты – сама красота.
– Значит, я хороша. Я сама это знаю. А сегодня вечером все будут со мной танцевать? Будут мужчины наперебой приглашать меня?
– Все как один.
И уже на тропинке, где гудели пчелы и шелестели листья, она вдруг остановилась и, посмотрев ему в лицо, прекрасное, как летнее солнце, спросила:
– О, Уилли, я хочу, чтобы ты был ласковым всегда-всегда – и когда все кончится, и когда мы сюда вернемся.
Он заглянул ей в глаза и коснулся ее щеки пальцами.
– Да, – сказал он нежно. – Да.
– Я верю, – сказала она. – Я верю, Уилли.
И они побежали по тропинке и скрылись из виду, а пыль осталась висеть в воздухе; двери, ставни, окна были распахнуты, и теперь солнце могло заглянуть внутрь, а птицы вить там гнезда и растить птенцов, а лепестки прелестных летних цветов могли лететь свадебным дождем и усыпать ковром комнаты и пока еще пустую постель. И летний легкий ветерок наполнил просторные комнаты особым духом, духом Начала и первого часа после Начала, когда мир еще с иголочки, когда кругом тишь да гладь, а о старости и слыхом не слыхать.
Где-то в лесу, будто быстрые сердца, простучали лапки кроликов. Вдали прогудел поезд и пошел к городу быстрее, быстрее, быстрее.
1960
Death and the Maiden
© Перевод Д.Жукова