Текст книги "Высоко в небеса: 100 рассказов"
Автор книги: Рэй Брэдбери
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 70 страниц)
Отзвук бегущего лета
В тот вечер Дуглас возвращался домой из кино вместе с родителями и братом Томом и увидел их в ярко освещенной витрине магазина – теннисные туфли. Дуглас поспешно отвел глаза, но его ноги уже ощутили прикосновение парусины и заскользили по воздуху – быстрей, быстрей! Земля завертелась, захлопали полотняные навесы над витринами – такой он поднял ветер, так он мчался… Родители и Том шагали не торопясь, а между ними, пятясь задом, шел Дуглас и не сводил глаз с теннисных туфель там, позади, в полуночной витрине.
– Хорошая была картина, – сказала мама.
– Ага, – буркнул Дуглас.
Стоял июнь, давно миновало то время, когда на лето покупают такие туфли, легкие и тихие, точно теплый дождь, что шуршит по тротуарам. Уже июнь, и земля полна первозданной силы, и все вокруг движется и растет. Трава и по сей день переливается сюда из лугов, омывает тротуары, подступает к домам. Кажется, город вот-вот черпнет бортом и покорно пойдет на дно, и в зеленом море трав не останется ни всплеска, ни ряби. Дуглас вдруг застыл, точно врос в мертвый асфальт и красный кирпич улицы, не в силах тронуться с места.
– Пап, – выпалил он. – Вон там, в окне, теннисные туфли…
Отец даже не обернулся.
– А зачем тебе новые туфли, скажи, пожалуйста? Можешь ты мне объяснить?
– Ну-у…
Да затем, что в них чувствуешь себя так, будто впервые в это лето скинул башмаки и побежал босиком по траве. Точно в зимнюю ночь высунул ноги из-под теплого одеяла и подставил ветру, что дышит холодом в открытое окно, и они стынут, стынут, а потом втягиваешь их обратно под одеяло, и они совсем как сосульки… В теннисных туфлях чувствуешь себя так, будто впервые в это лето бредешь босиком по ленивому ручью и в прозрачной воде видишь, как твои ноги ступают по дну – будто они переломились и движутся чуть впереди тебя, потому что ведь в воде все видится не так…
– Пап, – сказал Дуглас, – это очень трудно объяснить.
Люди, которые мастерят теннисные туфли, откуда-то знают, чего хотят мальчишки и что им нужно. Они кладут в подметки чудо-траву, что делает дыханье легким, а под пятку – тугие пружины, а верх ткут из трав, отбеленных и обожженных солнцем в просторах степей. А где-то глубоко в мягком чреве туфель запрятаны, тонкие, твердые мышцы оленя. Люди, которые мастерят эти туфли, верно, видели множество ветров, проносящихся в листве деревьев, и сотни рек, что устремляются в озера. И все это было в туфлях, и все это было – лето.
Дуглас попытался объяснить все отцу.
– Допустим, – сказал отец. – Но чем плохи твои прошлогодние туфли? Поройся в чулане, ты, конечно, найдешь их там.
Дугласу стало вдруг жалко мальчишек, которые живут в Калифорнии и ходят в теннисных туфлях круглый год; они ведь даже не знают, какое это чудо – сбросить с ног зиму, скинуть тяжеленные кожаные башмаки, полные снега и дождя, и с утра до ночи бегать, бегать босиком, а потом зашнуровать на себе первые в это лето новенькие теннисные туфли, в которых бегать еще лучше, чем босиком. Но туфли непременно должны быть новые – в этом все дело. К первому сентября волшебство, наверно, исчезнет, но сейчас, в конце июня, оно еще действует вовсю, и такие туфли все еще в силах помчать тебя над деревьями, над реками и домами. А если захочешь – они перенесут тебя через заборы, тротуары и упавшие деревья.
– Как же ты не понимаешь? – сказал Дуглас отцу. – Прошлогодние никак не годятся.
Ведь прошлогодние туфли уже мертвые внутри. Они хороши только одно лето, только когда их надеваешь впервые. Но к концу лета всегда оказывается, что на самом деле в них уже нельзя перескочить через реки, деревья или дома, – они уже мертвые. А ведь сейчас опять настало новое лето, и, конечно, в новых туфлях он опять сможет делать все, что только пожелает.
Они поднялись на крыльцо и вошли в дом.
– Копи деньги, – посоветовал отец. – Месяца через полтора…
– Да ведь тогда лето кончится!
Погасили огонь, Том уснул, а Дуглас все смотрел на свои ноги – они белели под лунным светом, далеко, в конце кровати, свободные, наконец, от тяжеленных башмаков: только теперь с них свалились эти гири – остатки зимы.
– Надо придумать, почему нужны новые. Надо что-то придумать.
Ну, во-первых, всякий знает, что на холмах за городом полным-полно друзей – они распугивают коров, предсказывают перемену погоды, с утра до ночи жарятся на солнце, так что кожа лупится и они обдирают ее клочьями, словно листки календаря, и снова жарятся на солнце. Если хочешь их поймать, придется бегать быстрей всех белок и лисиц. А в городе полным-полно врагов, они злятся из-за жары и потому помнят все зимние споры и обиды. ИЩИ ДРУЗЕЙ, РАСШВЫРИВАЙ ВРАГОВ! Вот девиз легких как пух волшебных туфель. МИР БЕЖИТ СЛИШКОМ БЫСТРО? ХОЧЕШЬ ЕГО ДОГНАТЬ? ХОЧЕШЬ ВСЕГДА БЫТЬ ПРОВОРНЕЙ ВСЕХ? ТОГДА ЗАВЕДИ СЕБЕ ВОЛШЕБНЫЕ ТУФЛИ! ТУФЛИ, ЛЕГКИЕ, КАК ПУХ!
Дуглас встряхнул свою копилку – в ней чуть звякнуло. Она была почти пустая.
Если тебе что-нибудь нужно, добивайся сам, подумал он. Ночью постараемся найти ту, заветную тропку…
Огни внизу, в городе, гасли один за другим. В окно дунул ветер. Точно река течет – так бы и пошел с нею…
Во сне он слышал, как в теплой густой траве бежит, бежит, бежит кролик.
Старый мистер Сэндерсон двигался по своей обувной лавке, точно по какому-то питомнику, где в конурках собраны со всего света собаки и кошки всевозможных пород; и на ходу он ласково гладил своих любимцев. Мистер Сэндерсон погладил каждую пару башмаков и туфель, выставленных в витрине, и одни казались ему собаками, другие кошками; он касался их заботливой рукой – где поправит шнурки, где вытянет язычок. Потом остановился на самой середине ковра, покрывавшего пол лавки, огляделся вокруг и с удовлетворением кивнул.
Вдалеке, нарастая, загремел гром.
Миг – и в дверях появился Дуглас Спеллинг. Он смущенно глядел вниз, на свои кожаные башмаки, точно они были такие тяжелые, что их никак не оторвешь от асфальта. Он остановился в дверях – и гром тотчас умолк. И вот, мучительно медленно, держа на ладони все свои сбережения и не решаясь поднять глаза, Дуглас шагнул из яркого полуденного света в лавку. Он осторожно разложил столбиками на прилавке медяки, монетки по десять и двадцать пять центов, словно шахматист, что ждет с тревогой – вознесет ли его следующий ход к вершинам торжества или погрузит в бездну отчаянья.
– Все ясно без слов, – сказал мистер Сэндерсон.
Дуглас замер.
– Во-первых, я знаю, что ты хочешь купить, – продолжал мистер Сэндерсон. – Во-вторых, я каждый день вижу тебя у моей витрины. Ты думаешь, я ничего не замечаю? Ошибаешься. В-третьих, тебе нужны, называя их полным именем, «легкие, как пух, мягкие, как масло, прохладные, как мята» теннисные туфли. В-четвертых, у тебя не хватает денег и тебе нужен кредит.
– Нет! – крикнул Дуглас, тяжело дыша, точно он бежал во сне всю ночь без отдыха. – Не надо мне кредита, я придумал кое-что получше, – выдохнул он наконец. – Сейчас я объясню, только сперва, пожалуйста, скажите мне одну вещь, сэр, мистер Сэндерсон. Вы помните, когда вы сами в последний раз надевали такие туфли?
Старик помрачнел.
– Ну, лет десять назад, или двадцать, может быть, даже тридцать… Почему это тебя интересует?
