355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Раиса Кузнецова » Унесенные за горизонт » Текст книги (страница 35)
Унесенные за горизонт
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:03

Текст книги "Унесенные за горизонт"


Автор книги: Раиса Кузнецова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)

Целую тебя, Солнышко ― твоя киса. Конец как у Мопассана, но ведь искренно. Солнышко, не забывай обогревать любимую дальнейшими шедеврами, и как можно скорее.

Твоя Рая.

8/XI ― 29 г.

Арося ― Рае (Написано в начале ноября 1929)

Моя любимая, милая, родная Кисанька! Ужасно хочется с тобой поговорить. Неизбывная нежность, переполняющая меня при одном твоем имени, мешает мне стройно передать все, что я хочу сказать. А мне хочется рассказать тебе так много ― и о работе, настоящей работе, а не о том переливании из пустого в порожнее, которым я занимаюсь в «казенные часы»; и о потрясающей своим необычайным мастерством книге Марселя Пруста «Под сенью девушек в цвету»; и о комичном случае при моем поступлении на работу, на которую я все-таки не поступил; и еще о тысяче предметах. Не знаю, с чего начать. Начну с комичного. Послали меня на работу на завод Кр. Дубитель, это у нас в Даниловке. Прихожу туда к восьми часам. Комната бухгалтерии длинная, светлая и пропитанная необычным для контор уютом. Сотрудников еще мало. Спрашиваю: где главбух? Мне говорят: в углу. Иду в самый конец комнаты, к громадному американскому столу, из-за спинки которого мне не видно, кто за ним сидит. Подхожу. За столом, ехидно улыбаясь, читает какую-то бумажку похожий на свинью в костюме, кругом бритый мужчина лет сорока. Спрашиваю: ― Вы главбух? ― Да. Что угодно? ― Я прислан с Биржи к вам на работу. ― Посидите.

Я сажусь рядом с его столом на стул, а он продолжает читать бумагу, вытащил еще какую-то пачку и делает выписки на отдельный лист. Прошло минут десять. Я занимался тем, что сначала старался прочесть, что он пишет, потом подумал о том, что он, наверно, плюет на свою лысину и трет ее бархоткой, и потому она так блестит; потом передо мной встала картина с главными действующими лицами: ты и я. Мы идем поздно вечером по Полянке, навстречу нам идут несколько прохожих. Я хочу при них тебя поцеловать, собственно говоря, я делаю вид, что хочу тебя поцеловать, ты вырываешься и, как «я вас не знаю, отчепитесь...», прямая и строгая, спешишь вперед, потом мы сходимся и вместе смеемся. А когда на улице никого нет, мы целуемся. Картина...

А главбух говорит:

– Когда будете писать в Киев своему дяде Дарожинскому, то передайте ему привет от Лифшица. Ваш дядя ― мой хороший приятель, и вы напрасно меня не помните. Я вас раза два видел у него.

Я стою неподвижный, как вешалка, на которую повесили кепку, пальто, костюм и внизу, у ног, приставили ботинки в калошах. Я чувствую, что я краснею и бледнею. Он продолжает:

– Вы еще очень молоды, молодой человек, и поступаете необдуманно. Я вам вполне искренне говорю, что вы потеряли хорошее место. В будущем, как старший, советую вам отдавать себе отчет в своих поступках. А то могут случаться с вами всякого рода ошибки... Молодость, молодость...– добавляет он и садится за стол. Я уже с нетерпением слушаю его нотацию, она меня возмущает:

– В таком случае, ваш отец был очень молод, когда родил вас, и только потому совершил такую непоправимую ошибку, ― говорю я и, прочертив в воздухе кепкой перед его выпученными глазами кривую линию, ухожу.

Конечно, все мое поведение было мальчишеским и несерьезным, но ведь так скучно жить, что я был рад случаю поразвлечься. В итоге же я потерял место на 125 рублей. Но завтра я опять иду на Биржу и опять получу путевку. Так что все в порядке! «Все в порядке, евреи! Выпьем рюмку водки!» ― как говорит раввин Бен Захария в «Закате» Бабеля.

