Текст книги "Унесенные за горизонт"
Автор книги: Раиса Кузнецова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
Ты обвиняешь меня в скрытности и замкнутости. Иным я, пожалуй, и не могу быть. Год тюрьмы многому чему научил меня и еще больше изменил. Полгода одиночного заключения приучили к самоуглублению, молчанию и, пожалуй, суровости.
Мое «я» год назад и мое настоящее «я» ― это север и юг ― и если год назад я садился в тюрьму мальчишкой, то теперь, по пережитому и продуманному, я более чем зрелый человек. Так что не вини меня в замкнутости ― какой я есть, такой и есть (вернее, каким я стал). Может быть, в дальнейшем я бы и стал другим (в отношении писем к тебе), но мучает вопрос: имею ли в конце концов я право не только писать о любви, но даже вообще писать. Ведь в твоем письме нет-нет и проскальзывает желание уйти совсем от прошлого как от тяжелого, душного кошмара ― а ведь переписка вряд ли будет способствовать этому.
Не прими и не понимай, пожалуйста, это как отбой, как желание взять обратно слова нежности и любви.
В этом письме я через силу (отчасти) заставляю быть себя откровенным. Я хочу говорить прямо правду и поставить точки над «и».
«Любил, люблю и буду любить» ― писал я, это же горит во мне и сейчас, горело да и будет гореть дальше. Но раз я не имею права проявлять и осуществлять свою любовь, о ней нужно молчать и загнать ее под спуд. В своем первом и последнем письме ты бросала мне упрек в том, что своим письмом я, как мертвец, напоминал о себе и оживил старые наболевшие раны ― ты была права и тысячу раз права. Я не имел права тогда писать, не имею этого права, пожалуй, и теперь ― ведь истинная любовь не только любовь, выражаемая трескучими фразами и словами, не только проявленная страстными вспышками, ― ведь отречение от любимой женщины ради ее счастья и покоя также является не меньшим проявлением любви. И пожалуй, наиболее благородно и правильно будет, если я перестану напоминать о себе. Пройдет еще немного времени, окончательно утихнут боли старой тяжелой жизненной полосы, и, вновь полюбив, ты уйдешь в новую, лучшую жизнь (думаю, поймешь ты, как больно, безумно больно почти советовать тебе вновь выйти замуж ― и только желание говорить правду заставляет делать это (сейчас во мне говорит рассудок ― сердце зажато и спрятано, ибо сердце толкает на другое, вселяет желание писать о любви, о своей нежности и надеждах).
Давай лучше говорить (может быть, в последний раз) о другом. Как идут твои занятия, как думаешь, уладится дело с твоим поступлением в ВУЗ? Что производит лучшее впечатление ― старая или новая программа вступительных экзаменов?
Пришли, пожалуйста, сценарии, наброски, стихотворения и фото. Ведь мало ли куда судьба (в образе начальства) может забросить меня ― и лишить возможности получить все эти вещи.
Пришли по адресу: Ленинград, Нижегородская 39, Дом заключения, IV отд, к № 170, мне.
Еслисможешь прислать скорее, буду очень благодарен, т. к. теперь, окончив рассказы, решил вновь приняться за сценарии и либретто и поэтому (на этот раз) буду ждать от тебя просимого.
Прощай, милая, дорогая, любимая. Игорь
P. S. Думаю, не будешь считаться с «узником» и пришлешь свою фотографию. Конечно, не для «общей коллекции», а для памяти о единственно любимой и потерянной навсегда жене.
О мечты
О мечты! Ваша чудная власть Горько, странно волнует меня, Разжигает потухшую страсть,
Жжет сильнее и жарче огня
.О мечты! О несбыточные сны!
Вы чаруете лаской мгновенья. Дивно-майским дыханьем весны Вы срываете маску забвенья.
Вызываются вновь предо мной Сонмы духов с палящею страстью. О мечты! И морозной зимой Вы сковали меня своей властью.
Приложение 2. Переписка Ароси и Раи
Рая ― Аросе (16 сентября 1929 г.)
Мое милое, ясное Солнышко! Испытывал ли ты когда-нибудь настоятельную нужду писать, писать для того, чтобы изливать свою душу, мрачные мысли, неясную тревогу?.. Не знаю! ! Не знаю так же, как и то, испытывал ли ты даже подобное настроение. Я тоскую, я не нахожу себе места. В моем представлении слилось все в один мрачный клубок, лабиринт, кажется, что нет выхода, что я одна, совсем одна, что нет около меня ни одного человека, ни одной души, которая не только вместе со мной захлебнулась бы моим отчаянием, моим безысходным, беспросветным отчаянием... но...
Когда я вышла из клуба, передо мной все вдруг поплыло. Это был один миг, но он был жуток: тьма, пропасть были перед глазами. И когда перед мысленным взором, как в калейдоскопе, пронеслись вереницы лиц тех, к кому я могла бы обратиться... нет, у меня таких не было. И безумное желание быть около тебя, тебе излить слезы, ибо я хочу кричать, я плакать хочу ― и это так захватило меня, что без рассуждений, без дум я очутилась на 18 №. Я ехала. И мне было жутко и холодно. Кругом все было так враждебно. Я пришла в себя, я огляделась...и сошла с трамвая. Сейчас на вокзале. Потребность говорить с тобой вылилась в это письмо. Ароська! Честное слово, я схожу с ума. Каждый день, каждый час, минуту и секунду я хочу ощущать тебя...
Мысли о тебе туманят голову, так судорожно-сладко сжимается сердце...
Не правда ли? Оно смешно, это признание? И вообще ! Странная мания писать письма, сидя на вокзале, да еще любовные.
Ах, нет! Ведь я же сказала, что вопросы одиночества и пустоты даже тебя оттолкнули на задний план. Я одна. Совсем одна.
Испытывал ли ты чувство путника, выходящего в темную осеннюю ночь, в жалком одеянии, в поле, когда ветер, как...
Да нет, не испытывал.
Нет, мне некогда писать. Я должна послать письмо сегодня, сейчас.
Позвони мне.
Знаешь, мне очень тяжело, что я так думаю о тебе.
Ража. 16 сент. 1929
Арон ― Раисе (17 сент. 1929 г.)
Р. Х. Н
Щепоткою расцвеченной сирени Глаза твои я не могу назвать.
Любимая! В них очень много тени Безумств, ума и мыслей невпопад.
«Щепоткою...»? О, это было б грубо!
В щепотке нету нежности любви.
Когда же в кровь сцелованные губы В твоих глазах, как жизнь, отражены,
Тогда ничем: ни кистью и ни словом ― Не передать горячий их испуг,
Тогда нельзя сознаньем бестолковым Понять всех чувств меняющийся круг.
А.К.
17/IX-1929.
Чтобы не портить настроения, я не напишу, что глаза самые обыкновенные, даже чуть косящие и ничем не отличающиеся от глаз других женщин, разве только тем, что у других глаза бывают красивей. Я не напишу, что нос смешон, как замерший щелчок, и что он по богатству цветов просто-таки спектрален, а по форме... Ох, по форме!.. Одно слово «щелчок» говорит за его римско-арабско-картофельное происхождение!
Любимая, но зато уж я не напишу, чтобы ты не подумала, что я льщу тебе ― о чем? Ах, о чем? ― О... губах! О всех! Фу, черт! Написал. И нельзя вычеркнуть!
Губы! С которых хочется...
Сочный, как сок винограда,
Пить поцелуй и увидеть дно. (см. Собр. соч. А. Куц.)
Губы, в которых таятся головокружительные пропасти беспамятства и недосягаемые для непосвященного вершины торжества!
Сказал ― и самому страшно. А вдруг не поверишь?! Ну, ладно, как угодно. Я не напишу о твоих руках, потому что это будет излишним ― ты сама ими восторгаешься! А мое мнение уж конечно в таком случае не играет роли. И вообще, я преклоняюсь перед авторитетным заявлением собственника. Он-το уж понимает. Это факт!
А вообще... Представь себе...
Лес. Текущий в просветах деревьев натянутый шелк неба. Сырое цветение заляпанной красными дробинками бузины. Громовые взрывы хохота верхушек сосен под напором ветра. Упавший в беспамятстве, затоптанный толстыми ногами сосен овраг. Трески, шорохи, перекликивания и необъяснимые стенания. Лес. Различи в нем в отдельности каждый шорох, каждый штрих цветений, каждый запах. Невозможно. Сплетение их всех образует грандиозность, необъятность. И вот, когда хочешь взять в отдельности самую небольшую часть его и рассмотреть, понять, то получается бессмысленность, глупость, не характеризующая целого. Не то же ли с людьми?
Стоит ли рассматривать человека, держа деталь, отрезанную от него, как розовый ломоть ветчины на трезубце вилки? Нет, не стоит. Получается абсурд.
А в общем-то, чего я все это написал ― не пойму я и никто не поймет. Должно быть, для пробы стиля.
Рая ― Аросе (20 окт. 1929)
Мое милое, ясное Солнышко! 9 дней прошло с тех пор, как я в последний раз ощущала твою близость, грелась в твоем взгляде ― чуть-чуть содрогалась и вся заливалась таким ярким, радостным светом в момент, когда ты целовал мои руки.
Ясное, дорогое Солнышко! Мне хочется кричать от тоски, что нет тебя около меня,., я не могу привыкнуть... Мысли мои разбрелись, я не могу поймать и выразить их, я пишу, а меня бьет лихорадка и мучает мысль, что только, только через 2 недели я получу письмо от тебя.
Я хочу, мое солнышко, предупредить тебя: не жди от меня чего-нибудь связного и красивого. Лишь теперь вот, вдали от тебя, особенно глубоко почувствовала я, какое прочное, какое глубокое место занял ты в моей жизни, хочу повторять Солнышко, Солнышко, и дойдет до того, что я не сумею осветить тебе чисто деловые вопросы, связанные с моим приездом и учебой. Поэтому разреши изложить тебе все события в хронологическом порядке.
Приехала в Иркутск ночью. Случайно познакомилась в вагоне с женщиной, членом партии, из Иркутска. Я сильно с ней подружилась, в результате чего предстоящая перспектива ночевки на вокзале была ликвидирована прекрасно. Я ночевала у нее и наутро была в университете, сдала документы и получила направление в общежитие. Заниматься начну завтра.
Написать раньше не могла, здесь большой бумажный кризис, я насилу достала лист бумаги.
Цены на продукты здесь громадные, т. е. как московские, молоко и масло дороже.
Вопрос со стипендией не улажен, и я совершенно не представляю, как он разрешится. Если не положительно, то тогда я должна буду проститься и с общежитием. Здесь живут только стипендиаты.
Иркутск ― славный городок, очень сильно напоминающий своей главной улицей одну из улиц Москвы, где не проложен трамвайный путь. Передвижение на автобусах и лошадях. Автобусы маленькие-маленькие, кондуктор делает остановки не по звонку, а по разговору ― обстановка самая домашняя. Жизнь течет медленно-медленно и главным образом сосредоточена около университетских зданий.
Университет в жизни Иркутска на очень почетном месте. Самые лучшие каменные здания занимает он под своими аудиториями и общежитиями.
Вечерами город совсем замирает и живет лишь на главной улице, где расположилось несколько кино, гортеатр, музей и даже цирк. Как видишь, в развлечениях недостатка не встретится.
Когда вечером возвращаешься в общежитие, шаги гулко отдаются по деревянным мосткам. Идешь, светло, как днем, но отнюдь не от фонарей. Это светит луна. Это она старательно восполняет пробел в освещении города, т. к. в последнем, чуть дальше от центра, уже фонаря не встретишь. Лишь кое– где сверкают лампочки, освещая № № домов.
Вечером окон в домах нет. Все они закрываются наглухо ставнями, и редко-редко вырвется оттуда полоска света или вдруг бравурный звук рояля. Даже вздрогнешь от неожиданности, ибо тебя окружают какие-то крепко закупоренные ящички, и кажется странным, что вдруг там течет жизнь.
Посреди большой площади стоят громадные деревянные ворота, а на них надпись «Путь к Великому океану» и старая, старая дата. А за воротами нет даже мостовой. Где же он, этот путь? Там, за Ангарой, вдруг свисток паровоза ― он-то и напоминает, что отжили ворота свое назначение, ушел «Путь к Великому океану» в сторону, уменьшился во много раз.
Рая ― Аросе (21 октября― 29 г.)
(Азбукой не пиши, я ее потеряла...)
Стала запечатывать письмо, нашла еще листик. Кажется мне, Солнышко: запечатаю конверт, полетит письмо далеко, лететь будет долго, а в результате в нем нет ничего ценного... Кажется мне, что не сумела я вылить в письме ничего из того, что переживаю и чувствую...Кажется мне ― отрезана от всего мира.
Сейчас утро. Голова моя свежая. Выспалась хорошо. И вчерашний бред кажется таким бессвязным, несуразным.
У нас большая, большая комната ― с громадными окнами, выше роста человека. Горячее солнце заливает комнату... Солнце здесь гораздо веселее и теплее московского. Из окна вид: горы прямо и сбоку, а внизу Ангара, посредине остров. По реке гонят сплав. Если бы я обладала твоим стилем, безусловно, я написала бы, как небо натянуто, словно голубой мягкий шелк, и шелк этот кажется горячим под сверкающими, ослепительными лучами солнца, как прозрачная, полноводная Ангара не уступает небу и кажется тугим синим шелком. Как все застыло в какой-то напряженной тишине... Бывал ли ты когда-нибудь в глухой степной местности жарким летним днем? Если бывал, то вспомни эту настороженную, ленивую тишину, когда кажется, что весь мир заключен в данной перспективе, что только видимым горизонтом ограничена жизнь...
Таков Иркутск, такова его жизнь.
Для занятий, учебы не найдешь лучшего места, и недаром, вероятно, здесь сосредоточено так много учебных заведений. Не помню, писала ли в том письме, что здесь, помимо Университета, Высший Сиб. Политехникум, Институт Пастера, несколько рабочих факультетов, а м.б., и еще что-нибудь я не заметила, но судя даже по этому, что остановило мое внимание, Иркутск ― настоящий Кэмбридж. А ты думал...
Иркутск, Хашимовская улица, д 35/37, общежитие № 4, комн. 2 ― мне.
Я спешу изложить тебе всю обстановку, окружающую меня, чтобы Солнышко знало, что делает и где его Кисанька.
Не правда ли, наши названия звучат немного наивно и смешно, и, читая подобное письмо, изложенное где-нибудь в юмористическом журнале, мы заливались бы с тобой смехом. Но мне хочется так писать, и еще глупее, и еще сентиментальнее. В этом, кажется, такой глубокий смысл, что-то связующее и волнующее, как неожиданное пожатие руки среди громадной чужой толпы... Солнышко, ты ведь мне родненький...Тебе ведь нравилось, когда я называла тебя так... Пиши, Арося, скорей, м.б., пошлешь воздушной почтой ― у меня уже на это нет средств, а ты, солнышко, не покури 2 дня и доставишь мне громадную радость. Я хочу скорее, скорее иметь от тебя подтверждения, что я заблуждаюсь в отношении мыслей, что я тебя потеряла...
Пиши, я очень мучаюсь и кажусь еще глупее.
Целую, Рая
Арося ― Рае (28 окт. ― 29)
Рая! Я не умею начинать писем, я не знаю, с чего начать. Сразу бахнуть: целую! душу! (примечание переписчика: в слове душу ударение на втором слоге), родная! милая! ― сразу уничтожить лист бумаги картечью ласкательных слов ― это не в моей манере. Эта манера кажется мне немного странной, и потому я начал с самого дорогого и хорошего для меня ― с твоего имени ― Рая. Ты себе представить не можешь, как было для меня радостно твое письмо. Я почти потерял надежду когда– либо читать строку, написанную твоей рукой. Ты обещала писать с дороги. В крайнем случае сразу же по приезде в Иркутск, значит, письмо должно было прибыть ко мне в пятницу ― его нет, я с горечью махнул рукой, и вот в понедельник днем оно пришло. Напрасно ты думаешь, что оно путано и сентиментально, оно мне доставило истинное удовольствие и вместе с тем принесло с собой много неприятного.
Во-первых то, что моя Кисанька находится как будто бы в немного смятенном состоянии духа, во-вторых, что гораздо важнее, хотя оно и выпадает из концепции «высоких» духовных переживаний, ― это перспектива остаться без стипендии.
Это значит опять работать, если, конечно, работа найдется, это значит окончить курс не в два года, а в четыре, что значит... черт его знает, что это значит!
Мечта моя! грызущая гранит науки в Иркутске, в городе домов-ящиков, деревянных панелей, мифических фонарей, добродушных автобусов и разбитых вдребезги надежд на первостатейность! – Мечта моя, я безмерно счастлив от твоего нежного письма. Оно развеяло туман грусти, растущий в моем сердце. Последние дни я беспрестанно читаю про себя стихи, сочиненные мною в трамвае после твоего отъезда, сочиненные в громадном душевном порыве.
И потому-то они выдуманы сгоряча, они плохи, хотя и очень искренни. Они, как фотографическая пластинка, точно передают мои мысли и чувства после твоего отъезда.
Вот они:
Ну, грусть! Как быль, простая человечья грусть
Мне возрождает дымчатость былого.
Быть может, никогда я больше не склонюсь,
В забытьи над тобой теряя голову.
Быть может, никогда мне больше не ласкать
Тебя в гремящих стенах Олиной лачуги,
Быть может, не дано мне больше целовать
Твой теплый рот, твои глаза и руки.
Быть может, я скажу «Любимая» другой,
Быть может, скажешь ты кому-нибудь «Любимый»,
Быть может, встретимся когда-нибудь весной,
Быть может, встретимся, но встретимся чужими.
Стихи плохи, Рая. Нет размера, нет образов. Я их не отделывал. Как они у меня сложились в трамвае, так я их и записал, придя домой. Но все то, о чем говорится в этом стихе, неотступно преследует меня все эти дни. Буду надеяться, что жизнь не оправдает стихотворение.
В общем, Раиса, я дишу какие-то абсурды. Но... сомнениям подвержен человек.
Ты так описала мне иркутские домишки, со ставнями, скрывающими любые тайны, домишки, наполненные перинами и теплом, что невольно возникает мысль, что человеку, обитающему в казенных, неуютных общежитиях, может захотеться тепла, уюта и угара ласки. О! если бы я мог, я разбил бы на кусочки воображаемое хранилище «человечности» в человеке, а потом бы собрал его вновь. Не хочу, чтобы оно в тебе было эти несколько лет! ! !
У меня все по-старому, Киса. Со службы я вылетел, в артель не поступил, много читаю, мало, но упорно пишу, по-прежнему со стороны кажусь шалопайным молодым человеком, когда является возможность, говорю женщинам комплименты; одной надоедавшей мне девушке сказал, что, чем лежать на смертном одре, лучше лежать на ней. Она смертельно обиделась и отстала. Вот и все мои общения с женщинами. Хотя нет, вру. Был у Ирины. Вхожу в комнату. Она сидит в валенках, лицо у нее какое-то красное, и она навертывает колбасу. Грязь у нее всегда и постоянно, и она всегда и постоянно извиняется. Извинилась. Сидим и болтаем. Я в ударе и говорю остроты. Она смеется, и в носу у нее маршируют полки солдат. Потом она мне рассказала то, что она мне уже раньше рассказывала, как она выперла этого парня с гитарой, сказав, чтобы он провалился в дверь, а не в окно, и что к ней приставал мужчина в трамвае и она ему сказала, что «не так тесно, чтобы обниматься». Я сделал вид, что слышу это впервые, и скалил зубы с самым искренним видом. Затем она сходила за чаем, я сбегал за печеньем и конфетами. Мы напились чаю, она завесила лампу газетой, села на кушетку и пригласила меня сесть рядом с собой. Я сел, и между нами было расстояние всего в один палец. Мы оба вместе опирались спинами на одну подушку, прислоненную к стене. Мне это было очень неприятно, но я с самым любезным видом рассказывал ей смешные вещи. Она хохотала до слез. Это было мое единственное спасение ― рассказывать смешные вещи, потому что если бы я молчал, сидя так близко к ней, то я должен был бы ее целовать. И я неутомимо изобретал комичные случаи, анекдоты, комплименты, парадоксы и часов в одиннадцать, сразу вскочив с кушетки, оборвав разговор, схватил пальто, кепку и с ужасом вспомнил, что меня дома в десять часов ждут гости. Мне было ужасно больно быть там одному, где я всегда бывал с тобой. Книг она мне не дала, забрала еще инструкцию по бухгалтерии. Она поступила на службу конторщицей. Очень просила заходить. Был у нее дней пять тому назад.
Два дня тому назад был на «Командарме №2» со своей тетей. Исключительно сильная и мастерская вещь. И если бы ее поставить в реальном плане, а не в плане «горе уму и чувству» Мейерхольда, то она бы просто ошеломляла. Но я получил мало удовольствия от этого вечера. Мне не хватало тебя. Не с кем было по душе поговорить о постановке. И, смотря на сцену, я беспрестанно вспоминал, в каких театрах мы с тобой были, о чем говорили, вспоминал вино былых, ушедших дней.
Вообще, воспоминания ― прекрасная вещь. Разве мы знаем, что то, что было, может когда-нибудь повториться? Нет, мы не знаем. И потому приятно возрождать это самому. Приятно снова в упоительных мечтаниях встретиться с самим собой, не похожим на теперешнего, встретиться с людьми, ставшими из детей мужами, но встречать их как детей. Приятно оживлять далекие дни, насыщенные событиями и людьми, втиснутыми в узорчатую раму непоколебимой, запечатленной в памяти природы.
Мы хотим быть пиратами жизни, грабить у Времени нам не принадлежащее, нами отданное и контрабандой переправлять награбленное за кордон созревших лет.
Это, Кисочка, теоретический взгляд на предмет, а вот иллюстрация:
Давай откроем былого альбом,
Полистаем странички холодными пальцами,
Откроем. Теплым, пряным вином И цветами весенней, прозрачной акации,
Как дождем, обольет, как грозой, оглушит Этот старый-престарый альбом...
В ту ночь мороз играл на льдинах. Гудел смычок на струнах ветра. Трещали улицы. Лавиной Мороз упал на ноги в фетре.
Мы мерзнем вместе. И дыханье На воротник ложится мелом.
О! теплота далеких спален С бельем, как снег, заиндевелым. О! теплота, О! темнота.
О! хруст уюта в абажурах, Несмерзших рук пожатий жар, Шепки в углах о поцелуях И чувств встревоженных пожар.
Пока ж мороз. Толпа. И стыд мечтаний.
Сплетенье двух локтей, желаний перезвон.
И я хитрю: «Давайте сядем в сани,
Давайте будем мчать, чтоб вихрь со всех сторон!» ― Один мне черт, что мчать, что быть на месте.
О, просто хочется тепла и искр в глазах.
О, просто хочется малюсеньких известий Любви и нежности, под пледом на руках.
И я целую вас в браслете мертвых зданий,
В прикрытье стен, при бледном фонаре.
Мы разрушаем целый гросс собраний Законов о морали и стыде.
Ну и плевать! На мир, на свод законов,
На ночь, на ветер, ставший на дыбы!
Я чту одних желаний перезвоны И чувств встревоженных, ликующих орды. Любимая! В морозы, в коридорах переулков С тобой брели мы, ежась и болтая.
Мы целовались в тишине щемяще гулкой,
Мы пили поцелуй, как ландыш влагу в мае. Мы пили до конца, до капли, до терзанья, До взрыва тишины, до стона, до безумья... Нет! Нет! Не нам, не нам давать названья Всей гамме чувств, таких смешных и юных. (красноречивые точки )
Потом вокзал. И поезд у перрона.
Земля стареет на зрачке часов.
Взлетел свисток. И вот в шестом вагоне
Отправился в Иркутск советский Цицерон.
(здесь сноска: оправдай надежды)
Раинька, только что получил повестку с биржи ― на работу. Является необходимость сходить к Ирине и забрать инструкцию по бухгалтерии. Нужно подучить кое-что. Поспешу, а то она может куда-нибудь уйти. Делаю перерыв на час.
Только что вернулся от Ирины. Меня что поражает, Раиса!!! Тебе должно было бы быть стыдно! Проверять меня таким способом ― это даже неблагородно! Я вполне уверен, что ты условилась с Ириной, что она будет меня искушать, и если я буду колебаться, то она напишет тебе.
Ты хочешь повторить испытание, устроенное Кином по отношению к Ушаковой! Но я ведь тоже не дурак и на эту удочку не пойду.
Пришел к Ирине, не застал, пошел обратно. На улице кто-то меня хватает под руку. Ирина. Пошли к ней. Она говорит комплимент: «У меня было плохое настроение, но, встретив вас, я ожила». Не успели прийти, в комнату входит Валя, человек с ехидными губами. Я, не раздеваясь, прошу инструкцию и книги и хочу уйти. Инструкцию она дала, а книг опять не дала, проводила до лестницы и, сделав нежные глаза, попросила прийти в среду или в четверг. Не отпустила, пока не дал обещания быть. Меня это возмущает! Будто бы я не вижу этого глупейшего обмана. Валентин определенно живет с ней. И она еще при нем начала нежно просить, чтобы я почаще заходил. Это безобразие ― вмешивать кого-то третьего смеяться надо мной. Пускай книги пропадают, больше ходить не буду.
Дорогая Кисанька, милая, неужели же тебе не стыдно? У меня уже пропала всякая охота писать. Не могу собрать мыслей. Отвечай скорей. Люблю тебя, Кисанька!
10000000 X 1000000 раз целую тебя.
Как пишут в «классических» письмах, ВЪЧНО твой Ар. Иос. Куцый
Арося 28 / X1929. Москва Адрес: Москва 26. Земляная ул.,№ 28, кв.№ 1.
Рая -Аросе (8 ноября 1929)
Мое Солнышко! Умею ли я начинать письма, не знаю! По– моему, наука о начинании их относится к разряду наук не интеллектуальных, а сердечных, инстинктивных, познаваемых эмоционально, а значит, эта наука методологическая. Ее можно познать, охватить, но передать ее точно, в ярко выраженных конкретных образах невозможно. А потому нужно ухватить основное, что звучит во всем существе. У меня тепло, жар в труди и больно стучит в виски и темнеет в глазах, когда о тебе...когда ты...а ощущение это...это ощущение яркого, жаркого солнечного дня, когда чувствуешь, что ты растворяешься в воздухе, сливаешься с окружающей природой...
Мое Солнышко! Тысячи эпитетов и сравнений толпятся в мыслях о тех чувствах, что испытываю я, зная, что есть у меня мое солнышко, мое, мое солнышко...Лучшего определения нет у меня, не выливается под моим беспомощным, бессильным пером. Если бы ты только знал, как устала я ждать писем. И прекрасно сознавая, что в этом отчасти виновата сама, я томилась, я не находила себе места. Из дома нет писем и сегодня. Я вижу дурные, нелепые сны и весь день потом не могу отделаться от неприятного настроения. И вдруг твое письмо. Письмо, наполненное таким чувством, письмо, наэлектризованное таким громадным жаром, таким теплом и пафосом искренних нот. Я не знаю, что дает тебе повод повторять «нелепые» стихи, хотя и сочиненные под влиянием порыва и минуты.
Арося! Любимый! Если бы ты больше верил мне, если бы ты глубже заглянул в меня, ты бы увидел, что ты, мое солнышко, для меня все. Что тепло твоих чувств, жар твоей любви для меня слишком дорого стоят, слитком мной ценимы, чтобы хоть на одну минуту могла я забыть тебя. Я не могу выразить этого словами, у меня их нет, ибо «не нам, не нам давать названья всей гамме чувств, таких смешных и юных». Но ведь ты понимаешь: ты так молод, так непосредственен, ты так искренен, так дурен, что мне... что я... я молодею с тобой, мое солнышко. Наша встреча, она произошла тогда, когда я пришла к убеждению, что от меня остались лишь обломки и что этих обломков не собрать. И вдруг ты. Безусловно, я никогда не думала, что наши отношения могут вылиться в то, что есть, но с первых слов твоих, с первого взгляда ― на меня вдруг пахнуло молодостью, непосредственностью, тем, что, казалось, умерло во мне.
Как мало ты любишь меня, как мало ценишь, как мало уважаешь и еще меньше знаешь. Подумать такую грязь... подумай, как это мелочно. Неужели я дала тебе повод, хоть маленький, чтобы ты мог так скверно думать обо мне. И еще больше ― ты прекрасно знаешь мое отношение к Ирине, мое мнение о ней. 1) Разве я ответственна за ее поступки? 2) Разве я не говорила о мании Ирины, не считаясь ни с чем, «покорять и склонять»?
А тут ведь замешана я?!
Знаешь ли ты, что Ирина ненавидит меня, говоря о самых нежных узах дружбы, которые нас якобы связывают. Ты все это знаешь. Ты знаешь, как расстались мы с ней перед моим отъездом. Ты знаешь, что она не имеет понятия о моем адресе. И ты меня обвиняешь в такой гадости. Ведь ты подумай, я скажу тебе больше: тебе я верю, что у вас ничего не было и не будет, а ведь если мы с Ириной встретимся, она ведь все равно расскажет о твоем визите так... так красноречиво поставит точки в одном из моментов, что другой человек на моем месте подумал бы черт знает что. Я же ее раскусила. Правда, это знание мне стоило долгих усилий и времени, но я ее прекрасно знаю. И вдруг я бы с ней договорилась? Будь уверен, ты у нее ни разу бы не был, а она мне написала бы, на основании нашего договора, как ты целовал со слезами на глазах ее руки, стоял на коленях и с ужасом, при воспоминании обо мне, отрекался от нашей любви. О, поселить в моем сердце сомнения и муки ― лучшая радость Ирины. В глаза восторгаться и восхищаться моими достоинствами, а за глаза делать всякие гадости... У меня печальный опыт...
Я думаю, ты понимаешь, что все твои измышления даже отчасти навеяны Ириной, ты поймешь, что я говорю правду. И больше не пойдешь к Ирине...Я этого не хочу. О книгах можешь послать ей открытку или, в крайнем случае, зайти и взять их, немедленным уходом дав понять Ирине, что ты ее прекрасно понимаешь. Я считаю, Солнышко, инцидент исчерпанным и думаю пользоваться в твоих глазах большим уважением, чем до сих пор. Твоим чувствам я верю и верю, что если ты и найдешь другую, она будет этого больше достойна, чем Ирина, ― заменить меня... Но замены я не хочу. Я хочу, чтобы ты, солнышко, не забывал меня, помня, что через 7 м-цев ты снова будешь целовать меня. И если будут на твоем пути женщины, будь с ними, но не целуй их так, как меня, вернее, не целуй их совсем. Пусть они тебя целуют. А ты должен целовать только меня...Хорошо? Любить только Кисаньку...
Да, мне придется учиться 4 года, но я думаю перевестись. В Иркутске я не останусь. Пусть это будет не Москва, но я не могу быть так далеко от близких, родных, от тебя, солнышко. У меня была задача ― учиться. Теперь ― перевестись. А ты знаешь! Поставленные перед собой задачи я рано или поздно разрешаю. И здесь она будет решена в положительном смысле, несмотря на все прелести иркутской жизни. Я совершенно серьезно говорю, что для учебы здесь обстановка чудная. Но быть отрезанной от центра, от жизни на неделю я не могу. Чувство временного так давит, что я не удосужилась перетрясти с дороги свои корзины. А это чувство меня не обманывает. Из дома нет писем. Это меня очень беспокоит. Стипендии мне, вероятно, не дадут совсем. Учеба перестроена на непрерывку, так что совмещать учебу и работу невозможно. Здесь отсутствует система зачетов. Зачеты сдаются еженедельно на конференциях. Да и работу достать не так-то просто. Послала домой второе письмо с объяснением всех обстоятельств, не знаю, как будут реагировать. Прошу 25 р. в месяц, конечно, при иркутской дороговизне будет трудно, но, Солнышко, что делать. Подумай, ведь не бросить же добытое таким трудом право на учебу, право на жизнь. Ты же понимаешь, чем я рискую, бросив совсем. Вся трагедия в том, что поздно приехала. Стипендий нет, зачислят кандидатом №130. Когда дойдет очередь!
Но я как-то уже не совсем унываю . Думаю, как-нибудь вопрос разрешится. Я просила наших, чтобы они обратились к Елиз. Алекс., помнишь, что провожала меня? ― в долг на лето. Летом буду работать у себя в БИСе и выплачу. В крайнем, конечно, случае, но все-таки зацепочка. Она, думаю, не откажет.
Письмо твое ― шедевр. И мне как-то неловко посылать свою прозу. Но, Солнышко! Скоро Кисанька начнет тебе писать выдержками из нравственности и права, философии и пр.
Мы изучаем: госправо, политэкон., хоз.-быт, статистику и английский язык. На литфаке посещать буду лекции по литературе. Уже договорилась. Прочти «Исанку» Вересаева. Мысли Исанки ― мои мысли.