– Знаете что, мистер Сэндерсон, если по-честному, вам надо и самому хоть примерить ваши теннисные туфли. Ведь вы их людям продаете? Вот и примерьте хоть на минутку, сами увидите, каковы они на ноге. Если долго чего-нибудь не пробовать, поневоле забудешь, как это бывает. Ведь хозяин табачной лавочки курит, правда? И кондитер всегда, конечно, пробует свой товар. Вот я и думаю…
– Ты, верно, заметил, я тоже не босиком хожу, – сказал старик.
– Но не в теннисных туфлях, сэр! Как же вы их продаете, если не можете даже как следует их расхвалить? А как вам их расхваливать, если вы их толком и не знаете?
Дуглас говорил с таким жаром, что Сэндерсон даже попятился и в раздумье поскреб подбородок.
– Н-да-а, пожалуй…
– Мистер Сэндерсон, – сказал Дуглас. – Вы мне продайте одну вещь, а я тоже продам вам кое-что очень полезное.
– Но неужели для этой сделки необходимо, чтобы я надел пару теннисных туфель, дружок?
– Это было бы очень хорошо, сэр!
Старик вздохнул. Через минуту он уже сидел на стуле и, тяжело дыша, зашнуровывал на своих узких длинных ногах теннисные туфли. Туфли казались чужими и неуместными рядом с темными обшлагами его пиджака. Наконец он встал.
– Ну, как вы себя в них чувствуете? – спросил мальчик.
– Как я себя чувствую? Отлично, – и он хотел снова сесть на стул.
– Нет, нет! – Дуглас умоляюще протянул руку. – Теперь, пожалуйста, покачайтесь немного с пяток на носки, попрыгайте, поскачите, что ли, а я вам все доскажу. Значит, так: я отдаю вам деньги, вы отдаете мне туфли. Я должен вам еще доллар. Но как только я надену эти туфли, мистер Сэндерсон, как только я их надену, знаете, что случится?
– Что же?
– Хлоп! Я разношу вашим покупателям на дом покупки, таскаю для вас всякие свертки, приношу вам кофе, убираю мусор, бегаю на почту, на телеграф, в библиотеку! Я буду летать взад и вперед, взад и вперед, десять раз в минуту! Вот вы теперь сами чувствуете, какие это туфли, сэр, сами чувствуете, как быстро они будут меня носить! Ведь они на пружинах – чувствуете? Они сами бегут! Охватят ногу и уж не дают никакого покоя, им совсем не нравится стоять на одном месте. Вот я и буду делать для вас все, что вам не захочется делать самому, да знаете, как быстро! Вы сидите спокойно у себя в лавке, в холодке, а я буду носиться за вас по всему городу. Но ведь если по правде, это буду не я, это все туфли! Возьмут и помчатся по улицам, как бешеные, раз-два – за угол, раз-два – обратно! Вот как!
Сэндерсона оглушило это красноречие. Поток слов захватил его и понес; он поглубже засунул ноги в туфли, пошевелил пальцами, повертел ступней, вытянул ногу в подъеме. В открытую дверь задувал ведерок, и мистер Сэндерсон тихонько покачивался, подставляя ноги под его свежее дуновение. Туфли неслышно тонули в мягком ковре, точно в бархатной траве джунглей, во вспаханном черноземе или в размокшей глине. Старик с серьезным видом привстал на носки, оттолкнулся пятками – словно от пышного теста, от податливой мягкой земли. Все его ощущения отражались у него на лице, как будто быстро переключали разноцветные огни. Рот его открылся. Он еще немного покачался на носках – все медленнее, медленнее – и, наконец, застыл; голос мальчика тоже умолк, и в глубокой, многозначительной тишине они стояли и смотрели в глаза друг другу.
По тротуару под жарким солнцем шли мимо лавки редкие прохожие.
А старик и мальчик все стояли друг против друга, и лицо мальчика сияло, а старик, казалось, обдумывал некое неожиданное открытие.
– Послушай, – сказал он наконец. – Не хочешь ли лет эдак через пять продавать у меня тут ботинки?
– Спасибо, мистер Сэндерсон, только я и сам еще не знаю, что стану делать, когда вырасту.
– Что захочешь, сынок, то и станешь делать, – сказал старик. – Ты своего добьешься. И никто тебя не удержит.
Он легким шагом подошел к стене, где стояло уж наверно десять тысяч коробок с обувью, и вернулся к прилавку с туфлями для Дугласа. Потом он писал что-то на листке бумаги, а Дуглас в это время надел туфли, завязал шнурки и теперь стоял и ждал.
Старик кончил писать и протянул ему листок.
– Вот тебе десяток поручений на сегодня. Когда все сделаешь, мы с тобой квиты и ты получаешь расчет.
– Спасибо, мистер Сэндерсон! – Дуглас кинулся прочь из лавки.
– Постой! – закричал старик. Дуглас остановился и обернулся к нему.
Ну, как туфли? – с интересом спросил старик. Дуглас поглядел на свои ноги – они были уже далеко, на берегу реки, среди пшеничных полей, на ветру, что гнал его из города. Потом вскинул голову и посмотрел на старика; глаза его горели, губы шевелились, но с них не слетело ни звука.
– Антилопы? – Старик перевел взгляд с лица маль чика на туфли. – Газели?
Дуглас подумал, помолчал в нерешительности и торопливо кивнул. И – исчез. Шепнул что-то, круто повернулся и исчез. Дверь – настежь, на пороге – никого. Быстрый шорох теннисных туфель растаял в тропическом зное.
Мистер Сэндерсон стоял в дверях, ослепленный солнцем, и прислушивался. С давних-давних пор, когда его еще одолевали мальчишеские мечты, он помнил этот звук. Под небом мелькали чудесные создания, скользили под деревьями и в кустах, убегали все дальше, и оставалось лишь еле слышное эхо…
– Антилопы, – повторил Сэндерсон. – Газели…
Он нагнулся и поднял с пола брошенные зимние башмаки Дугласа, отяжелевшие от уже забытых дождей и давно растаявших снегов. Потом отошел в тень, подальше от слепящих лучей солнца, и неторопливо, мягко и легко ступая, направился назад к цивилизации…
Вот ты и дома, моряк
– Доброе утро, капитан.
– Доброе утро, Хэнкс.
– Милости просим к столу, сэр. Кофе готов.
– Спасибо, Хэнкс.
Старик сел за камбузный столик и уронил руки на колени. Там, на коленях, они были как две переливчатые форели. Призрачные, будто сотканные из пара его слабого дыхания, две рыбины лениво подрагивали в ледяной прозрачной глубине. Десятилетним мальчишкой ему случалось видеть, как форель поднимается почти к самой поверхности горных ручьев. Едва приметные движения рыб зачаровывали тем больше, что их сверкающая чешуя, если смотреть долго-долго, начинала загадочно бледнеть. Они как бы истаивали на глазах.
– Капитан, – забеспокоился Хэнкс, – с вами все в порядке?
Капитан резко вскинул голову и глянул привычным огненным взглядом.
– Разумеется, в порядке! Странный вопрос!
Дымок поставленной перед ним чашки кофе дразнил воспоминаниями о других ароматах других времен, там плясали неясные лики – полузабытые лица давным-давно минувших женщин.
Ни с того ни с сего старик захлюпал носом, и Хэнкс подскочил с платком.
– Спасибо, Хэнкс.
Капитан как следует высморкался. Затем отхлебнул из чашки в дрожащей руке.
– Слышь, Хэнкс!
– Да, капитан, тут он я.
– А барометр-то падает.
Хэнкс оглянулся на настенный прибор:
– Нет, сэр. Показывает на умеренно ясно. Умеренно ясно, вот что он показывает.
– Собирается буря, и солоно придется, потому как распогодится не скоро, очень не скоро.
– Не нравятся мне такие разговоры, – буркнул Хэнкс, проходя мимо столика.
– Что чувствую, то и говорю. Рано или поздно покою придет конец. Уж так оно устроено, что бури не миновать. Я к ней готов, и с давних пор.
Да, с давних пор. Уж который год… А который именно? Много песка утекло в песочных часах – и не углядишь сколько. Да и снега перепадало немало: на белую простыню одной зимы ложилась новая простынка – и сколько их понаслоилось, без счета. До первых-то зим уже и не дощупаться в памяти.
Он встал и, покачиваясь, доплелся до двери камбуза, открыл ее и шагнул…
…на веранду дома, построенного в виде носовой части корабля. И пол веранды был из просмоленных досок, совсем как палуба на судне. Капитанскому взору предстала не бесконечная водная гладь, а подраскисший от летнего дождя палисадник. Старик подошел к перилам и обежал глазами окрестные холмы – куда ни гляди, все холмы да взгорки, до самого горизонта.