Пожалуйста, не улыбайся! Когда я говорю о Бабеле, ты всегда улыбаешься! Раинька! не могу! не могу! Я не могу терпеть твою улыбку, она меня сводит с ума! У меня голова начинает вертеться на шее, но таким образом, что она может влезть под кадык и выскочить через затылок! Целую ручки, пальчики, губки, шейку, глазки, ушки, лобик и...дальше неудобно продолжать. Целую всю и все то, что тебя окружает! А если ты окружена хорошенькими девушками в общежитии, то целую и их. Но если около тебя вертится какой-нибудь подлец, то чтоб он лопнул!

Милая! мне не хочется сегодня писать серьезные вещи, я буду писать глупости. А если ты хочешь читать серьезное, то возьми письма Жоржа, и там ты найдешь краткий конспект генеральной линии партии, международное положение СССР и популярное изложение пособия «Как вести себя комсомолке, для того чтобы не свалиться в гниющее болото и т.д, и т.д.»...

Мои письма глупей, но это объясняется, наверно, тем, что он не был в тебя влюблен, а выступал в роли апостола. В таком сане легко сохранить трезвость рассудка, хотя у меня даже без такого сана рассудок всегда покачивается, хватается за телеграфные столбы ― он пьян. В последнее время я с ума схожу. Я в тебя влюбился! Влюбился, как Скупой Рыцарь в червонцы, как Ушакова в саму себя, как Винников в свою рассудительность и как ты ― в должность секретаря суда!

Я хожу по улицам, и ― О! дурак! ― во мне шевелится какая-то надежда, что, может быть, я тебя встречу, что, может быть, ты случайно не уехала, что, может быть, вообще твой отъезд ― шутка. Я хожу по улицам и вздрагиваю, и замираю, встретив женщину, чуть-чуть похожую на тебя. Однажды я чуть не заорал «Рая!» только потому, что увидел на одной мегере пальто, похожее на твое, и черную шляпу.

Но я, конечно, вру! Никогда я не буду признаваться, что я в тебя влюблен! Вот и все! Не буду, вот и все! Но когда я закры... гла...

Переменим тему и будем говорить о погоде. Не желаю больше об этом говорить!!!

– Не растравляйте ран!!! ― закричал Фабиан и кулаком, здоровым, как бочонок, треснул себя в грудь.

Милая Кисанька, любимая моя! Если тебе надоело читать мою чепуху, то повесь письмо на гвоздик и потом дочитаешь! Знаешь, за кончик так, за угол. И пускай оно висит на темной стене, как декольте женщины на ее платье. (В том месте моего письма, где написано: «дальше неудобно продолжать», подставь де...де...де...ко...нет, дальше неудобно продолжать!)

Кисанька, кончаю свое глупое письмо. Умное напишу как-нибудь после. Сейчас нет настроения. Мне почему-то стало грустно.

Рая ― Аросе (11 ноября 1929)

Солнышко! Такая радость! Прихожу ― а под подушкой 2 письма, целых два ― от тебя и из дома. Дома, оказывается, все благополучно, настроение мое исправилось, в результате чего я сегодня долго и много работала над политической экономией. С веселым, радостным духом и бодрым настроением лазила по научным дебрям, с треском воображения развивала и доказывала существование теории «трудовых затрат», теории «стоимости» ― основной оси, вокруг которой вертится жизнь товарно-капиталистического общества. Маркс ― весьма большая и загадочная личность. Понять его... О! Очень трудно. Но когда мир кажется растворенным в солнечной улыбке, когда биение сердца сливается с биением сердец другого, отдаленного края, ― тогда, Солнышко, хорошо работать.

Мое любимое, родное Солнышко! Разве в моей груди нет переполняющей неизбывной нежности при одном воспоминании о тебе! И разве не большее бессилие испытываю я, если бы вдруг захотела в словах вылить все. О стройности в моих речах не может быть и речи. Не может быть речи и о моей работе. Особенного удовлетворения от учебы не испытываю. Зависит это от системы нашей учебы. Все время голая книга. И ползаешь в ней, выкапываешь смысл жизни и понятие «трудовых затрат» или бесчисленные доказательства на тему, является ли статистика наукой или методом в науке. Читать ничего, кроме «Исанки», не читала. Об этом писала, чтобы ты прочел. Когда прочтешь, напиши свое мнение, и я изложу тебе свои мысли. Комичного или чего-нибудь вообще из ряда выходящего у меня ничего нет. О твоем комичном скажу: с искренним удовольствием хохотала, переживая, так ярко и красочно переданные тобой все перипетии разговора с Главбухом. Тебе что-то не везет на начальство. Жаль, безусловно, что потерял место. Но меня изумляет одно: ты как будто идешь по своей старой профессии! Неужели ничего нельзя предпринять другого? И потом: в наших условиях такая причина отказа кажется нелепой. Нужно было доказать, что это абсурд, если доказать не ему, то лицам, стоящим выше его. Я бы назло это дело не оставила.

Солнышко! Если ты весьма опечален тем, что не умеешь писать серьезные письма ― то бери пример с меня. Я опечалена обратным. Мое письмо отдает такой сухостью и резонерством, что мне хочется тысячу раз предупредить тебя, что нежностью я вся переполнена, но что я могу сделать, если я не умею переливать эту нежность на бумагу. Переписываться с Жоркой мне было легче. Там мы оба были апостолы, причем он апостол высшего порядка, а я пониже. Вообще писать нелюбимому легче, ибо все написанное кажется прекрасно сказанным и выражающим все, что хотел сказать, а тут...тут... так хочется сказать много, что, что бы ни написал, все кажется мало и не выражающим истинных чувств.

Любимый мой, родненький Аросенька! Как бы я хотела быть рядом, тесно прижавшись к тебе, разговаривать глазами. Ты знаешь, Солнышко, какая бездна горячего чувства в твоих синих глазах была, когда мы ехали в трамвае. Мне было так больно и так сладко, сжималось сердце, как будто впервые я познала всю глубину наших чувств, нашей любви. Только теперь познала я всю прелесть, всю сладость наших встреч, нашей любви. Ты, Арося, мое лучшее Я. Мое светлое Я.

Но я все же не вижу в проходящих мимо тебя! Обстановка так не похожа на нашу, что даже мысли у меня не было, чтобы мое Солнышко было здесь. Тебя я видела во сне. Не знаю, не помню как, но я проснулась улыбаясь ― я вспоминала, что ты, твой образ были этому причиной.

Любимая! Ответь письмом,

Нежным, как росы на травке,

Таким, чтоб в сердце восстал горячо

Твой образ, единственный, горький и сладкий.

Так ты просишь ответить. Боюсь, что я не сумею отразить в письме твоей просьбы, но, мое чуткое Солнышко! ― ты поймешь то, что между строчками. Мое сердце, оно бьется в унисон с твоим, вместе с тобой мысленно перечитываю я письмо, изумляюсь его нескладности и все же вижу в глазах твоих ― ты понимаешь меня, ты любишь свою Кисаньку! Иначе, разве была бы Кисанька так счастлива, читая твои письма, читая в них всю глубину, всю непосредственность твоих чувств. Арося! Знаешь, мне все же, я скажу тебе по секрету, тяжело жить в этой казенной обстановке. Мне надоел этот вечный шум, хлопанье дверей, разговоры, шаги... Они мешают мне сосредоточиться, в голове у меня пустота. Я надеюсь привыкнуть и ловлю себя на мысли, что мечтаю об иных условиях работы. Эти условия необходимо создать. В общем же, я писала в первом письме о моих материальных возможностях. Но теперь у меня есть еще одна надежда ― устроиться на работу, и я, еще не видя результатов, уже мечтаю. Мечтаю об изолированной небольшой комнатке, главное, ― чтобы близко от университета. Сейчас же я живу в получасе ходьбы от ун-та. Ночью ходить очень страшно.

У меня есть теперь новоприобретенная приятельница, друг ― Тося. Страшно славная девчонка. Смуглая, круглая и довольно интересная. К тому же на все руки и ноги ― поет и пляшет. Это с ней мы здесь организовали Синюю Блузу, это с ней я собираюсь изолироваться, и это она, кого я целовала по твоей просьбе. Мы с ней обе умирали со смеху, когда читали сцену с Главбухом. Ты, конечно, извини, но у меня скверный характер ― я не могла не поделиться с ней своей радостью, твоим первым письмом, не могла скрыть своих чувств и рассказала ей многое о тебе. Это было необходимо для меня ― я должна была кому-то вылить переполняющие меня чувства. И я это сделала. Скажи, обижает тебя это? Ты не сердишься, Солнышко? Я тебя очень люблю повторяю это слово ря

дом с твоим именем бесконечное число раз, закрываю глаза... и вот ты... рядом. Солнышко! Чувствуешь ли ты, как тяжело мне здесь, когда.... Когда я хочу твоих... поцелуев... Я закрываю глаза... но я не чувствую тебя... вокруг высокие белые стены, окна... и я одна, тебя нет рядом. Любовь моя! Пиши! Ты знаешь, ведь, читая строчки твоего письма, я ощущаю тебя, не лишай меня этого.

Кисанька

P.S.

Люблю тебя ― А письма прячь дальше, над нами могут смеяться.

Как здоровье мамы? Пиши! Целую... сколько хочешь раз.

Арося ― Рае (15 ноября 1929)

Моя милая Кисанька! К тому моменту, когда я должен получить от тебя письмо, я точно многоэтажное здание сообщений, мыслей, фактов, но когда я сажусь тебе отвечать, все это проваливается черт знает куда и взамен всех этих умствований громадное удушающее чувство наполняет меня. Но о чувствах трудно писать, особенно о своих. Это неблагодарная задача ― репортерствовать о своем же поражении! Потому что думать о другом больше, чем о себе, о другом, чье мясо натянуто не на мой же скелет, это значит действительно поразить самого себя...Но такое поражение радостно, особенно тогда, когда тот, кто поразил меня, так же поражен и мною. И я счастлив, Кисанька, от многих строк твоего письма.

Я не хочу больше писать о чувствах! Я хочу их сохранить в себе! Я не хочу освобождать себя от них, расплескивая их словами. Даже на страницах письма, предназначенного тебе. Вообще, я немного потерял голову, Кисанька, и ты мне извини, что, может быть, я пишу здесь непонятные глупости.

У меня все по-старому. В октябрьскую годовщину широкая рожа часов с насмешливым черным ртом стрелок, когда я проснулся, хохотала на стене, скривив стрелки на 11 и 12.

– Ага, мерзавец! Значит, ты не идешь на демонстрацию!– сказал я себе. ― Значит, ты попадаешь в лагерь контрреволюции, мерзавец! Одевайся и беги!

Я прямо с кровати мигом руками и ногами попал в брюки и рукава рубашки, плеснул в лицо кружку воды, ошпарил горло чаем, подавился хлебом, взметнул над собой пальто, как флаг, вскочил в галоши, как в седло, и, держа наперевес пику праздничного настроения, выбежал за ворота. На улице я отдал мальчишке нашего хозяина галоши, чтобы он их отнес домой -ходить в них тяжело, ― и попер на Серпуховку.

Но тут...О! мудрые порядки общественного устройства! На Серпуховке все выходы на площадь заткнуты милиционерами, как бутылки пробками. Милиционеры стоят в горле улицы, в черных мундирах, как тараканы на припечке.

После неудавшихся попыток пробраться на площадь пыл мой начал спадать, и, став на подножку трамвая, везущего детей в Даниловку, я поехал домой.

До пяти часов я ел ― кажется, раз шесть, ― играл с хозяином в очко, пускал змея с его сыном, прочел праздничные газеты, пел арию Ленского «Что день грядущий мне готовит» и вообще всем мешал и у всех вертелся под ногами. В пять часов мне дали целковый в зубы и выпроводили из дому.

Под вечер пошел трамвай ― народ висел просто-таки на крышах. Приехал на Тверскую. Граждане, гражданки и гражданята ходят по улицам, орут, толкаются и смеются. Посреди Тверской, напротив Моссовета, статуя Свободы горит над черною толпой, как факел. Несколько тысяч ламп замершими молниями повисли над ней. Такой иллюминации я еще не видел. В Москве в тот вечер горело столько ламп, что на сумму сгоревшего электричества можно было построить небольшой заводик.

Небо было розовым. И луна была в небе как глаз с бельмом. У всех приподнятое настроение, все друг с другом разговаривают; я разговорился с одной довольно-таки недурненькой девушкой, оказавшейся комсомолкой (мне везет на недурненьких комсомолок), и мы пошли в клуб коммунальников. Там был оченно сильный ррреволюционный концерт, неожиданно прерванный мордобитием в передних рядах зала. Полчаса ушло на то, чтобы вывести дерущихся, а потом оченно сильная революционная программа пошла с неиссякаемой силой. На эстраде танцевали русскую боярышни и боярчики, пели душещипательные романсы и острили насчет бюрократов, фокстротов и тэжэ. Удивительно скудно наше эстрадное искусство.

Моя комсомолка в восторге и радостно повизгивает. Говорю в унисон. Удивительно низка культура нашего массовика.

Кисанька! Мне просто смешно было читать эту твою фразу: « ...но я, я знаю, к чему это может привести». О моя белобрысенькая всезнайка! Ничего ты не знаешь! Если бы даже я хотел нарушить свое слово, то неужели же после тебя тип нахохлившейся мещаночки, подобной Ирине, может меня соблазнить! В жизни человека бывают такие случаи, когда, будь он даже влюбленным, как Ромео, он попадает под влияние минутного желания и поддается ему. Я не отрицаю, например, возможности подобного случая у меня, да и у тебя также. Но если мы можем констатировать разумом такую чисто эмоциональную сторону нашего существа, то, значит, мы можем и контролировать ее. Значит, она в известной мере поддается учету. И неужели же ты думаешь, что я в пьяном виде или трезвом состоянии буду настолько просто даже глуп, чтобы променять, прости такое избитое сравнение, хотя бы один твой палец на всю Ирину. Ведь я прекрасно знаю, какой огромной потери мне может стоить эта ничтожная победа.

Поэтому так же, как и ты, считаю этот вопрос исчерпанным.

Теперь, хотя я этого не люблю, мне придется выступить в роли ментора.

Это в отношении твоего смехотворного утверждения о твоей старости. Ты так искренне веришь в свою старость, так носишься с ней, что иногда просто-таки ставишь себя в трагикомические положения. Ты ставишь себя в трагикомические положения своеобразным объяснением обыкновеннейших и естественнейших в твоем возрасте, как ты говоришь, «диких выходок».

Ты пишешь: «Не казались ли тебе странными эти сальные разговоры, похабные анекдоты, что иногда допускались мной?»

Кисанька, они не могут казаться странными. Они естественны, как снег зимой, как солнце летом. Будем ставить точки над всеми «и».

Человек такое животное, которое только тогда здорово, когда оно может удовлетворить все свои физиологические потребности. Конкретно ― наш случай! Мы с тобой встретились ― оба холостые, в минуту встречи абсолютно свободные. Каждого из нас пронизывают любовные токи. Насытить тело сейчас, в эту минуту мы не можем по целому ряду причин и бессознательно для самого себя, не отдавая себе отчета, каждый из нас, и ты, и я удовлетворяли, конечно не полностью и частично, свою половую потребность таким извращенным способом, как словоблудие. Это объяснение с физиологической точки зрения твоих «диких выходок». Потом, есть еще и другое объяснение, в котором большую роль играет чувство любопытства. То чувство, которое заставляет нас ставить ногу на чуть затянувшуюся пленкой льда лужу, желая испытать ее крепость, то чувство, которое заставляет нас рисковать, желание побалансировать на остром лезвии недозволенного и рискованного. Вот поэтому мы и говорили друг другу двусмысленности, говорили их только для того, чтобы испробовать друг друга.

Этими «дикими выходками» страдаешь не только ты, но страдаю и я, страдает вся молодежь земного шара, страдают все мужчины и женщины. И уж во всяком случае эти «дикие выходки» не являются показателем старости. Заметь, что в последнее время мы почти не говорили друг другу двусмысленностей. Это подтверждает оба пункта.

И вообще, ты, наверно, очень молода душевно, и только потому, как безусый юноша хочет казаться пожившим мужем, так и тебе хочется казаться видавшей виды, познавшей жизнь и состаренной ею солидной дамой.

В общем, конечно, всю мою теорию можно разбить, извратив какую-нибудь одну мысль и построив от нее цепь логических рассуждений. Знаю, что ты меня самого же обвинишь в этом, и потому предупреждаю твое обвинение. Я вот в начале письма говорил, что я не буду писать о чувствах, но я не могу. Я не знаю, что бы я отдал за то, чтобы с тобой поговорить, счастливо посмеяться из-за пустяковых причин, пережить вновь ту массу мелко-ничтожных для постороннего и огромных для посвященных малюсеньких, связывающих нас, не имеющих даже определенного термина отношений.

Любимая! Я читаю и перечитываю с восторгом и ликованием нежные строки твоего письма.

(О искренность! Если ты водила ее рукою хоть на 20%, то с меня довольно ― я счастлив!)

Раиса, говоря откровенно, мне стыдно писать все то, что я переживаю, что чувствую. Мне стыдно писать о том, что так нагло светится в глазах у людей, что бросает в яму бессознательного и безумного даже человека-машину нашего времени. У меня сейчас настроение пофилософствовать. Хотя нет ― не буду.

Кисанька, у каждого человека бывают внезапно вспыхивающие желания. Эти желания вспыхивают красные и огненные, как языки пламени из-под крыши дома, и застилают мир.

Сейчас я хочу только одного. Нежно, нежно поцеловать тебя; а потом бурно ― обняв лицо руками и трясясь; раскаленными губами сделать твои глаза такими, как в том стихотворении. Помнишь?

«Щепоткою расцвеченной сирени

Глаза твои я не могу назвать.

Любимая! В них очень много тени

Безумств

ума

и мыслей невпопад.»

Мне кажется, что я очень удачно схватил выражение твоих глаз. Потому что когда я читаю эти стихи, я вижу твои глаза ― серые и большие.

Кисанька, целую тысячу тысяч миллионов раз!

В МППС литкружок провел одно заседание. Был на кружке при нашей газете. Если бы не знал, что это литкружок, то я был бы уверен, что это кружок по ликвидации неграмотности. Хотя там и обещают печатать кружковцев на литстранице, но я думаю оттуда уйти, ты ведь понимаешь, что меня это не устраивает. Пока что нагрузили работой ― консультировать провинциальных начинающих писателей. Думаю, что эта работа принесет пользу. Сейчас читаю «Войну и мир». Признаться, я не ожидал такого могучего умения покорять читателя. Толстого нужно побольше и внимательно читать. На днях был в М.Дмитровке на картине «Сын Зорро». Не картина, а зверь. Кроме того, получил большое удовольствие, что в фойе не играли коты, дергающие самих себя за хвосты, т.е. джаз– банд, а играл самый настоящий симфонический оркестр.

Раинька, ты могла бы писать почаще ― хотя бы открытку, а то пока дождешься ответа, проходит четырнадцать дней, нетерпение из меня так и сочится. Будь милосердна и пиши почаще! Еле сижу. Хочется спать. 12 часов. Встал сегодня в пять, сам не знаю почему, и принялся за чтение ― одновременно ― Пушкина, Пастернака, Бабеля, Светлова и Флобера. Опоздал на службу, с которой, кстати сказать, скоро придется распрощаться. Был взят временно. Ну и черт с ним.

В отношении моего сокровенного дела ― движется медленно. Как-то выходит так, что я больше читаю, чем пишу. Хотелось тебе послать на отзыв и строгую критику один смущающий меня абзац, но сейчас просто не имею сил переписывать его.

Поздравь меня! Бросил курить ― потому что нету денег. Папашины дела неважны.

Посылаю тебе записку от Ушаковой; она, кажется, уходит из МППС в какой-то клуб. Она что-то очень изменилась и стала симпатичным человеком.

Целую, Кисанька! Напиши подробно о стипендии, о известиях из дому.

Целую, целую, целую Арося.

Целую руки, в которых больше вселенской истории, чем в толстых книгах, миллионах талмудов. Никому не позволяй их целовать, Кисанька!

15/XI1929.

Арося ― Рае (19 ноября 1929)

Любимая и единственная Кисанька!

Я прихожу к убеждению, что в СССР очень много влюбленных пар. Они все пишут друг к другу многостраничные послания, пишут очень часто, и в итоге мы очутились перед таким конфузным фактом, как недостаток бумаги.

Видишь, я верен самому себе. Я объясняю этот факт не диалектически реалистично, а беру наш конкретный экономический срыв и окружаю его поэтическим ореолом.

Ну, это, конечно, несерьезно. Бумагу я, наверно, на днях вышлю, хотя в Москве она тоже историческая редкость, оставшаяся от прошлых лет.

Любимая Кисанька, дом не сразу строится ― сначала кладут фундамент. Я говорю об этом твоем симптоматичном настроении, в котором общежитие кажется холодным и казенным, о настроении, которое, к сожалению, всегда неотделимо от нас.

Сначала хочется уюта с подругой, а потом захочется и того, что скрывается под словом угар. В уюте захочется большего чем уют. Если бы я был с тобой, то, может быть, мы разделили бы вместе смысл этого слова, но если меня нет, то, может быть... Ты знаешь, у меня сейчас все чувства и мысли претворились в три слова: «Чтоб он сдох». Ты понимаешь ― кто?

Прости, пожалуйста, эти грубые мысли и чувства. Любимая Кисанька, мне ужасно не хватает тебя! Я сегодня в злом настроении, но сейчас уже сам над собой издеваюсь за эту шаблонную фразу. О тех чувствах, которые наполняют меня при одном твоем имени, нельзя писать такой прозой.

О них нужно писать поэмами, тысячестраничными томами пастернаковских красок! Мне кажется, что мое чувство

– это чистейшее и величайшее из всего, что есть в человеке, это его сила, это его побудитель к жизни. Но может быть, это кажется только мне? Может быть, на самом деле это зауряднейший повтор бывшего уже до меня в тысячах поколений любовного чувства?

Но как бы там ни было, я счастлив, что в свою короткую человеческую жизнь я могу испытать это радостное ликование сердца.

Ты помнишь, каким я был диогенствующим пессимистом

– человеком из полуподполья? Теперь нет! Теперь ― только в связи с тобой ― я хочу занять свое высокое место под солнцем. Нет! Твоя любовь была только теплым дыханием, разогревшим ту скорлупу внутреннего уединения, которая сковала меня! Теперь я освобождаюсь от нее. Из опыта счастья быть близким нравственно и почти идейно с одним человеком мне захотелось большего ― быть близким к миллионам людей.

Прости мне это небольшое самообнажение.

Ты знаешь, что в человеке хранятся пласты мировоззрений, возникающие в нем в очень большом количестве только потому, что человек современный живет в многоклассовом обществе. Каждый класс влияет по-своему. Определенный класс влияет как-то глубже. И во мне пласт мировоззрения этого класса был наиболее могучим и своей громадой не давал шевельнуться другим пластам. Этот пласт был очень близок к кавалеровщине. Но сейчас ― я не знаю, чем это объяснить ― этот пласт поскользнулся, и на его место вынырнул другой, в котором я узнаю ― левинсонство. Меня это радует, я начинаю чувствовать, не только понимать, что интересы человека должны быть связаны с интересами общества (конечно, я это понимаю не в христианском, толстовском толке). Кисанька, этот переворот меня самого заинтересовал, и я просто даже с любопытством жду, что из этого получится.

Вчера я был у Винникова, там собралась холостая компания молодых людей, не брезгующих подрывом социалистического строительства ― водкой. Я с интересом следил за каждым из нас. Всего было пятеро. Под влиянием вина мы стали откровеннее, стали снимать с себя покровы защитного и всякого другого цвета.

И вот, за вечер наговорившись, наслушавшись, я понял, сколько шкурничества, низости, гражданской недобросовестности хранится в этих пяти начинающих жить мужчинах! Из них было два комсомольца. И именно они были подлее всех. Я, конечно, ничего не обобщаю ― это было бы смешно. Но я этим хочу сказать, что никакие партии, никакие официальные отметины не могут сделать человека лучше. Нужно совершенствоваться самому. Не делай из этого ложный вывод, что я опять иду по индивидуалистическому пути. Ничуть не бывало. Я только, если можно так выразиться, за оригинальную выработку (не оригинальничающую) хорошей идеологии в человеке, ведь идеология не обязательно понятие только политическое.

Я тебе как-нибудь в другой раз опишу всю сцену, все разговоры нас пятерых (носящие довольно-таки нецеломудренный характер), сейчас же, так как событие очень свежо, я не могу этого сделать.

У нас, в Парке Культуры, залили все дорожки ― будет замечательный каток. Хочу загнать свой серебряный портсигар и купить норвеги.

Кисанька! Откровенность за откровенность! Я тоже читал твои письма постороннему человеку! Своей тете. Она от тебя в восторге и жалеет ужасно, почему я тебя не познакомил с ней. Если ты не хочешь ― напиши. Я ей больше не буду читать. А Тосе можешь читать все.

Любимая моя, белобрысенькая моя (с прекрасными ручками ― «Ах, какие у меня красивые ручки!» ) ― Кисанька! Теплый ветер, дующий с северного Иркутска! Если бы ты знала, как сильно ― прямо вот так (руки этого ненормального и счастливого человека растянулись во всю ширину) [98]98
  Примечание холодного и критикующего разума.


[Закрыть]
― я люблю тебя! Я считаю месяцы, дни, часы, когда я увижу тебя. Ведь ты писала, что летом приедешь! К-и-с-а-н-ь-к-а! Целую! Целую! Целую! У! черт, какой пошлый жест! Я должен был бы кричать: «Бросаюсь вниз головой на мостовую с пятого этажа, чтобы только доказать свою любовь». Дудки! И с пол-этажа не прыгну! Лучше стоять на двух здоровых ногах и любить тебя, чем, доказав свою любовь, смотреть из вечности, как кто-то другой будет тебя ласкать.

Нежная, хорошая, умная, милая Кисанька! Не смей никем увлекаться! Ведь потом ты все равно признаешься, и тебе будет только очень стыдно. «Слушайся совета много жившего, наученного опытом старости человека». Ха-ха-ха! С таким бы примечанием написала бы этот совет ты.

Целую! Безмерно, много раз.

Привет Тосе! Передай ей мое искреннее извинение, что не могу ей пожать руку при нашем уже совершившемся знакомстве. Этому мешает всего лишь то, что я поклонник плаката «Без рукопожатий».

Помнишь этот идиотский случай?! Все любовь. Увидел тебя и забыл обо всем.

Арося.

19/XI1929

Рая ― Аросе (24 ноября 1929)

Когда жизнь бурлит кругом, хоть и кажется, что она будто бы не задевает тебя, хоть и кажется, что она проходит мимо, ― все же влияние, непосредственное и незаметное, а создает условия, в силу которых можно строить, хотя бы мысленно, многоэтажные планы фактов, известий, сообщений и событий. Пусть они под влиянием известных чувств уступают свое место более почетным, более ожидаемым строкам, пусть, но все же они имели известное место в твоих мыслях... А тут? Мое Солнышко! Я жду, я с громадным нетерпением жду, когда Санта-Клаус, этот рождественский дедушка-добряк, положит под мою подушку письмо, полное ласковых, нежных слов и обращений, полное бурных, юных чувств, ― я жду, Солнышко, я жду, но я даже не знаю, чем мне обрадовать тебя, не знаю, что сообщить тебе, какие факты рассказать. Жизнь кругом течет так медленно, так спокойно... если и появятся какие-то круги от брошенных слов, как от камней в тихую, невозмутимую гладь воды, они, эти круги, бессильны взбудоражить надолго эту тишь. Нет у нас особенных событий.

В десятилетие КИМ устраивали факельное шествие. Длинной черной лентой растянулась наша братва по улицам. Над толпой поднимались факелы, то вспыхивающие, то погасающие. Факелов было немного. Свету в городе еще меньше. И оттого таинственной, мистичной казалась эта толпа... Невольно зажмурив глаза, на одну секунду, Солнышко, я вдруг здесь, сейчас же, ощутила тебя рядом, твое лицо над моим. Помнишь ли ты, как однажды карнавал захлестнул нас собой и увлек на Тверскую, на площадь Моссовета. Какой контраст! Юпитеры заливали площадь волнами света, УРА перекатывалось над толпой то громче, то тише ― как волна прибоя. Мы стояли в стороне, но этот энтузиазм заразил и меня, а м.б., и тебя. Конечно, нас обоих вместе! Понимаешь ли, как дорого восприятие восторга вместе с кем-то любимым и дорогим. Это восприятие удваивается, утраивается ― ты доходишь до высшей, кульминационной точки, настроение светлое, праздничное...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю