Текст книги "Унесенные за горизонт"
Автор книги: Раиса Кузнецова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)
Арося ездил на работу, а я в институт. Двухлетняя дружба, видимо, приучила нас друг к другу, и между нами не возникало никаких трений, тем более ― ссор. Мы возвращались темными зимними вечерами одним поездом и, взявшись за руки, шагали от станции по скрипящему снегу в наш домик, где нас обдавало теплом растопленной тетей Лизой печки, а на плите позванивал крышкой кипящий чайник. На столе находили пирожки, блины, молоко, а случалось, и сало. Свет от небольшой керосиновой лампочки дополнял картину уюта нашей комнаты. Так что жили мы пока без забот, позволяли себе и театр, и кино, но главным нашим занятием было чтение классической и современной поэзии и прозы.
Меня поражал тонкий литературный вкус Ароси, да и я, видно, стала лучше понимать прочитанное. Арося возмущался узостью и бедностью предлагаемых нам произведений для изучения. Почти не было среди них современной поэзии и прозы Запада, впрочем, так же как и многих прозаиков и поэтов России, причисленных к «попутчикам» [30]30
В первые наши годы Арося не любил Маяковского, но его самоубийство многое изменило. С той поры он, видимо, стал глубже вчитываться в его произведения и признал «великим поэтом».
[Закрыть]. Он высоко ценил и любил Блока, Пастернака, Ахматову, Хлебникова и считал неправильным, что им отведено так мало «места» в списках программы литфака.
Если раньше мы расходились в оценке, например, Бабеля ― его Арося считал «подлинным классиком», ― то теперь, проанализировав его стиль и метод, я уже соглашалась с этим. Мы часто читали Пастернака, и оказалось, что он не так уж сложен и непонятен, а музыка его стихов действительно была несравненной.
На новый, тридцать первый год Арося привез бутылку шампанского, торт и свой патефон с набором пластинок. Рассказал, что отец умолял его вернуться домой. «Только с Раей», ― ответил Арося, и отец разговор прекратил.
– Ты знаешь, а мне ужасно жалко его, ― сказала я. ― В такой короткий срок потерять и жену, и старшего сына.
– Но мы правы! ― возразил Арося. ― Уступить национальным предрассудкам? Я перестал бы себя уважать! А других мотивов против тебя у него нет!
– Почти год он терпел мое присутствие в доме, позволял приходить, даже ночевать...
– Это мама. Она любила тебя. Зря мы не сказали ей, что хотим пожениться... Может быть, тогда все было бы иначе....
Новый год встречали в ночном лесу, под большой елью. Когда часы показали двенадцать, открыли шампанское, выпили из припасенных заранее лафитничков. Запорошенные снегом, вернулись в наш теплый домик, где, украшенная игрушками, на столе стояла пахучая, пушистая елочка; Арося читал свои старые и новые стихи, а потом, прильнув друг к другу, под тихую патефонную музыку мы танцевали почти до рассвета и танго, и фокстрот, и чарльстон ― все наши популярные танцы.
И эта ночь, полная нежности и бурной страсти, дала начало жизни нашей дочери.
Я так увлеклась своими воспоминаниями, что уже не избегала восторженных выражений, которыми обычно боялась ранить Ивана Васильевича. Я заметила, что во время моего рассказа он отодвинулся от меня. Я пристально поглядела на него. Он глубоко вздохнул:
– Прости, что прервал. Ты удивительно живо передаешь обстановку. И я вспомнил, что тоже был очень счастлив в ту новогоднюю ночь. Она у меня с Леной была похожа на вашу. Только мы были не в лесу, а в квартире и вначале не одни... Она тогда была такой юной, что когда мы побежали в ЗАГС, нас не зарегистрировали: «Исполнится невесте восемнадцать, тогда и приходите». Так что видишь, мы женились почти в одно время с вами. И еще одно совпадение – мои родители, вернее мама, не признала этого брака и лишила всякой поддержки, а мы оба были студентами физмата университета. Стипендии не хватало, и вот со второго курса я работаю. Никогда не имел возможности только учиться.
– А я вышла замуж «выгодно». Когда мы начали совместную жизнь, Арося бросил учиться, работал бухгалтером и получал зарплату больше моего отца раза в три.
Наступила продолжительная пауза. Каждый из нас думал, наверное, о своем прошлом. Потом он проводил меня домой и поехал ночевать к родителям.
Жаркое лето 31-го
Вначале, помню, хотела «отделаться» от беременности, боялась, что не сумею совместить ребенка с учебой, но Арося встал на дыбы. Он ужасно испугался и твердо заявил: «Ребенок нам не помешает».
Когда живот заметно округлился, Арося с любопытством и страхом прикасался к нему и замирал, будто к чему-то прислушивался. Одна я теперь не ездила ― он провожал меня до института, вечером встречал и, ограждая от локтей и сумок, трогательно заслонял телом в вагонах трамваев и поездов.
В выходной, ближе к концу мая, в Бирюлеве появился Иосиф Евсеевич. С ним были две девушки, как оказалось, Аросины родные тетушки ― Розочка и Верочка. Они жили в Киеве и, приехав погостить в Москву, захотели непременно со мной познакомиться.
Мы поставили стол под цветущей яблоней; тут же, заботами тети Лизы, появился пирог, у Ароси нашлась бутылка вина.
У Верочки были синие глаза, как у Ароси. Она отчаянно картавила и все время чему-то умилялась.
– Какая пгелесть! ― восклицала она, разглядывая посаженные тетей Лизой тюльпаны, и тотчас, без перехода: ― Какой у тебя, Гаечка, чудный животик, пгосто восторг! [31]31
Дружба с Верой Евсеевной продлилась почти всю жизнь ― после войны она стала москвичкой и умерла в сентябре 1978 года, совершенно в конце жизни потеряв память.
[Закрыть]Вы такая кгасивая пага! Пгосто очагование!
Ни я, ни Арося и виду не показали, что была размолвка. Примирение с отцом состоялось ― молча, без слов. У Ароси отлегло от сердца, да и у меня тоже.
В начале июня, рано утром, к нам постучалась мама. Лицо у нее было заплаканное. Шурка, мой младший брат, не явился домой ночевать. Спустя два дня какой-то знакомый сообщил родителям, что встретил группу ребят, которых вели под конвоем. И среди них был Шурка.
Поехала узнавать. Оказалось, ребята взяли в магазине масло и хлеб, и ушли, не заплатив, то есть, проще говоря, украли. В акте милиции это было названо «хищением социалистической собственности». Только что был издан Указ, повышавший наказание за такого рода преступления. Вскоре состоялся суд. Я была на нем вместе с папой. Мне, имевшей большой стаж практической деятельности в суде, учившейся на юрфаке и прошедшей две длительных практики, обвинительное заключение показалось неубедительным и бездоказательным.
– Не волнуйся, обвинение шито белыми нитками, ― шепнула я отцу. ― Суд не будет его разбирать, пошлет на доследование.
Но я ошибалась ― всем совершеннолетним участникам дали по десять, а брату ― семнадцатилетнему ― шесть лет.
Из здания суда отец вышел бледный как смерть. Я сдерживала себя, стараясь не заплакать, и успокаивала отца. Говорила, что мы обжалуем приговор в высшей инстанции и его обязательно отменят, что вся эта строгость только в «угоду» новому Указу, для демонстрации неотвратимости. Но папа был безутешен:
– Что я скажу матери? ― то и дело повторял он.
– Скажем, что суд не состоялся, а за это время по нашей жалобе приговор отменят, наказание смягчат...
И он согласился со мной, не открыл маме правды. А я стала хлопотать о кассации. После суда прошло пять дней. Обратилась к знакомому, опытному юристу, и тот тоже успокоил меня, ознакомившись с делом:
– Тут что ни слово, что ни действие, сплошное нарушение закона.
И отправил кассацию в Мосгорсуд.
Лето было жаркое. Весеннюю сессию сдала благополучно, а вот ходить на летнюю практику в институт библиографии становилось все тяжелее, давала о себе знать беременность. В институте, видя мое положение, пошли навстречу и стали давать на дом для рецензирования сразу несколько книг. Работа оплачивалась. Арося помогал мне формулировать мысли, вызванные произведениями, а нередко, проснувшись утром, я обнаруживала, что за ночь, оказывается, «прочитала и отрецензировала» гору литературы. Невыспавшийся Арося в спешке допивал горячий чай и уезжал на работу, а на столе лежала стопка готовых рецензий.
Однажды он вернулся из Москвы немного важный и загадочный. Какая-то новость распирала его.
– Ну! ― поторопила я.
В отличие от меня, Арося хвастуном не был. Сдерживая торжество, он рассказал, как о само собой разумеющемся, что Эмиль Блюм, руководитель нашего литкружка, а теперь завотделом критики «Нового мира», прочитал Аросин рассказ и пригласил к себе домой для его обсуждения.
Эмиль приветливо встретил нас и проводил в уютный кабинет, заполненный книгами. Здесь уже в мягком кресле, закинув ногу на ногу, развалился Анатолий Тарасенков. С ним я мельком была знакома по институту, который он в этом году закончил, и у него уже была небольшая, но все-таки слава лихого критика и знатока литературы. Рядом сидела сухощавая брюнетка. Нас познакомили. Женщина назвалась Кларой Вакс ― была ли она женой Анатолия, не знаю, но они весьма демонстративно подчеркивали на протяжении всего вечера свою близость.
Тарасенков тоже прочитал Аросино сочинение. Обсуждение оказалось для автора лестным: оба критика хвалили рассказ, называли его талантливым, образным и зрелым. Сделали несколько мелких замечаний и вручили автору рукопись для доработки. Блюм был уверен, что редакция «Нового мира» согласится с его мнением и публикация состоится. Затем по приглашению Зоей, очаровательной жены Эмиля, мы перешли в столовую, где выпили чаю за успех нового писателя. Было весело, шумно и по– молодому счастливо.
А через три дня Арося встретил меня взволнованный и бледный, с газетой в руках. Молча протянул ее, и я, не веря глазам, прочитала сообщение о трагической гибели Эмиля и о дне его похорон.
Эмиль Блюм погиб, попав под грузовик.
Тогда мы впервые оказались в крематории.
Раздавленные горем мать Эмиля и Зося шли, цепляясь за черный бархат, покрывавший гроб на катафалке.
Лицо у Ароси было напряженное, губы подрагивали.
С похорон возвращались пешком. На зеленой аллее, что тянулась от Шаболовки к Даниловской площади, он вдруг схватил меня за руки и, близко заглянув в глаза, сказал:
– Если я умру раньше тебя, не хорони меня в крематории.
Эта просьба была так неожиданна, что, плохо вникнув в ее смысл, я пролепетала:
– Ну, что ты говоришь? Как это может быть? Ты же моложе меня, а говоришь о смерти?!
Все может быть, ― ответил он. ― Но просьбу мою запомни
Сонечка
По расчетам врачей, я должна была родить в середине сентября. Для родов мы облюбовали институт акушерства на Солянке и, чтоб быть к нему поближе, перебрались жить из Бирюлева на Даниловку.
30 сентября, уж не помню для чего, пришла в институт, ощущая себя со своим животом натуральным бегемотом. Катя Русакова и Лариса Головинская, учившиеся в моей бригаде, [32]32
Я была бригадиром. Речь идет о так называемом бригадном методе обучения.
[Закрыть]встретив меня, охнули:
– Еще не родила?
Вернулась домой страшно расстроенная, хотя шутки в мой адрес не были злыми. Мне показалось, что большая железная кровать, на которой мы спали, стоит неправильно, и, резко приподняв ее, подвинула ― и тут же почувствовала резкую боль.
– Началось, ― прошептала я побледневшему Аросе, и он пулей вылетел из квартиры ― искать такси.
Конечно, можно было пойти в роддом ― он находился в десяти минутах ходьбы, ― но нет, мы хотели непременно попасть в институт, куда, как нам сказали, примут в любое время. Был уже час ночи, когда Арося достал частную машину. С нами поехал Иосиф Евсеевич. Доехали быстро, расплатились; поднялись по знакомым ступенькам, дернули дверь ― закрыто. Все окна по фасаду ― мертвые, ни огонька. Вдруг, присмотревшись, увидели на двери беленький листок: «Родильное отделение закрыто на ремонт». Пронзила очередная боль. Арося с отцом подхватили меня под руки и почти потащили на себе, так как ноги мои отказались двигаться. Заметили полуосвещенное здание с вывеской: «Поликлиника». Постучали, спросили, где может быть ближайший роддом. За дверью кто-то грубо выругался и закричал, чтобы убирались к черту, он не знает.
И мы побрели по темной улице, куда ― неизвестно. Навстречу попалась пара ― мужчина и женщина. Обратились к ним с тем же вопросом. Они не знали адреса роддома, но неожиданно проявили участие.
– Здесь поблизости Обуховский институт профболезней,
– сказал мужчина. ― Все-таки медицинское учреждение!
Мужчина вместе с Аросей побежали вперед, а женщина, подхватив меня под руку, сказала:
– Мой муж депутат Моссовета, он добьется, что вас поместят, куда надо.
Когда подошли к высоким воротам института, их уже, чертыхаясь и гремя ключами, открывал сторож. В конце длинной аллеи светился парадный вход. Мы оказались в небольшом полутемном вестибюле. Я опустилась на скамью у двери, Иосиф Евсеевич и женщина сели рядом, депутат потребовал дежурного врача. Вестибюль тотчас наполнился светом, с разных сторон подходили, сбиваясь в стайку, люди в белых халатах с сонными лицами. Один из них, выступив вперед, спросил:
– Что случилось? Ах, роды! Но здесь не родильный дом, а научное учреждение.
Депутат заорал:
– А что, женщина должна рожать на улице, так, по-вашему, господин ученый? Готовьте тазы и горячую воду, а мне покажите, где у вас телефон!
– Он наверху, но вы побеспокоите больных!
– Я депутат Моссовета! ― наш защитник потряс красной книжечкой и с шумом и топотом, увлекая за собой Аросю, побежал по лестнице наверх.
«Господин ученый» подошел к нам и тихо сказал:
– Не теряйте времени, мы не сможем вам помочь, а карета «скорой», которую, наверное, вызывает ваш муж, не приедет! Беременных не возят.
– Никуда мы не уйдем! Не приедет карета, дождемся здесь утра и вызовем такси!
В это время наши мужчины сбежали вниз.
– Сейчас прибудет карета! ― громогласно объявил депутат.
Люди в белых халатах стали расходиться.
– Попрошу кого-нибудь остаться! ― распорядился наш заступник. ― На случай, если роды начнутся раньше, чем прибудет «скорая».
С явной неохотой остались два человека. Сидели, зевали и зло посматривали в нашу сторону. На счастье, карета приехала быстро.
Через десять минут мы въехали в ворота родильного дома, который находился неподалеку от Таганской площади.
Меня переодели в дырявую рубашку и отвели наверх, в палату. Дежурная подняла склоненную на руки голову, спросила:
– Это тебя, что ли, привезли в карете?
– Да.
– А какие у тебя по счету роды?
– Первые.
– Ох, уж эти первородки! Чуть где заколет, подавай им карету! ― и уронила голову на руки.
Часы на стене показывали ровно пять. Проснулась от боли и собственного крика:
– Ой, что-то разорвалось!
Подбежала акушерка, засуетилась, стала звать на помощь:
– Скорее, скорее, ребенок идет!
На часах было двадцать минут шестого. А через десять минут из меня будто выстрелили... Ребенок, как пойманная пуля, оказался в руках врача ― он передал его акушерке, а сам стал осматривать меня.
– Девочка! И какая крупная! А голова-то, голова какая большая!― где-то в стороне приговаривала акушерка.
– Вот поэтому и разрывов много. ― сказал врач.
Я не понимала их профессионального разговора и была так счастлива, мне так было хорошо и легко, что, взглянув на ребенка, тут же заснула. А через полтора часа меня разбудили, переложили на носилки, привезли в операционную и стали зашивать разрывы. От нестерпимой боли, чтоб не закричать, разодрала грудь ногтями...
На другой день принесли новорожденную. Сразу почувствовала к ней большую нежность... и испуг. Показалось, вместо носа у нее лишь два отверстия чуть повыше рта.
В ответ на поздравления Ароси и обильную по тем временам передачу (в стране была карточная система), описывая наружность дочери, я утешала юного отца, что все равно, хоть и без носика, она очень красива и глазки у нее тоже синие.
Несмотря на довольно точные указания, что принести к выписке для меня и ребенка, Арося все перепутал: нашел какой-то узел с моими старыми вещами и, увидев, что есть все ― и белье, и платье, и чулки ― притащил его в роддом. А еще он принес туфли на высоком каблуке, потому что очень не любил мои на низком, в которых я ходила беременной. При этом пояса для чулок в этом старье не оказалось. Я облачилась в узкое и короткое байковое платье, чулки подвязала носовым платком и подгузником. Вместо пальто в узле оказался коротенький жакет, на голову пришлось напялить пеленку. Туфли были малы, жали и, встав на каблуки, я с непривычки, после недельного лежания, чуть не упала. С помощью няни спустилась по лестнице в вестибюль, где с цветами в руках меня встречал Арося ― улыбка едва помещалась на его лице; вручив букет, он бережно принял с няниных рук малютку. Проходя мимо зеркала, чуть не задохнулась от смеха ― подол платья при каждом шаге задирался над толстыми подвязками. А на улице уже стало не смешно ― подвязки спадали вместе с чулками, и до трамвая ― метров пятьсот ― пришлось идти, непрерывно наклоняясь, чтобы удержать их на месте. Арося был очень огорчен, я его утешала: бывают ошибки и похуже.
Вечером наша дочь задала «концерт». Чтобы не нервировать отца, деда и дядю, выскочила с ней, завернув потеплее, в холодные сени, и она сразу успокоилась. Оказалось, наш ребенок любил холодный свежий воздух [33]33
И продолжает любить до сих пор, когда ей уже за пятьдесят.
[Закрыть]. Среди дров, лежавших в сенях, соорудила нечто вроде колыбели, принесла подушку, укрыла еще одним одеялом. И, о чудо! ― весь вечер мы болтали, как и прежде, лишь прислушивались к тому, что творится в сенях. И она спокойно проспала там до первой кормежки, которую мне рекомендовали проводить в шесть утра. Так и повелось ― спальня новорожденной была в сенях.
Выписали из деревни няню, но до ее приезда пришлось пожить на квартире у моих родителей. Я строго придерживалась часов кормления ― через четыре часа. Девочка выдерживала дневной режим прекрасно, но ночной перерыв давался трудно. В четыре утра поднимался крик, я боялась, что, нарушив режим, навсегда испорчу ее. Соску она выбрасывала, требовала грудь, и я заметила, что мама, взяв девочку на печку, где сама спала, украдкой давала свою пустую грудь.
Регистрировал дочку Арося ― он хотел назвать ее в честь своей матери и, видно, боялся, зная о моей нелюбви к имени Софья, что я, хоть и дала согласие, вдруг в последнюю минуту передумаю.
Как только появилась няня, немедленно переселились в свой домик. Сонечка к этому времени стала удивительно дисциплинированной, по ее требовательным крикам можно было, шутили мы, определять время. Через месяц ввела прикорм.
Предложение взять академический отпуск отвергла наотрез ― всегда помнила историю своей хорошей подружки Нины Валенто [34]34
Она обладала великолепным голосом ― контральто. Несмотря на то, что при поступлении в консерваторию не имела проходного балла, была принята. Проучилась два года, а потом у нее родился ребенок, и она ушла в академический отпуск. В это время ее муж, студент горного института, был обвинен в троцкизме и арестован. Это было в двадцать седьмом году, перед высылкой Троцкого. Когда Нина захотела вернуться в консерваторию, то узнала, что «отчислена», в результате осталась без всякой профессии с ребенком на руках. Чтобы прокормиться, занималась всякой «черной» работой. Не восстановили ее и после того, как муж вернулся из ссылки, подписав вместе с Карлом Радеком письмо «двадцати шести раскаявшихся». Родился второй ребенок, и Нина, вместо сцены, оказалась в роли домашней хозяйки. Ее мужу, Федору Жуковскому, не разрешили остаться в Москве, он работал где-то в Чебоксарах. После убийства Кирова был вновь арестован, куда-то сослан, а затем следы его пропали совершенно...
[Закрыть].
– Мне кажется, не стоит рисковать профессией, ― убеждала я Аросю, и он вынужден был согласиться. – Сразу после октябрьских праздников я иду в институт.
К рассказу, одобренному Блюмом, Арося так и не вернулся, как я его ни уговаривала, перестал писать и новое, и все больше занимался работой, которую я продолжала получать в институте библиографии. Мне с явным удовольствием давали груды книг, потому что рецензии были, честно говоря, хороши ― Арося после рабочего дня в Москве, при свете керосиновой лампочки, прочитывал принесенные мной книги и молниеносно писал отзывы. Мне это давалось с большим трудом, но деньги лишними не были ― приходилось содержать, кроме себя, ребенка и няню.
Иосиф Евсеевич после примирения подарил мне очень хорошие, совсем новые вещи Софьи Ароновны. Впервые в жизни я сшила настоящее зимнее пальто из прекрасного серого драпа. Его украсил большой белый воротник-шалька и шапочка из меха горностая. К этому были добавлены серые замшевые туфли и несколько хороших платьев, которые даже не пришлось переделывать.
Мы уезжали рано утром и возвращались поздним вечером. Сонечка, привыкнув заглатывать приготовленные смеси из бутылки, теперь категорически отказывалась от груди, отворачивала головку и доводила меня до слез.
Занятия в институте начинались в восемь, Аросина работа в ― девять. В Москве Арося провожал меня до трамвая, а потом ехал на нем, чтобы подольше побыть со мной, хотя ему было в другую сторону. Расставались трудно, как будто не до вечера, а навсегда.
– Будь осторожен! ― кричала я ему вдогонку. ― Смотри по сторонам!
Он порой обижался:
– Ну, что ты всегда напутствуешь меня? Я ведь не маленький!
– А кто стихи сочиняет на ходу? ― отшучивалась я. ― Зазеваешься, как Блюм!
Когда я появилась на нашем отделении критики и литературоведения, ко мне бросилась Лара Головинская, член моей бригады:
– Молодец, что так задержалась! Ты у нас одна осталась без выговора!
В институте кипели великие страсти. Оказалось, некоторые студенты на семинарах «некритически» высказывались о наших прежних корифеях литературоведения, таких, например, как Переверзев. Другие студенты пытались их оправдать, а третьи прорабатывали на собраниях и приверженцев Переверзева, и «примиренцев». И тем и другим выносили выговоры, комсомольское бюро вуза беспрерывно рассматривало «персональные дела» и, как правило, их утверждало. На «незрелых» формулировках, случалось, попадались и «ортодоксы», и тогда уже «проработанные» топили их по полной программе.
Ко времени моего возвращения наша бригада была награждена красным знаменем факультетского комсомола, как организация, особенно ярко проявившая себя «в борьбе за чистоту социалистической теории литературы». Дела наказанных потом разбирались в райкоме ВЛКСМ, и там, к счастью, пришли к выводу, что от студентов, еще только изучающих литературную науку, преждевременно требовать точных формулировок. Выговоры были отменены. А знамя в нашей бригаде осталось, и только к концу года оно тихо перекочевало в комнату вузовского бюро комсомола