«Зачем я здесь? – вдруг закипело в его сознании. – В этом нелепом доме, в этом корабле без паруса посреди прерий, где волком взвоешь от одиночества, где всех звуков – щебетнет осенью птица, пролетая на юг, да еще раз весной – возвращаясь на север».
Зачем он здесь? Действительно – зачем?
Уняв дрожь, старик поднял бинокль к глазам, чтобы получше разглядеть не то пустыню перед собой, не то пустыню лет позади.
Ах, Кейт, Катарин, Кейти – где ты, где?
Ночью, утопая в перине, он благополучно забывал. Зато днем память не давала покоя. Он жил один, вот уже двадцать лет как один – если не считать Хэнкса, чье лицо встречало его на заре и провожало на закате.
А Кейт?
Тысячу штормов и тысячу затиший назад был один штиль и одна буря, на веки веков засевшие в его памяти.
Как звонок был его голос тогда, в утреннем порту:
– Вот он, Кент, гляди! Вот он, корабль-красавец, что унесет нас, куда бы мы ни пожелали!
И они заторопились к причалу – такая немыслимая молодая чета! Кейт, чудесной Кейт едва ли было двадцать пять. А ему – за сорок, хорошо за сорок. На мальчишкой ощущал он себя, когда они с Кейт – рука в руке – подбегали к трапу.
Однако у самого трапа Кейт вдруг замешкалась, вдруг оглянулась на холмы Сан-Франциско и тихо выдохнула, словно для себя самой:
– В последний раз я касаюсь твердой земли.
– Брось ты! Коротенькое путешествие!
– Если бы? – спокойно возразила она. – Я чувствую, путешествие будет долгим-предолгим.
Секунд сколько-то он ничего не слышал, кроме заунывного скрипа корабельных снастей, и ему почудилось, что это шумно ворочается потревоженная во сне Судьба.
– С чего бы это я? – встряхнулась Кейт. – Вздор какой-то!
И смело шагнула на борт корабля.
Той ночью они, недавно обвенчанные, плыли к жарким тихоокеанским островам. Он – бывалый моряк с просоленной и задубевшей кожей. Она – нежно-гибкая и шустрая, как саламандра, что в августовский полдень устраивает пляску на корабельном юте.
Где-то на половине пути судно угодило в штиль. Теплое уютное затишье: паруса поникли, но как-то умиротворенно, бестревожно.
Его разбудил посреди ночи не то последами выдох ветра, не то Кейт, которая прислушивалась к непривычной тишине.
Замолчали корабельные снасти, больше не пели паруса. Да и матросы словно вымерли – где топот голых пяток по палубе? Какое-то заколдованное беззвучие. Будто взошла луна и обронила серебристый приказ для всего сущего под собой: мир и покой!
Капитан и его молоденькая жена поднялись на падубу. Члены команды, словно пригвожденные чарами к местам, где их застало мановение волшебной палочки, не обращали на них внимания. Стоя у самого борта, капитан и его жена всей кожей ощущали, как в их присутствии Сейчас удлиняется в Во Веки Веков.
И тогда, будто запросто читая будущее в зеркале моря, где увяз их корабль, Кейт промолвила:
– Не было от века более прекрасной ночи. И не было с сотворения мира двух людей более счастливых, чем мы, и корабля, прекраснее этого. Ах, оставаться бы так еще тысячу лет – в этом совершенном мире, где мы хозяева, где мы живем по нами же сотворенным законам. Обещай, что ты не позволишь мне умереть – никогда-никогда.
– Никогда, – решительно отозвался он. – Сказать почему?
– Да, и скажи так, чтобы я поверила.
Ему вдруг вспомнилась одна легенда, и он рассказал ее Кейт.
Жила-была одна прекрасная женщина. И так прекрасна она была, так люба богам, что боги похитили ее из власти ненасытного Времени и поместили среди океана, дабы никогда более не коснулась ее нога тверди земной. Ибо земля обременила бы тело женщины силой непомерной тяжести. От зрелища людского тщеславия, от обилия пустых соблазнов и нелепых тревог изнемогла бы ее душа. Но среди волн да живет она вечно – там, и только там не убудет во веки веков от ее красоты и молодости! И так плавала женщина по хлябям морским годы и годы – временами проплывая на корабле совсем близко от острова, где жим и старел ее возлюбленный. Тогда она принималась кричать что было сил: приди, любимый, и забери меня на берег. Возлюбленный слышал ее стенания – и ничего не предпринимал, ибо любил ее и ведал, что берег обозначает для нее гибель молодости и красоты. И вот однажды она решилась сама – бросилась в воду и доплыла до берега. Одну только ночь провели они вместе – чудную, чудную ночь… А наутро он увидел, что с рассветом красавица превратилась в древнюю-предревнюю старуху – будто иссохший лист лежал рядом с ним.
– Не знаю, слышал ли я эту историю от кого-то, – сказал капитан. – А может, она еще никем не рассказана – и совершается как раз сейчас я с нами… Вообрази себе, что я нарочно увлек тебя в море – прочь от гвалта больших и малых городов, прочь от автомобильных гудков и суетливых многомиллионных толп, прочь от всего, что изнашивает тело и душу.
Теперь Кейт хохотала. Звонко, громко, запрокинув голову. И матросы, отряхнув сонную одурь, вдруг зашевелились и ответно заулыбались.
– Том, любимый мой Том, разве ты не помнишь, что я сказала на трапе перед отплытием? «В последний раз я касаюсь твердой земли». Как-то само вырвалось. Но я бы еще тогда могла действительно догадаться о том, что ты замыслил! Ладно, твоя взяла – я остаюсь на борту, сколько бы мы ни плыли и куда бы мы ни плыли – хотя бы и на край земли. Стало быть, я уже никогда не постарею, да и ты тоже?
– Мне вечно будет сорок восемь!
И он рассмеялся – довольный тем, что изгнал из своей головы темные мысли. Обнимая Кейт, осыпая поцелуями ее шею, он словно погружался в снежный сугроб посреди августовской жары. Да, в ту знойную нескончаемую ночь в его постели был словно нерастопимый снег…
– Хэнкс, ты помнишь тот штиль в августе девяносто седьмого года? – крикнул старик в дом. – Сколько он, бишь, длился?
– Дней девять-десять, сэр.
– Нет, Хэнкс. Могу поклясться, тот штиль девяносто седьмого продолжался лет пять, не меньше.
Дней девять или лет десять, разве теперь вспомнишь… Но какое это счастье, Кейт, что я увлек тебя туда, в эти дни или годы, и не смутился тем, как люди пошучивали, будто, прикасаясь к тебе, я тужусь помолодеть. Приятели-капитаны твердили: любовь, она повсюду, ждет в каждом порту, в тени каждого дерева, одинаковая в каждом кабаке, как подогретая кокосовая брага, которую нюхнул, по-быстрому опрокинул в себя и «поплыл». Господи, какое глупое заблуждение! Добро этим жалким забубенным головам перекоряться из-за гроша со шлюхами на Борнео и тискать арбузы у потаскух на Суматре – что прочного они создадут в темных вонючих задних комнатушках с этими лихо пляшущими под ними обезьянами? А на возвратном пути домой – с кем они, эти умудренные капитаны? Одни-одинешеньки. Поганая, надо сказать, компания на пути длиной в десять тысяч миль! Нет, Кейт, пусть злые языки измозолятся, а мы будем вместе – вопреки всему.
Да, мертвый штиль посреди океана все не кончался и не кончался. Море дышало ровно, нечувствительно, и если где-то существовали исполинские дредноуты-континенты, то они не иначе как разломились и канули в бескрайний океан.
Однако на девятый день команда не вытерпела. Матросы спустили шлюпки на воду и сели в них – в ожидании приказа налечь на весла и буксировать корабль как баржу, ища ветра в море. И капитан в конце концов покорился общей воле.
К концу десятого дня на горизонте медленно восстал остров.
Капитан сказал жене:
– Кейт, мы отправляемся к берегу в шлюпках – пополнить запас провизии. Ты с нами?
Она посмотрела на остров узнающим взглядом, словно видела его когда-то и где-то, еще до своего рождения, и медленно мотнула головой: нет.
– Отправляйтесь. Ноги моей не будет на суше, пока мы не прибудем домой.
Глядя на Кейт, он угадал: она интуитивно действует по букве той легенды, которую он с такой легкостью сплел и так легкомысленно рассказал. Подобно той сказочной красавице, его любимая чуяла, что на безлюдном песчаном берегу кораллового рифа таится некое зло, от которого ей будет ущерб, а то и гибель.
– Что ж, Кейт, Господь тебе навстречу. Нас не будет часа три.
И он уплыл вместе с матросами.
Ближе к вечеру они вернулись. С пятью бочонками свежей пресной воды. Из лодок поднимался пряный запах фруктов и цветов.
Кейт терпеливо поджидала на корабле, ибо эта женщина стояла на том, что нога ее больше не коснется суши.
Ей первой дали испить свежей прохладной воды.
Расчесывая волосы перед сном, глядя на едва заметное колыхание волн, она сказала:
– Вот и все. Уже недолго. К утру все переменится. Ах, Том, Том, как это будет трудно – такой холод после такого зноя…
Посреди ночи он проснулся. Рядом в темноте беспокойно ворочалась Кейт и что-то бормотала во сне. Прикосновение ее руки обожгло. Потом она вскрикнула, но не проснулась.
Капитан пощупал ее пульс и прислушался к другому биению – снаружи начиналась буря.
Пока он встревоженно сидел возле Кейт, корабль начал медленно ходить вверх-вниз на высоких волнах. Чары рассеялись: период волшебного покоя завершился.
Одрябшие паруса наполнились жизнью, бодро заполоскались. Все канаты вдруг зазвучали – словно могучая рука вдруг перебирала струны, казалось, навек замолчавшей арфы. Волшебная музыка возобновленного путешествия.
Штиля как не бывало. Свирепствовал шторм.
И будто одного шторма было мало, внутри его свершилось нечто ураганное.
Лихорадка накинулась на Кейт со свирепостью огненного смерча – испепелила враз. Тот шторм снаружи еще бушевал, а здесь, в каюте, уже воцарились гробовая тишь я вечный покой.
Матрос, обычно чинивший паруса, скроил для Кейт саван, в котором ей предстояло лечь на морское дно. В полумраке каюты иголка в руках матроса летала и посверкивала будто крохотная тропическая рыбка – узкорылая, узкоспинная, неутомимая: ныр-ныр, ныр-ныр, снова и снова тычется рыльцем в холст и вшивает в него тишину.
В последние часы урагана они вынесли на палубу зашитый в белый саван штиль и бросили его в волны, на полмгновения разорвав их бег. Да, меньше половины мгновения – и не стало Кейт.
Не стало и его жизни.
– Кейт, Кейт! О Кейт!
Как он мог оставить ее здесь – просто обронить в морские потоки между Японией и Золотыми Воротами? В ту ночь внутри капитана лютовала буря пострашнее шторма и его собственные рыдания были громче ураганного воя. Позабыв о смертельной опасности, он прилип к рулевому колесу – и все кружил, кружил вокруг того места, где холщовый мешок причинил морю ничтожную ранку, которая затянулась с безумящей скоростью. И вот тогда-то он познал покой – тот самый покой, который остался с ним на всю дальнейшую жизнь. С тех пор он ни разу ни на кого не повысил голос и ни разу ни на кого не сжались у него судаки. Именно так, спокойным невыразительным голосом и не потрясая кулаками, капитан наконец-то отдал приказ идти прочь от того рокового места в океане, даже не оцарапанного там, где должна была зиять рана. Ровным голосом командовал он в море во время кругосветных плаваний и в портах при погрузке и разгрузке товаров. Потом с тем же спокойствием я один прекрасный день сошел с корабля и навеки повернулся к морю спиной. Бросив родной корабль томиться в гавани, зажатой зелеными холмами, капитан где пешком, где на колесах все удалялся и удалялся от моря, пока не оказался ж двенадцати сотнях миль oт него. Там он, словно во сне, купил участок земли. Словно во сне, построил на нем дом – вместе с Хэнксом. Что он купил и что строит – этим он не интересовался очень долго. Одно вертелось в голове: счастье было так быстротечно! Против Кейт он был стариком. Однако он лишился возлюбленной слишком молодым… Впрочем, уж теперь-то он был стар, чтобы надеяться на новое счастье.
Словом, оказался он в месте, где до восточного побережья тысяча миль, до западного – и того больше, и проклял свою жизнь и такое знакомое ему море, ибо помнил не то, что оно ему дало, а то, что оно так стремительно отняло.
И был день, когда он вышел в поле, твердо ступая по твердому, и бросил в землю семена, и стал готовиться к первому урожаю, и стал называть себя фермерам.
Но однажды ночью в свое первое фермерское лето, забравшись так далеко от ненавистного моря, как только человек может, он проснулся среди: ночи от знакомого шума – и не поверил своим ушам. Он весь затрясся под одеялом и зашептал: «Нет, нет, этого быть не может… Я схожу с ума?.. Но… но ты только послушай?»
Он распахнул дверь своего фермерского дома и вышел на веранду – поглядеть что к чему. Лишь теперь его как обухом ударило: так вот что я, стало быть, сделал – без собственного ведома.
Вцепившись в поручень веранды и смигивая слезы, он молча озирал окрестные поля.
На залитых лунным светом пологих холмах колыхалась пшеница – плескалась пшеница, взблескивая отраженным светом. Вал за валом, как волны в море. Его дом, ставший вдруг кораблем, находился прямехонько посреди великого и безграничного тихого океана колосьев.
Остаток ночи он провел вне дома – перебегая с места на место, все еще ошарашенный своим открытием: море в самом центре континента!
Следующие годы были посвящены переделке дома. Пристроечка здесь, пристроечка там, досочка здесь, планочка там – глядишь, и вышло со временем подобие корабля. И внешне похоже, и по существу, и с тем же чувством надежности в случае лютых ветров и крутых волн.
– Слышь, Хэнкс, как давно мы не видели моря?
– Двадцать лет, капитан.
– Врешь! Мы его видели не далее как сегодня утром.
Капитан вернулся в дом. Сердце тяжело колотилось. Барометр на стене словно тучей заволокло, а по краю век будто молнии змеились.
– Не надо кофе, Хэнкс. Просто глоток чистой воды.
Хэнкс вышел за водой. Когда он вернулся, старик сказал:
– Обещай мне кое-что. Похорони меня там же, где я похоронил ее.
– Но, капитан, она же… – Тут Хэнкс осекся. Потом энергично кивнул: – Стало быть, где она. Хорошо, сэр. Не сомневайтесь, сэр.
– Замечательно. А теперь водицы.
Вода была свежая, ключевая, родом с островов под твердью земной. И с привкусом вечного сна.
– Чашка воды… А ты знаешь, Хэнкс, она была права. Никогда больше не ступать на берег – никогда-никогда. В этом что-то есть. Как права она была! И всего-то я ей дал – чашку воды с суши. Пригоршней воды коснулась суша ее губ, и в этой пригоршне нечистой воды… О, если бы, если бы…
Порыжелая от времени рука всколыхнула воду в чашке. Из ниоткуда вдруг налетел ураган, вздыбил волнами уютный чашечный штиль. Смертоносная буря разыгралась в крохотном сосудце.
Капитан поднял чашку к губам и быстрыми глотками испил ураган до дна.
– Хэнкс! – вскрикнул он.
Нет-нет, это не он вскрикнул, это ураган прощально взревел, уносясь и унося его с собой.
Пустая чашка покатилась по полу.
Стоял довольно ясный день. Воздух был приятно свеж, а ветер приятно крепок. Полночи Хэнкс копал могилу и половину утра закапывал ее. Теперь работа была закончена. Городской священник пособил ему немного, а теперь стоял в стороне и наблюдал, как Хэнкс укладывает поверх зарытой вровень с землей могилы куски прежде срезанного верхнего слоя почвы – с золотыми колосьями зрелой пшеницы ростом с десятилетнего мальчишку. Эти куски, отложенные при рытье, Хэнкс аккуратно пригонял один к одному, как части головоломки;
Наконец он поставил последний и разогнулся. Теперь поле сомкнулось над могилой и казалось нетронутым.
– Хотя бы крест или еще какой знак! – возмутился священник.
– Нет, сэр. Тут никакого знака быть не должно. И не будет.
Священник снова запротестовал, но Хэнкс решительно взял его под руку и повел на вершину взгорка. Там он обернулся и жестом пригласил посмотреть вниз.
Постояли молча. Довольно долго. Затем священник понимающе кивнул и с умиротворенной улыбкой сказал: