412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Питер Хёг » Представление о двадцатом веке » Текст книги (страница 14)
Представление о двадцатом веке
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:43

Текст книги "Представление о двадцатом веке"


Автор книги: Питер Хёг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Карл Лауриц и Амалия
О вилле на Странвайен
О благосостоянии
1919–1939

Карл Лауриц и Амалия встретились в 1919 году, когда теплым майским днем в пригороде Копенгагена на зеленом лугу возле ипподрома Карл Лауриц затеял запуск дирижабля, да, именно так – ни больше ни меньше как дирижабля. Воздухоплавательный аппарат построили в мастерской графа Цеппелина во Фридрихсхафене, на берегу Боденского озера. Дирижабль украшала гравированная табличка «Дар одного спортсмена другому» с подписью «Фердинанд». Табличка эта, вне всякого сомнения, призвана была служить неким подтверждением, что перед нами качественная вещь, которая к тому же сделана нашими великими соседями-немцами, а с ними у нас теперь, после того как мировая война окончена, все может быть общим, включая и последние технические достижения, такие как, например, этот вот дирижабль. Тем не менее кое-кто из гостей, а вместе с ними и я, усомнились в том, что это феерическое воздушное судно действительно было подарком графа Фердинанда фон Цеппелина Карлу Лаурицу, о котором прежде никто не слышал, а значит, присутствующие знали о нем гораздо меньше, чем знаем мы. Сам Карл Лауриц стоял в толпе гостей, облаченный в белую фрачную пару, на голове у него был кожаный шлем, он охотно отвечал на все вопросы, кроме существенных, которые все равно так и не прозвучали, в частности вопрос, откуда он родом и где нашел деньги на это грандиозное мероприятие.

Забравшись на импровизированную трибуну из ящиков с шампанским, Карл Лауриц произнес речь, которая сохранилась в изложении репортеров и которую никто из присутствовавших никогда не забудет. Речь эта была совершенной по форме, меткой по содержанию и при этом пронизанной удивительным спокойствием, свойственным подходу Карла Лаурица ко всем делам, и это как-то не укладывается в голове – ведь ему здесь, на лужайке перед ипподромом, всего девятнадцать лет. Под конец своей речи он заявил, что дирижабль этот является символом осознанного в новом столетии факта: чем легче предмет, тем быстрее он поднимется к небу. Его выступление было встречено дружными аплодисментами, потому что приглашенным оно явно пришлось по душе. Среди них были предприниматели-спекулянты и застенчивые девушки, разбогатевшие за время мировой войны, так или иначе продавая себя, а также писатели, политики и артисты, которые каждый по-своему зарабатывали себе на жизнь, воспевая прогресс и современную технику, а сейчас с восхищением рассматривали дирижабль, наполненный водородом. Воздухоплавательный аппарат был не круглым, как воздушные шары, а вытянутым, нос его венчал посеребренный колпак, в котором отражалось желтое послеобеденное солнце, и молодая актриса, щурясь от ярких бликов, повернулась к своему спутнику – выдающемуся писателю, будущему нобелевскому лауреату Йоханнесу В. Йенсену[27]27
  Йенсен, Йоханнес Вильхельм (1873–1950) – датский писатель, лауреат Нобелевской премии 1944 г.


[Закрыть]
, фыркнула и сказала, махнув рукой в сторону огромного блестящего эллиптического тела, которое задумчиво висело над землей:

– Это похоже на то, что у мужчин между ног.

Вдоль борта дирижабля крупными буквами тянулась надпись: «Карл Лауриц Махони. Импорт – экспорт». Очевидно, что все это мероприятие было какой-то рискованной инвестицией Карла Лаурица. Возможно, он действительно делал ставку на этот аппарат, призванный принести ему известность, связи и место под солнцем, и поэтому есть в его облике в тот день что-то угрожающее. До выступления, во время него и после, когда гости принялись дружески похлопывать его по плечу и возбужденно жестикулировать, он, стоя посреди всех этих важных мужчин и смешливых женщин, от которых, как он знал, зависит его будущее, улыбался и излучал дружелюбие. Но и его улыбки, и его теплые слова, казалось, были покрыты ледяной коркой. Так, глубоко равнодушный человек, даже находясь в компании своих поклонников и в самый решающий момент своей жизни чувствует себя совершенно одиноким.

С самого начала мероприятия Карл Лауриц чувствовал доверие своих гостей. Не исключено, что он заручился им еще до того, как впервые с ними встретился. Есть основания полагать, что он завоевал их уже когда разослал приглашения, на которые они поначалу отреагировали прохладными улыбками: что это за выскочка – Махони, и как ему хватает наглости приглашать их? Но позже они все равно приняли приглашение – из-за того, что текст был написан от руки, из-за необычной фамилии Махони, которую Карл Лауриц взял совсем недавно, и из-за слов «Импорт – экспорт» в названии компании. Во всем этом они увидели не что иное, как проявление самоуверенного цинизма, который был не чужд и всем им и который вот теперь обнаружился в этом мальчике во фраке и шлеме.

Никто из присутствующих особенно не вслушивался в слова Карла Лаурица. На самом деле их не особенно интересовало, действительно ли дирижабль ему подарил граф Цеппелин, или откуда происходит все это воздушное состояние Карла Лаурица, или из какой он семьи. Интересовало их нечто другое, а именно как раз цинизм и безграничная вера в самого себя и, возможно, еще более – холодность Карла Лаурица, которую все они почувствовали. Они поверили в то, что вот тут, на ящиках из-под шампанского, стоит человек, готовый защитить их от страха, который не мог не преследовать их в тот весенний день – если вспомнить историю. Карл Лауриц их не разочаровал. Возвышаясь на своей трибуне, он излучал спокойствие, воспринятое присутствующими как снизошедшую на них благодать. Было ясно, что он их понимает. Он знал, кого следует приглашать и что собой представляют эти люди. Это были именно те скромные обитатели Копенгагена и его пригородов, которые умели рисковать и состояние которых, как и состояние Карла Лаурица – если оно у него вообще имелось, – образовалось благодаря удаче, продажной любви или спекуляции недвижимостью, благодаря чему угодно, только не семейной традиции, унаследованному предприятию или хорошему образованию, и даже те немногие, кто, возможно, и имел что-то из вышеперечисленного, все равно ощущали тревогу.

Мне нелегко описать страх этих людей. У него нет какой-то определенной формы, как у дирижабля Карла Лаурица. Это что-то размытое и при этом многослойное. К тому же этот страх тщательно скрыт под толстым слоем румян, высокими черными цилиндрами из кротового меха и взглядами писателя Йоханнеса В. Йенсена на мировую историю. Взгляды эти он излагает молодой актрисе, и в общих чертах они выглядят так: когда в Скандинавии закончился последний ледниковый период, смуглые люди невысокого роста отправились на юг и стали неграми, самыми настоящими неграми, а люди высокие, широкоплечие, голубоглазые и мужественные отправились на север и стали нашими прародителями, и нас, всегда готовых на рискованные поступки, с полным правом можно назвать расой господ.

Причины тревоги тех дней отчасти коренились в том, какой оборот принимали события за границей, особенно в Советской России, и в том, что Германия все еще не подписала мирный договор[28]28
  Мирный договор между странами Антанты и Германией был подписан 28 июня 1919 г., вступил в силу 10 января 1920 г.


[Закрыть]
, который мог бы открыть дорогу датскому экспорту и обеспечить гостям праздника хотя бы относительное спокойствие. Они нуждались в передышке, теперь, после того как сколотили себе состояния под отдаленный аккомпанемент рвущихся снарядов, вдыхая запах крови из окопов войны – обо всем этом, как и об оставшейся в прошлом бедности, им хотелось побыстрее забыть, и именно это забвение и подарил им в тот день Карл Лауриц. В двойной, напоминающей тестикулы гондоле под брюхом дирижабля он распорядился подать роскошное угощение, приготовленное двумя французскими поварами, мировыми знаменитостями, которым он время от времени выдавал краткие указания на их родном языке. Меню составляли экзотические блюда из отдаленных колоний, как раз из тех мест, где все еще шла война или полыхали восстания, где было неспокойно и откуда веяло угрозой. Основу этого меню составляло мясо опасных животных, чтобы подчеркнуть, что не стоит ни о чем беспокоиться, и именно это говорил Карл Лауриц, когда поднимали последние якоря. Он призвал присутствующих забыть про все свои тревоги и наслаждаться обедом, ведь наслаждение – это ключевое слово в нашем сегодняшнем полете. Да, конечно, обстановка в мире представляется тревожной, он первым готов это признать, но, глядя в будущее, мы можем не волноваться, говорил он, можем чувствовать себя спокойно, мы овладели техникой и силами природы, поэтому я могу угощать вас гигантскими крабами с Мадагаскара, консоме из слона, филе из медвежатины под омаровым соусом и целым фаршированным удавом, из пасти которого торчит чернокожий солдат. Солдата этого удав начал заглатывать перед самой своей смертью, в ту секунду, когда его настигла пуля, убившая одновременно и негра, и случается, что такой вот выстрел может внезапно разрядить ситуацию, заметил Карл Лауриц. А что касается напитков, леди и джентльмены, то я предлагаю шампанское, море шампанского.

В заключение он сказал: «Ешьте, пейте и веселитесь». Присутствующие не заставили себя просить дважды, и никто не удивился его словам, кроме нас и одной из дам полусвета, выросшей в весьма религиозной семье. И мы с ней не можем относиться к этому призыву иначе как к очередному циничному и на редкость ядовитому высказыванию Карла Лаурица, потому что, говоря это, он не мог не осознавать, что цитирует притчу Иисуса о богаче, которому Господь сказал: «Ешь, пей, веселись, ибо завтра умрешь!»[29]29
  Вероятно, контаминация двух мест из Библии. «Ешь, пей, веселись» (Лука, 12:19) в притче о неразумном богаче (с подразумеваемой следующей строфой: «Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил?» (Лука, 12:20)) с книгой пророка Исайи – «будем есть и пить, ибо завтра умрем!» (Ис., 22:13).


[Закрыть]

Внутри гондолы были установлены большие газовые лампы, чтобы поддерживать в открытом салоне комнатную температуру и создавать вокруг гостей светлую, комфортную атмосферу. Гости должны были почувствовать, что они в прямом смысле парят в изолированном от всего мира пузыре, но в последнюю минуту – перед тем как Карл Лауриц зажег лампы – их взору открылся Копенгаген. Город в этот час купался в лучах заходящего солнца, напоминая золотоносный рудник, каковым он на самом деле для присутствующих и являлся – как в это время, так и в прошлом. И тем не менее в эту минуту им показалось, что город им угрожает, что он похож на могилу, или на водоворот, или на большого зверя, застывшего перед прыжком. Но тут Карл Лауриц зажег свет и пригласил всех к столу, и все с облегчением повернулись друг к другу, почувствовав, что беспокоиться не о чем, потому что есть на свете, да и в Дании, люди, сделанные из такого теста, как Карл Лауриц. Такие люди могут подавать дичь под омаровым соусом, украшать ее взбитыми сливками или преподнести вам на основе из слоеного теста все что угодно, даже неприятные известия, до сих пор ни у кого не выходившие из головы, – о том, что портовые рабочие начали забастовку, несмотря на принятие восьмичасового рабочего дня, несмотря на снижение избирательного возраста, и даже несмотря на то, что арбитражным судом забастовка была признана незаконной. Представитель союза предпринимателей находился сейчас среди гостей, это был худощавый человек, который все время нервно ерзал на месте, а позже в тот вечер поведал соседям по столу, что считает себя экзорцистом и что его первостепенная задача – изгнать призраков коммунизма и синдикализма и добиться для забастовщиков штрафа в восемьсот тысяч крон, да-да, именно так, восемьсот тысяч – во много раз больше, чем обошелся запуск этого дирижабля. Но в этот момент его уже никто не слушает, на такой высоте, между небом и землей, все заботы уносятся за борт вместе с первыми мешками с песком.

Перед тем, как от гондолы убрали трап, появляется последний гость. Это женщина, и она идет к дирижаблю прямо через луг, на ней белое платье, ступает она неуверенно, то и дело вскидывая руки. Она похожа на листок во власти ветра, и, в общем-то, так оно и есть: она борется с ветром, и когда она подходит ближе, все становится ясно. Женщина действительно худенькая, очень худенькая, что называется кожа да кости, она почти невесомая и поэтому становится беспомощной добычей весеннего бриза, который и приносит ее под пристальный взор Карла Лаурица. Ей удается ухватиться за перила трапа, и на мгновение она застывает. Вероятно, тут-то она и замечает устремленный на нее взгляд внимательных глаз – откуда-то между шлемом и белой бабочкой, а Карл Лауриц, в свою очередь, видит фигурку, которая напоминает ему предания о Белой даме из его детства в Темном холме. Но, кроме этого, они явно увидели что-то еще, потому что Карл Лауриц выбирается из гондолы, спускается навстречу девушке, подхватывает ее на руки и несет наверх, она же при этом никак не сопротивляется. Как только они оказываются в гондоле, трап убирают, и дирижабль взмывает вверх. Девушка, оказавшаяся в объятиях Карла Лаурица, – Амалия Теандер, которая в своих исканиях добралась теперь до него, из всех людей именно до него.

Совершенное в детстве путешествие из Рудкёпинга в Копенгаген стало для Амалии триумфальным. Все расходы взяли на себя пастор Корнелиус, кое-кто из родственников и несколько известных жителей города. Все, конечно же, говорили о том, что надо спасать честь семьи, предоставить Кристоферу Людвигу возможность применить его предпринимательские таланты на новом месте, обеспечить детям смену обстановки, ну и все такое прочее. Но истинная причина того, что одновременно решили раскошелиться так много людей, включая и кредиторов, от которых никак нельзя было ожидать щедрости, крылась в том, что присутствие Кристофера внушало им все больший и больший ужас, постоянно увеличивая и так-то огромные пятна на их совести и напоминая им о газетной лихорадке после похорон Старой Дамы. Они начинали сомневаться друг в друге, в обществе, в маленькой и большой стрелках часов и в своих ощущениях. Пока Кристофер не исчезнет с их глаз, покоя им не будет. Не веря до конца в то, что их планы осуществятся, они снабдили его деньгами, арендовали квартиру в Копенгагене, упаковали немногочисленные пожитки, включая и печатный станок, который когда-то выиграл в карты Фредерик Теандер и который заложил основу для строительства белого дома, ватерклозетов и для завещания Старой Дамы, и погрузили весь скарб в кузов грузовика, одного из первых грузовиков в Дании. И даже помогая забраться в машину Кристоферу, потом трем его дочерям и, наконец, Гумме с ее трехколесным велосипедом, они все еще тряслись от страха. Они боялись, что в любой момент произойдет ужасное, договоренности будут сорваны и Кристофер достанет из рукава еще парочку ножей.

Амалия заметила этот страх, и он ее позабавил. Он украсил ее отъезд из Рудкёпинга, отъезд, который и так-то был восхитителен, потому что свидетелями его стало множество зрителей, как и в тот день, когда Старая Дама решила продемонстрировать народу только что установленный ватерклозет. К тому же отъезд этот был очень своевременным, потому что Амалия как раз осознала, что эти люди никогда ее не поймут. В то холодное осеннее утро, сидя в кузове грузовика, она размышляла о том, что соблаговолила родиться среди них, спустилась с небес и жила рядом с ними. Она кротко позволяла им любоваться ее отражением в зеркалах и стеклах, ее длинными локонами, миндалевидными глазами. А они не воспользовались предоставленной им возможностью, они все проспали, и теперь все кончено, ей тут больше нечего делать, а им уже ничто не поможет. И вот она уезжает, вместе с Кристофером, излучающим спокойствие и удовлетворение, Гуммой и обеими сестрами, которые, взгромоздившись на эту триумфальную колесницу, тихо погружаются в ледяное отчаяние. За день до отъезда им впервые в жизни пришлось самим отправиться за покупками и они, рыдая, прибежали в дом пастора Корнелиуса, где семья жила в эти дни, пока улаживались все формальности по закрытию предприятия, счетов и вообще завершению их жизни в городе. Глотая слезы, они засыпали Кристофера вопросами: Почему им приходится так страдать? Где мама? Что будет с их белым домом? И куда подевались все слуги? Кристофер в ответ всплеснул руками – в последнее время у него вошли в привычку резкие, энергичные жесты – и сказал, что, дескать, дешево досталось – легко потерялось! Замечание это не произвело на плачущих никакого впечатления, да и мне оно, кстати, кажется каким-то неуместным. Как можно говорить такое, когда у тебя только что умерла жена и ты обанкротился, потеряв предприятие, которое создавалось двумя поколениями семьи? Но Амалия была довольна, ей слова отца были очень по душе, ведь ей приятно было вспоминать, как они с ним вместе готовили последние номера газеты, и, когда грузовик выехал из города и сестры вместе с Гуммой заснули, свернувшись калачиком, словно какие-нибудь зверьки, именно с отцом Амалия начала делиться свои мечтами о будущем.

Однако он ее не слышал. В тот день, когда Кристофер ощутил, как в пальцах его рассыпается завещание матери, и тем не менее в его ушах звучали ее слова, в тот день ему в последний раз в жизни не изменил слух. Случившийся сбой времени и напрасные попытки Старой Дамы распланировать будущее внушили ему недоверие как к планам, так и к воспоминаниям, и поэтому он ласково смотрел на свою младшую дочь, но при этом не особенно вслушивался в то, что она говорит.

А она пыталась донести до Кристофера свое представление о большом городе. Она говорила, что в Копенгагене ожидает увидеть настоящую, героическую бедность, и бедность эту она представляла как вереницу людей, медленно бредущих под звуки тех похоронных маршей, которые ей несколько раз доводилось слышать в Рудкёпинге. Впереди идут молодые изможденные мужчины с длинными развевающимися волосами, взгляд их устремлен к горизонту, как будто они уже видят впереди победу над угнетателями, которых Амалия представляла себе врачами, священниками и адвокатами, а за ними бредут рыдающие матери и голодные дети с горящими глазами, а над всеми висит дымовая завеса, создаваемая костром революции, завеса, временно скрывающая последнюю группу людей. Скрестив руки, эти люди несут молодую женщину, черты ее лица пока что трудно разглядеть, но ясно, что это принцесса революции, датская Жанна д’Арк, и вот она все ближе и ближе, настолько близко, что нам и даже Кристоферу становится понятно, кто это, ведь она и ему, и нам хорошо знакома. Догадаетесь, кто это? Ну конечно же, это Амалия, которая сидит себе в кузове грузовика рядом с отцом и объясняет ему, что обязательно обретет королевское достоинство.

Тут Кристофер мог бы поправить дочь или возразить ей, но он этого делать не стал. Всё, кроме его внутреннего спокойствия и присутствия дочери, утратило для него смысл. Поэтому только мы можем осудить нелепое высокомерие этой девочки, которая даже в свои одиннадцать-двенадцать лет полагает, что мир, а значит, и бедность этого мира, существуют только ради нее.

Амалии нетрудно было поддерживать в голове навязчивую идею о своей избранности, потому что она выросла на безопасном удалении от реальности, в оранжерее, где никто не мог поставить под сомнение сказку про орхидею, растущую в мире лягушек, которые что-то не торопятся превращаться в принцев. Бабушка всегда говорила, что люди сами виноваты в своей бедности, и поэтому Амалия встала на сторону бедняков. От Гуммы она не раз слышала полные несусветных преувеличений истории о Парижской коммуне и беспорядках в больших городах, а со временем ее фантазии стали подпитываться французскими романами. Все это увело ее в том направлении, куда нередко уводят мечтания (лично мне это чуждо), а именно в сторону от реальности, к неисправимой вере в Народ и образу бедности, о которой она не имела никакого представления.

В Копенгагене она встретилась с жизнью обычной. Она ждала ее на улице Даннеброг – узкой улочке между высокими домами, где всегда было прохладно и сумрачно, независимо от времени года. Здесь находилась квартира, которую нашли для Кристофера, и здесь он открыл свою маленькую типографию.

Целые сутки ушли у Амалии на поиски, двадцать четыре часа она бродила по городу, широко раскрыв глаза, пытаясь найти колючую проволоку, гильотину, баррикады, Коммуну или исхудавших молодых людей, а потом она все поняла. «Поняла», может быть, и не самое правильное слово, может быть, лучше сказать, что Амалии Теандер стало ясно: Копенгаген не отвечает ее требованиям, а эти люди, которых она видит на улице, не соответствуют ее ожиданиям. Они не одеты в лохмотья, на них теплые серые пальто, и у нее никак не получается заглянуть им в глаза, чтобы увидеть отсветы костров революции. Все они смотрят себе под ноги, ходят своими протоптанными путями по тротуарам, по которым ходили их отцы, а до этого отцы их отцов, и ничто не предвещает того, что они вот-вот поднимут ее и понесут на руках – они и так-то сгибаются под бременем забот о хлебе насущном. Амалия ожидала, что будет жить среди бесправных рабочих, грузчиков угля, трубочистов, сборщиков хвороста и девочек со спичками[30]30
  Аллюзия на сказку Х. К. Андерсена «Девочка со спичками».


[Закрыть]
. А попадались ей какие-то парикмахеры, лавочники, ростовщики и мастеровые, и все эти усталые души направлялись в бочарни, табачные магазины, конторы и птичьи лавки, которые они унаследовали после смерти родителей, которые в свою очередь унаследовали их от своих родителей, история которых, как и история булыжника под ногами и всех этих серых зданий, теряется в предыдущих столетиях.

Это очень интересное время в жизни Амалии. Ей двенадцать лет, но она пребывает в каких-то болезненных мечтах – как и до нее, и после нее многие другие датчане, которые выросли со странным представлением, что все мы, как ни крути, сделаны из совершенно разного теста. Мечты Амалии никак не связаны с теми людьми, которые окружали ее в ее защищенном детстве, когда она поняла, что избрана. И никто ей не объяснил, что любовь и признание в первую очередь следует искать как раз там, где мы находимся, а самой ей это в голову прийти не могло. Сидя в типографии отца – комнате, где не было окон и куда не проникал дневной свет, и бродя по копенгагенским улицам, Амалия сделала выбор, которому неумолимо следовала в течение долгого, очень долгого времени. Во всяком случае, мне так кажется. Не исключено, что я ошибаюсь, может быть, у Амалии не было никакого выбора, и все дело в том, что моя мечта, наша мечта о роли свободного выбора в истории заставляет нас думать, что Амалия сама решила замкнуться в этом своем презрении. В силу непонятной надежды на простых людей эта маленькая девочка утвердилась в своей детской вере в собственную исключительность – и все это несмотря на полное непонимание близких.

С какой-то удивительной забывчивостью, казавшейся Амалии дикой, – сестры и Гумма быстро приспособились к своему новому существованию. Через три дня они перестали лить слезы, через неделю прекратились жалобы на жизнь, а через месяц Амалия обратила внимание, что их вечерние молитвы пронизаны искренним довольством жизнью. Свидетелем молитвы она стала совершенно случайно. С самого раннего детства ее внутренние фантазии заместили представление о Рае, и к тому же она никогда не доверяла пресным рассказам матери о вечном блаженстве. Катарина Теандер пыталась пробудить веру в своих дочерях, но, с одной стороны, все ее попытки прерывались приступами кашля, с другой, Амалия обнаружила, что даже когда мать говорит о небесах, кажется, что она смотрит в собственную могилу. Амалия решила, что может надеяться только на собственные представления, приучила себя противиться всем попыткам вторжения в ее внутреннюю жизнь и стала уходить из детской, когда сестры и Гумма молились – девочки стоя на коленях и опираясь локтями на кровать, Гумма сложив ладони на руле своего трехколесного велосипеда.

В тот вечер, когда Амалия услышала их молитву, она никак не могла заснуть. Широко раскрыв глаза, она лежала между сестрами, которые глубоко и ровно дышали, и всем телом чувствовала свою загубленную жизнь. Рано утром она не выдержала, тихо встала, оделась и вышла на улицу, где над крышами мерцали редкие звезды. Тут вдалеке послышался шум, какой-то тревожный нарастающий грохот, и из темноты показалась повозка, закрытый деревянный фургон, запряженный четверкой тощих кляч. В повозке было четверо мужчин – четверо стариков, и их появление сопровождалось какой-то фантастической вонью. Повозка остановилась у ворот дома, и три человека исчезли во дворе, не удостоив Амалию даже взглядом. Когда они появились вновь, в руках у них было нечто, похожее на темные мешки. Она подумала было, что это грабители, но тут же поняла, что это не так. Амалия сделала несколько шагов в сторону одного из мужчин. В ту же секунду она увидела, как из его ноши что-то выпало и шмякнулось о тротуар, и громко сказала:

– Вы что-то потеряли.

Мужчина наклонился к ней и произнес:

– Можешь оставить это себе.

И тут Амалия поняла, что это ее прадедушка, отец Старой Дамы, золотарь, которого она никогда прежде не видела, и что в руках у мужчин ведра с нечистотами, за которыми приехал ее родственник-призрак, ведь этот Богом забытый квартал – один из немногих в Копенгагене, куда пока не провели канализацию, – прогресс обошел его стороной.

После этого происшествия Амалия отправилась к отцу. Он не спал, она нашла его в типографии. Кристофер сидел у круглого столика в узком круге света от электрической лампочки с абажуром из лакированной бумаги. Вокруг него стояла плотная тьма, скрывающая всю комнату. В один из первых дней после переезда Амалия пошла в глубину этой тьмы, пока лампа не стала далеким ярким пятном, и вернулась она не потому, что дошла до стены, а потому, что оказалась в бесконечном помещении, наполненном стопками книг, отголосками рассказанных Кристофером анекдотов и пропитанным сухим, терпким запахом бумаги. Амалия подошла к отцу. «Все мы сделаны из разного теста», – начала она, а затем принялась излагать отцу свой взгляд на мир. Она ведь была уверена, что отец на ее стороне, что он поддерживает ее и согласен с ней в том, что члены их семьи, то есть, во всяком случае, она и он, живут среди ничтожных и бессмысленных людей. И эти люди окружают их, словно тюремные решетки, и мешают им развивать их яркие индивидуальности, заслоняя при этом собой настоящих людей – горячих, неукротимых, крепких, которых они, Амалия с отцом, прекрасно бы поняли и которые поняли бы их, если бы только им удалось найти друг друга в этой пустыне посредственности, куда даже не проведена канализация.

И тут мне вновь кажется, что Кристоферу следовало бы вмешаться и обсудить с дочерью ее завиральные идеи, но он не возразил ей, хотя ему самому не могла даже прийти в голову мысль на что-то роптать. Он был доволен, очень доволен, гораздо более доволен, чем когда-либо прежде, в этой комнате, в круге света, рядом с маленьким печатным станком. Он просто кивал головой, заверяя Амалию в своей любви, а она рассказывала ему, своему отцу, о том, как все обстоит на самом деле. По ее мнению, она, созданная для того, чтобы парить, заперта в ловушке между домами, которые с каждым днем все больше наступают на улицы, где бродят такие никчемные люди, что – и тут девочка впервые выругалась – следовало бы, черт возьми, задуматься о смертной казни для всех них. В голове у них только одно – как бы нажраться, как бы набить брюхо мясом из мясных лавок, из-за них весь квартал пропах подгорелым свиным жиром. Эти люди считают – и тут девочка выругалась во второй раз – что, черт возьми, вся эта еда может обеспечить им билет в Рай или в Ад. А некоторые из них такие жадные, и, чтобы попасть туда, копят деньги и мечтают выбраться из такой жизни, стирая чужое белье за такими пыльными и грязными стеклами, что Амалия даже не видит в них свое отражение. Эти люди даже вряд ли знают, что такое ватерклозет, но и тут она выругалась в третий раз – у них, черт возьми, есть ведро, ведро, ведро, которое должен выносить ее прадедушка.

Кристофер смотрел на дочь отсутствующим взглядом. Он никогда не понимал женщин, и ему не приходило в голову, что у его детей могут быть какие-то тайные надежды, и, когда его младшая дочь стала рассказывать ему о них, он смотрел на нее, ничего не понимая. У него не укладывалось в голове, как это кто-то может чувствовать, что он на голову выше всех остальных. Всю свою жизнь Кристофер ощущал себя более ничтожным, чем все окружающие, и чувство это пропало только в те сумбурные месяцы, когда он сам выпускал «Ведомости Лангелана». На смену ему пришла твердая уверенность в том, что он нашел свое место в жизни. Сейчас же он понял лишь то, что его дочь встретилась с ассенизаторами и что они ее напугали, и единственное, что возникло у него в голове – несколько затуманенной, потому что он, потеряв контроль за временем, проработал всю ночь, – была песня времен его молодости, которую он и стал напевать тихим, надтреснутым голосом, словно убаюкивая ребенка.

 
Десять бьют опять часы,
Вдалеке мы слышим грохот,
Словно отзвуки войны —
Ветра свист и конский топот.
Вот они все ближе, ближе
И в ночи ступают тише,
Вдруг я друга рядом вижу —
К нам приехал золотарь![31]31
  Аллюзия на «Песню ночного сторожа» Томаса Кинго (1634–1703), датского епископа и поэта.


[Закрыть]

 

Амалия пристально смотрит на отца, и в эту минуту она делает окончательный вывод, именно в эту минуту рвутся все связи, и маленькая девочка принимает совершенно неразумное для своего возраста решение, а именно, что лиловые леса, животные и восхищение всего мира – это теперь ее, и только ее личное дело.

На следующий день Амалия перестала есть. Она выбросила свой школьный завтрак, а за ужином сидела напряженно и не притрагивалась к еде, наблюдая, как Кристофер, Гумма и обе ее сестры поглощают запеченную свинину с соусом из петрушки. В последующие дни она тоже ничего не ела. Каждое утро она брала с собой бутерброды, которые раздавала одноклассникам и потом наблюдала, как они их уплетают, а вечером молча, не шевелясь сидела за столом, пока вся семья ужинала.

На первых порах все ее близкие забеспокоились. Гумма заглядывала ей в глаза, просила ее показать горло, чтобы убедиться, что она не больна. В школе учительницы подходили к ее парте и клали руку ей на лоб, но прошло какое-то время – и ее оставили в покое. Она все больше и больше худела, но всё, что от нее требовалось, выполняла, как и всегда, и была мягче и приветливее, чем когда-либо прежде. К тому же никто из окружающих не мог даже представить себе, как это можно отказаться от еды. Поэтому в школе считали, что Амалия наверняка ест дома, а Гумма успокаивала себя тем, что Амалия хотя бы съедает днем свои бутерброды.

На самом деле Амалия решила голодать всю юность, и, хотя она и чувствует себя совершенно одинокой, она тем самым оказывается в одной компании с другими датчанами, в первую очередь с датчанками, и особенно с юными девушками, которые считают, что лучший способ продемонстрировать свою исключительность – это показать свой скелет. На первый взгляд это кажется каким-то безумием, потому что если у нас всех и есть что-то одинаковое, так это кости, между чем еще вы найдете больше сходства, чем между двумя бродячими скелетами? Однако если задуматься, то становится понятнее, чем именно притягателен голод. Дело, вероятно, в том, что голодающий получает вознаграждение в виде какого-то нового, внутреннего содержания, и именно это и случилось с Амалией. Через несколько дней ее настигла головокружительная невесомость, какое-то хмельное чувство, обострившее ее слух и усилившее далекую музыку, звучавшую у нее в ушах с самого детства. С каждой неделей очертания окружающего мира становились все менее и менее четкими, а ее внутренние ландшафты, напротив – более ясными, и, наконец, в один прекрасный день, по пути в школу, после трех месяцев голодовки наступила полная ясность. Случилось это, когда Амалия остановилась перед каким-то магазином, не знаю точно, что это был за магазин. В ту минуту облака рассеялись и выглянуло солнце. Не знаю, какое это было время года – в этом районе все времена года были одинаковы, к тому же Амалия давно перестала обращать внимание на погоду, поэтому она лишь почувствовала, как луч солнца, коснувшись ее век, внес расстройство в ее видения. Она подняла руку, закрываясь от солнца, и когда оно осветило ее ладонь и на ней проступили резкие контуры косточек, словно на каком-нибудь из получивших в то время распространение рентгеновских снимков, она поняла, что умирает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю