Текст книги "Представление о двадцатом веке"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
Часть третья
Мария, Карстен и их дети
О доме у Озер (и обо всем другом)
О стремлении к порядку
1939–1989
Десятого августа тысяча девятьсот тридцать девятого года Амалия провожала Карстена, который отправлялся на учебу в Сорё[41]41
В городе Сорё находится «Академия Сорё» – одна из самых старых и престижных гимназий Дании.
[Закрыть]. На прощание она пожала ему руку – и не более того. Она даже не поцеловала его в щеку. После автомобильной аварии в парке она не позволяла себе ничего, кроме рукопожатия, однако для Карстена у нее было заготовлено объяснение – дескать, не подобает ей целовать его на прощание, ведь он уже взрослый мальчик.
На Карстене была летняя форма воспитанника Академии – белые брюки без карманов, темно-синие пиджак и жилет, белая рубашка, фуражка с белым верхом, блестящим козырьком и кожаным ремешком, так что издали его можно было принять за морского офицера. Многие из обитателей соседних домов в тот день внимательно наблюдали за ними, потому что в последнее время у них уже вошло в привычку следить за происходящим на белой вилле, и теперь они гадали, кто же этот элегантный моряк, то ли лейтенант, то ли капитан – любовник или просто друг? Никому из них и в голову не могло прийти, что это сын Амалии, что это тот самый Карстен, который еще совсем недавно играл с их детьми. Теперь он стоял перед огромным шестицилиндровым «хадсоном», который Амалия одолжила у одного друга специально для сегодняшнего дня, – красивый и широкоплечий, а из-под фуражки выбивалась непослушная прядь волос.
В минуту прощания Карстен похож на любого другого молодого человека, который уезжает от родителей, чтобы начать самостоятельную жизнь, и именно этого и хотела Амалия, хотя и не могла себе представить жизнь без него. Поэтому она сделала все, что могла, для подготовки его пребывания в школе. Оба они должны были чувствовать, что пусть и на расстоянии, но так или иначе она присутствует в его жизни. За несколько недель до его отъезда она побывала в Сорё – а как же она могла туда не съездить? Поехала Амалия на том же роскошном автомобиле, который теперь отвезет в Сорё Карстена, автомобиле, предоставленном ей одним из ее клиентов, при этом она даже не представляла себе, в какой части Дании находится Сорё. На уроках географии в начальной школе она была слишком слаба от голода, чтобы надолго запоминать слова учителей, а в последующие годы в ее жизни были лишь Карл Лауриц и сын, и ей хватало забот, куда уж тут задумываться над тем, где находится Сорё. На самом деле, Амалия даже не очень понимала, что такое Академия Сорё, она как-то пропустила мимо ушей объяснения начальника Управления народного образования. Но одно она знала точно – школа эта была очень и очень солидной.
То, что она увидела, ее не разочаровало. Подъезжая по аллее к главному зданию, она отметила про себя, что эта огромная школа – парк, библиотека, церковь, само главное здание, ректорский флигель и павильоны – похожа на какое-то смешение университета, поместья и воспитательного учреждения, но ее в первую очередь интересовала не внешняя сторона дела. Детство в Рудкёпинге и брак с Карлом Лаурицем привили ей несколько скептическое отношение к внушительным зданиям и интерьерам. Она давно осознала, что люди ей гораздо понятнее, чем всё, что их окружает. Вот почему она отправилась прямиком к ректору Академии.
Она застала его в кабинете. Ректор был мудрым суровым латинистом, достойным продолжателем классических традиций, взвалившим на свои плечи груз ответственности за будущее молодого поколения и умеющим отвечать на запросы времени. С годами его фигура так согнулась под тяжестью этого груза, что за характерную походку ученики прозвали его Шаркатель. Как только Амалия увидела его, она сразу поняла, что победа ей обеспечена. Для начала он, засвидетельствовав свое почтение, подтвердил, что получил письмо от начальника Управления народного образования, которого он прекрасно знает и к которому относится с огромным уважением, после чего сообщил, что, к сожалению, все места заняты и к тому же обязательные вступительные экзамены уже закончились, и, наконец, категорично заявил, что принять ее сына он не может. В течение всей этой речи, длинной и по-немецки обстоятельной, он ни на секунду не приподнял забрало академической неприступности, закрывавшее его лицо, и это напомнило мне о том, что на этом месте когда-то находились и монастырь, и лечебница для умалишенных. По мере того как он приближался к концу своей речи, Амалия все ближе и ближе подходила к его столу, обходя все эти многочисленные возражения, чтобы его близорукие глаза разглядели ее и он смог погрузиться в бездну ее обаяния.
– Господин ректор, – начала она, – я так давно мечтала с вами познакомиться.
* * *
Когда она уходила, все ее просьбы, естественно, были удовлетворены. Великий филолог проводил ее и посадил в автомобиль, а походка его стала бодрой и легкой. Когда Амалия закутывалась в свою опушенную мехом накидку, он произнес: «Mea virtute me involvo»[42]42
«Доблестью моей облекаюсь» (лат.) – девиз английского дворянского рода де Кловелли.
[Закрыть], Вы облекаетесь в Вашу добродетель.
– Вы так милы, Роскоу, – ответила Амалия, посылая ему воздушный поцелуй.
После чего отправилась в город Сорё, к часовщику господину Курре, в замечательной семье которого, по мнению ректора, Амалия со спокойным сердцем может поселить Карстена.
В доме Курре она провела около часа и произвела на семейство неизгладимое впечатление. Представившись, она передала им рекомендацию, полученную от ректора, после чего рассказала, что ее Карстен – очень нежное существо, его желудок привык только к самым свежим продуктам, кожа – к идеально чистым простыням, легкие – исключительно к свежему воздуху, для поддержания его красоты требуется многочасовой ночной сон, а к его здоровью необходимо относиться с особенным вниманием, и в результате у часовщика сложилось впечатление, что в их доме появится какое-то высшее существо, которое в любую минуту, прямо у них на глазах, может отойти в мир иной. Рассказывая о Карстене, Амалия внимательно изучала дом. Она отметила идеальный порядок, портреты кронпринца и короля на стенах, провинциальную добропорядочность, знакомую ей по Рудкёпингу, и особую почтительность, призванную продемонстрировать, что для часовщика и его жены будет честью принять в свой дом воспитанника Академии. Позднее, вернувшись в Копенгаген, Амалия объясняла подругам и друзьям дома, что выбрала семейство часовщика из-за чистоты в доме и учтивого отношения, но в действительности не это определило ее решение. В течение часа, пока она говорила без остановки, она первым делом удостоверилась, что единственной дочери семейства всего лишь семь лет от роду и что госпожа Курре – рабочая лошадка: маленькая, тощая, с большими красными руками и надежная, как любой из часовых механизмов ее мужа, и при этом начисто лишенная женской привлекательности, от которой Амалия во что бы то ни стало стремилась оградить Карстена, потому что в его жизни не должно быть других женщин, кроме нее, во всяком случае, пока не должно быть, ну хотя бы три-четыре года, или пять, или шесть, или семь лет, это еще успеется, говорила себе она. Осмотрев весь дом и познакомившись с каждым членом семьи, все так же не закрывая рот и окончательно перепугав их всех, она внезапно оттаяла. Ни с того ни с сего переменив настроение, она одарила семейство часовщика, которое к тому моменту было уже в совершенно подавленном настроении, улыбкой – хорошо известной в некоторых копенгагенских кругах, и повысила плату за стол и проживание Карстена с семидесяти пяти до ста пятидесяти крон – эти деньги были выданы ей биржевым маклером. Нисколько не стесняясь, она расточала комплименты часовщику за его таланты, его жене за ее очарование, а дочери, которая за все это время не сказала ни слова, за ее ум. Потом она похлопала часовщика по плечу и сказала:
– Как же я, черт возьми, рада, что мой маленький птенчик будет жить у вас.
После чего выпорхнула из дома, села в машину, мотор которой немедленно отозвался громким урчанием, и отправилась назад в Копенгаген. В пути Амалия погрузилась в свои мысли – так, что когда оказалась дома, то по-прежнему не могла сказать, где находится Сорё, знала лишь, что место это замечательное, во всех отношениях замечательное.
И вот она прощается с Карстеном. Форму его она сама накануне забрала у портного, которого рекомендовал ректор. В чемодане у Карстена лежит еще и зимняя форма, и в зимних брюках, как и в летних, отсутствуют карманы, что даже для Сорё в то время было уже анахронизмом, но Амалия все равно решила заказать именно такие, потому что ректор говорил ей, что здесь молодые люди учатся усердно трудиться, здесь мы объясняем им, что нельзя идти по жизни, засунув руки в карманы.
В последнюю минуту Амалия решает отправить вместе с Карстеном Глэдис. Глэдис будет его сопровождать, и никаких возражений! Она поедет с ним и вечером вернется на машине. И все это для того, чтобы Глэдис постелила для Карстена постель, чтобы все было так, как ему нравится, чтобы она разобрала его чемодан, сложила белье в шкаф и развесила рубашки, но более всего для того, чтобы так или иначе отодвинуть расставание, предложить мальчику что-то взамен того объятия, на которое она теперь не решается из страха потерять контроль над собой.
И вот Карстен выходит в большой мир, и на наш взгляд, произошло это одновременно и слишком рано, и слишком поздно.
Когда они ехали по шоссе в сторону Роскиле, они обогнали зеленый «бьюик» копенгагенской полиции с решетками на окнах. Машины поравнялись, и чье-то бледное лицо мелькнуло за стеклом с решеткой. Это была девушка, взгляд ее был спокойным и пристальным, и несколько секунд они с Карстеном смотрели друг другу в глаза. Потом мощный «хадсон» оставил позади себя полицейскую машину, а вместе с ней и девушку.
Это была Мария Йенсен. Сейчас, когда ее везут в зарешеченной полицейской машине по шоссе в сторону Роскиле, ей пятнадцать лет. Прошло два года с того дня, когда исчезла ее мать и дом в Кристиансхауне ушел под землю.
Не один раз, беседуя с Марией, я возвращался к вопросу о том, как она жила эти два года, но так и не добился от нее внятного ответа. И тем не менее могу предположить, что жизнь ее, после того как она распрощалась с исчезнувшим домом и с отцом и отправилась навстречу копенгагенской осени, выглядела примерно следующим образом. Первое время она ночевала в вагонах, парках и подъездах, а потом пришла зима. Однажды, когда она была уже на краю гибели, она повстречала Софию, сверстницу, которая показалась ей похожей на светлого эльфа[43]43
Светлые эльфы описаны у Снорри Стурлсона в «Младшей Эдде». В 17-й главе книги «Видение Гюльви» говорится, что светлые эльфы (ljósálfar) обитают на небе в месте, известном как Álfheimr (Альфхейм, др.−норв. дом эльфов, мир эльфов), и обликом они прекрасны как солнце.
[Закрыть] или сказочную принцессу, пока не раскрыла рот – и тут выяснилось, что голос у нее как у маневрового локомотива. Она познакомила Марию с жизнью копенгагенских народных обществ, жизнью, которую до тех пор та видела лишь издалека, держась за руку отца. Собрания, на которых стали появляться София с Марией, проходили в районе Вестербро. Используя неясности в законе об общественных объединениях, освобожденные от налогов, эти клубы, пользовавшиеся популярностью исключительно у мужчин, собирались в каком-нибудь из коровников, которые все еще сохранились в этом районе. На время этих собраний всех коров сгоняли в соседнее помещение или выгоняли во двор, а освободившееся пространство превращали в зрительный зал и сцену с декорацией для театрализованных представлений, в которых выступали малолетние девочки, вроде Софии с Марией. На этой сцене они в чем мать родила танцевали и пели под звуки аккордеона. Играл на нем председатель общества, благоухающий одеколоном «Эсприт де Вальдемар» молодой человек, который в перерывах задумчиво вертел в руках резиновую дубинку со свинцовым сердечником. После представления, в каретном сарае, куда не пускали посторонних, начинались танцы. Председатель играл, а девочек-артисток наперебой приглашали танцевать, пока не наступало утро, или не появлялась полиция, или пока девочки не находили какого-нибудь кавалера, готового проводить их домой. Мария с Софией исполняли песню, которую Мария слышала в детстве в Кристиансхауне, ее пели проститутки. Там были такие слова: «Таити – Рай земной, ху-ху». Это самое «ху-ху» получалось, когда девочки, выдыхали воздух через нос, изображая полинезийские духовые инструменты. Выступали они в юбках из травы, и больше на них ничего не было, и выглядели они такими невинными, что даже завсегдатаи клуба, которые вообще-то приходили сюда только потому, что их неудержимо влекло к малолеткам, готовы были пустить слезу, задумывались о покаянии и о том, что лучше бы этим двум милым девочкам поскорее отправиться домой к мамочкам.
После представления обе они с большим и нескрываемым удовольствием танцевали, а потом позволяли проводить себя домой какому-нибудь господину, как правило пожилому и явно небедному. На окраине Вестербро, в самом дальнем из вереницы дворов, где на каждый следующий двор приходилось все меньше и меньше света, они на пару снимали комнату, которая находилась в самом конце полутемного коридора. Сюда они и приводили героя вечера. Чаще всего жертва не задавалась вопросом, куда ее ведут, потому что была слишком занята созерцанием девочек, невинность которых, казалось, освещала им путь в темноте, и размышлениями о том, догадываются ли они, зачем он отправился с ними и что их ждет.
– Почему у такой маленькой девочки такой грубый голос, – спрашивал он Софию, когда они пересекали последний двор.
– Это чтобы вы лучше слышали, как я рада, что вы согласились проводить нас домой, – отвечала София, когда они поднимались по лестнице.
– А почему у такого цветочка, как ты, такое крепкое рукопожатие, – спрашивал он Марию, когда они шли по коридору.
– Это ч-ч-чтобы мне было удобнее держать вас за руку, – отвечала Мария, закрывая дверь и нащупывая в темноте свой заранее приготовленный полицейский шлем.
Как правило, в эту минуту она отпускала руку мужчины, била его шлемом, и он валился на пол, временно лишившись чувств. Но иногда случалось, что София останавливала Марию, потому что приходила в состояние, которое в полицейских протоколах описывалось как «чувственное возбуждение», и поэтому позволяла господину раздеть себя, а потом раздевала его и пользовалась им, в то время как Мария молча сидела в темноте, поигрывая бумажником, который она выудила из его кармана, и ожидая от подруги знака, что ей пора подойти к клиенту, нащупать в темноте его голову и огреть его шлемом, после чего они вдвоем стягивали с него нижнее белье, стаскивали гостя по лестнице вниз и, погрузив бессловесное тело на тележку, вывозили его из дворов и вываливали в какую-нибудь канаву.
Довольно скоро они перестали выступать на таких собраниях. Они поняли, что могут найти более состоятельных жертв в ресторанах с танцплощадками, и стали появляться в «Фигаро» и в «Мраморном кафе» на Большой Королевской улице. Они стали носить туфли на высоком каблуке, вечерние платья и краситься, и научились избегать сующих повсюду свой нос блюстителей порядка из полиции нравов. Но в целом их методы остались без изменений: они принимали предложение какого-нибудь пожилого посетителя проводить их домой, в их комнату, которая была настоящей черной дырой в темноте, но где они все равно продолжали жить, и тут, обычно не особенно церемонясь, сбивали клиента с ног и забирали его бумажник. Летом они еще снимали с него одежду и обувь и, взвалив беднягу на тележку, вывозили на край города и оставляли в канаве. Лишь в редких случаях жертва потом оказывалась в состоянии их опознать, и если такое случалось, они очень быстро заставляли его держать язык за зубами. София своим хриплым голосом интересовалась, догадывается ли он, что они несовершеннолетние, а Мария слегка заикаясь шептала, что он, конечно, знает, как поступают с такими поросятами, как он, которые любят маленьких девочек, – чик-чик, и отрежут, «т-т-так что вали-ка отсюда».
В эти годы они так много имеют дело с неприглядной изнанкой жизни, что начинают сомневаться в существовании ее благополучной внешней стороны. Только хитрость и бесстрашие помогают им избегать полиции и мести своих жертв, столкновений с сутенерами, с другими проститутками и владельцами заведений, где они находят своих клиентов, и при этом они в каком-то смысле остаются невинными. Наедине друг с другом или в компании своих сверстниц они ведут себя как положено девочкам их возраста и с удовольствием прыгают через скакалку, или играют в классы, или отправляются на трамвае в Шарлоттенлунд или на поезде в Хорнбэк, чтобы погулять и посмотреть на богатых людей, и помечтать, как было бы здорово поиграть тут с другими детьми в мяч, побегать по садам и по пляжу. Каким бы странным это ни казалось, но в буквальном смысле Мария по-прежнему сохраняла невинность. Ежедневно становясь свидетелем всего или почти всего, что можно увидеть в Копенгагене из проявлений животной похоти, она по-прежнему остается чистой и девственной, как и в тот день, когда появилась на свет, и удается ей это потому, что она просто держится от всего в стороне. Когда София поддается соблазну и занимается с жертвой сексом – на кровати, на которой подруги спят, взявшись за руки и прижавшись друг к другу, словно щенята, – Мария сидит на полу, безучастно уставившись в темноту, а доносящиеся до нее звуки соития не возбуждают в ней никаких чувств. И тогда, когда София приводит к себе одного из своих кавалеров – какого-нибудь посыльного, боксера, ученика булочника или школьника, Мария предоставляет им кровать и уходит во двор играть в прятки с другими детьми. Похоже, ее ничего не смущает, и даже когда София берет ее с собой на чердак цирка, где занимается любовью или чем-то вроде того со всеми двадцатью тремя конюхами по очереди, Мария при этом сидит в уголке и играет со щенком, который писает на ее шлем, пока она бормочет ему какие-то ласковые слова.
В конце концов они отказались от ресторанов с танцплощадками. Однажды их провожал домой некий рантье, который сразу же раскусил их, несмотря на все их уловки, и предложил им жить у него на полном обеспечении, включая карманные деньги, если ты, сказал он, обращаясь к Софии, будешь со мной спать, но мы должны заключить письменный договор, во всем должен быть порядок. В его квартире, огромной, как ангар, и грязной, как свинарник, девочки прожили четыре месяца. Под конец у Софии стали так шалить нервы, что она была готова в любой момент сорваться. Что вскоре и случилось – однажды на кухне, когда рантье потребовал, чтобы она ужинала с ним сразу после того, как он в постели подверг ее изощренным унижениям. Он настоял, чтобы она сидела за столом голой, при этом сам застегнулся на все пуговицы. И вот он берет в руки кусок булки, намазывает его толстым слоем масла, потом облизывает нож и, намазав сверху печеночный паштет, снова облизывает нож, а потом поверх паштета кладет итальянский салат и облизывает нож – и тут София бросается на него. В ту же секунду у него в руке оказывается маленький пистолет, который всегда был при нем, потому что он никогда, ни на минуту не доверял девочкам, да и всем остальным тоже, и когда София начинает кричать, он с перепугу стреляет прямо ей в рот. После чего он замирает на месте, словно пытаясь что-то понять, и даже не делает попыток защититься, когда Мария хватает его за воротник и ударяет лицом о желтый кухонный кафель: раз – и ломается переносица, второй – разбиты губы и выбито несколько зубов, третий – и сломана челюсть, четвертый – что-то еще сломано. Потом Мария что-то говорит, обращаясь к Софии, обнимает ее и тут осознает, что она мертва и что в этой жизни, которая, похоже, состоит из нескончаемой вереницы потерь, еще один человек покинул ее. Она открывает коробку из-под сигар, где рантье хранил свои деньги, забирает все ее содержимое и уходит из квартиры.
Полицейские нашли ее в «Мраморном кафе», где она просидела три дня с утра до вечера в ожидании их появления. Эти три дня изменили ее. Она стала так сильно заикаться, что допросить ее оказалось невозможно. Полицейские из участка, куда ее привезли, вызвали коллегу, женщину, которая очень долго говорила с Марией, после чего пришла к выводу, что та – совершенно обычный ребенок, но физически настолько не развита, что вряд ли ей может быть пятнадцать лет, как она утверждает. Когда Мария, заикаясь, выговорила свое имя, они покопались в архивах и вытащили на свет все те невразумительные протоколы, где упоминалась Заика, но сотрудница полиции, признанный эксперт по детям, и в первую очередь по девочкам, сразу же отвергла все их документы. Она заявила, что эта робкая девочка никак не может быть той пресловутой предводительницей банды, вы только посмотрите на нее, дунешь – переломится. В конце концов все пришли к выводу, что Мария не могла избить рантье, по заявлению которого ее арестовали.
Продержав Марию в участке два дня, в течение которых были предприняты безуспешные попытки найти Адониса Йенсена, полиция отправила ее в воспитательное учреждение Аннебьерг в городе Одсхерред. Именно по дороге туда, сидя в машине вместе с сопровождавшей ее сотрудницей полиции, она через зарешеченное окно увидела, как их обгоняет большой белый автомобиль, и на секунду встретилась глазами с красивым мальчиком в форме. Тогда никто из них и представить себе не мог, что они предназначены друг для друга, и если я использую слово «предназначены», то имею в виду лишь то, что в будущем они во многих смыслах станут судьбой друг друга.
Только в машине, по пути в Одсхерред, Мария начала понимать, что ее везут в интернат. Она, как и я, думала, что воспитательное учреждение – настоящая тюрьма, да еще и школа со строгими порядками, где есть только принуждение, насилие и нет ничего человеческого, где выяснится, что она так и не научилась читать и писать, и где ее за это накажут, и где она провалится в бездонную тоску, которой ей будет не вынести, потому что после смерти Софии она стала чувствительной и ранимой.
Первое впечатление подтвердило все ее опасения. Интернат стоял на берегу Нюкёпинг-фьорда, возвышаясь над его черными и беспокойными водами. Освещавшая их луна, как показалось Марии, плакала от одиночества в небесном пространстве, и уже одно то, что ей в голову могла прийти такая сентиментальная мысль, свидетельствует о ее весьма тяжелом состоянии. Само здание интерната на фоне ночного неба казалось замком сказочного вампира. В холодном и темном вестибюле Марию ненадолго оставили одну под огромным настенным панно, на котором все изображенные мужчины были похожи на Торденскьольда[44]44
Вессель, Педер Янсен (1690–1720), известный под именем Торденскьольд, – морской офицер, датский национальный герой.
[Закрыть], но при этом было в них еще что-то демоническое. От времени настенная живопись потемнела, и только налитые кровью глаза пронзительно светились из тьмы. Через некоторое время появилась фрёкен Смек, одна из двух управляющих интернатом. В полумраке она казалась высокой и бледной, словно мраморная статуя. Она произнесла небольшую речь, в которой поведала Марии о том, как когда-то, в бытность миссионеркой в Китае, отправилась по реке Янцзы, выполняя задание Общества по искоренению ритуалов примитивных народов, и по пути встретила свою будущую коллегу, фрёкен Стрём, которая объяснила ей, что жизнь наша протекает как во сне – в полном и неизбывном одиночестве. После чего управляющая заперла Марию, которая не поняла из ее рассказа ни слова, в пустой каморке на чердаке здания, где усталая и напуганная девочка незаметно для себя уснула.
На самом деле, это был такой хитрый трюк. В интернате одновременно находилось до тридцати девочек, и большинство из них попадали сюда измотанными и нервными и во многом напоминали погибшую Софию – они не сомневались, что всё уже повидали в этом мире и надеяться им не на что. Дамы-управляющие считали целесообразным для начала устраивать прибывшим девочкам встряску, чтобы потом, проснувшись на следующее утро так, как проснулась Мария, они почувствовали красоту мира, словно в один из дней Творения.
Когда она открыла глаза, через чердачное окно в ее каморку заглядывало солнце, слышалось пение птиц, и где-то вдали голубело небо. Она поднялась с кровати, обнаружила, что дверь уже не заперта, и вышла в коридор. Тут ей выдали ее форму, и, надев ее, она начала в интернате свой первый день, который оказался примерно таким, как и все последующие, – еды было вдоволь, по утрам поднимали флаг, потом работали в саду, на огороде или на клумбах роз, играли во что-нибудь на газонах, собирались для пения псалмов, а фрёкен Смек рассказывала о годах, проведенных в Китае.
С самого первого дня время для Марии утратило значение. Она забывала, сколько уже провела в интернате, с трудом вспоминала, какой нынче день недели, – будущее для нее не существовало. Время обретало смысл лишь тогда, когда нужно было посчитать, сколько осталось до того дня, когда ее наградят серебряным значком с монограммой Кристиана IV за то, что она много раз первой приходила к подъему флага и на утренние песнопения. Мария провела в Аннебьерге три года и почти все это время думала, что будет теперь жить здесь всегда. Интернат для нее стал Раем, которым две дамы управляли властно и с любовью, и все потому, что происходило это в тысяча девятьсот тридцать девятом году, а не на сорок лет раньше, в те времена, которые и породили слухи о нечеловеческих условиях жизни в воспитательных учреждениях.
Во многих отношениях Аннебьерг соответствовал нашему представлению о том, как надо обращаться с юными девушками, оставшимися без родителей, которые сбились с пути и провалились в трясину городской жизни, но вот теперь они оказались в деревне, носят голубые блузы и белые юбки, едят малину со сливками в саду под акациями, купаются в соленой воде фьорда, пропалывают благоухающие кусты роз, кормят щебечущих птичек, вдыхают запах полей и в каком-то смысле обрели и отца, и мать в образе двух управляющих, и поэтому снова могут быть теми, кем большинство из них на самом деле и является, а именно маленькими девочками.
Лишь две мысли вызывали страшные опасения управляющих. Во-первых, они боялись внешнего мира. Для них он начинался там, где кончался Аннебьерг, а именно с ужасной проселочной дороги, к которой разрешали приближаться только самым старшим и пользующимся наибольшим доверием воспитанницам, и только тогда, когда им положено было полоть или поливать дальние клумбы, где дамы распорядились посадить большие кусты чайных роз, чтобы посетители еще на подступах к интернату чувствовали, что здесь обитель невинности. Посетителями были в основном посыльные, которые привозили в Аннебьерг молоко и всякую бакалею, и все они были примерно одного возраста с фрёкен Смек и Стрём – им было за пятьдесят, и связано это было со вторым опасением дам-управляющих. Их вторым опасением, вторым и последним, была чувственность девушек, к которой они относились как к болезни, чему-то вроде туберкулеза. Среди множества миссий, которые, по их мнению, должен выполнять интернат, одной из главных была роль некоего санатория, где девочки могли бы восстановиться после приступов чувственности, и для профилактики рецидивов применялись два различных метода. Первый заключался в использовании фрёкен Смек ее миссионерского голоса, которым она в свое время громко задавала такт гребцам на реке Янцзы и которым она теперь пользовалась, когда нужно было прикрикнуть на пару воспитанниц, которые оказывались слишком близко друг от друга:
– Что вы тут третесь друг об друга!
Метод этот был весьма действенным, и стоит к тому же добавить, что обе дамы каждое утро обязательно заглядывали в банные помещения, где старшие девочки мыли младших, и частенько без предупреждения наведывались в дортуары. Вторым методом был строжайший запрет покидать интернат. У некоторых воспитанниц были какие-то родственники, к которым они могли бы съездить, но даже им не часто разрешали отлучаться. Совместные выезды за пределы интерната также устраивались крайне редко. Отправлялись, как правило, на пляж или к ближайшим достопримечательностям, выбирая при этом какие-нибудь заброшенные памятники, где обычно было безлюдно, руины крепости, рунические камни или древние погребения. Фрёкен Смек в этих поездках неизменно вспоминала свою жизнь в тропиках, а фрёкен Стрём, подобно шустрой охотничьей собаке, бегала взад и вперед по периметру стайки девочек, добросовестно оберегая их от окружающего мира, который не ровен час преподнесет сюрприз и нашлет на них то, чего дамы опасались больше всего, – мужчину.
Большинство воспитанниц нисколько не возражали против такой жизни, было бы бестактно и ошибочно начать возмущаться тем, что, ах, как же так, бедные девочки не видят мальчиков. Представление о том, что разделение полов наносит огромный, непоправимый ущерб, получило широкое распространение значительно позже. К тридцать девятому году оно еще не сформировалось, и уже тем более так не могли думать девочки в Аннебьерге, которым пришлось пережить немало неприятного с мужчинами, так что они гораздо лучше чувствовали себя здесь, в безопасности.
Для Марии Йенсен в эти годы все складывалось как нельзя удачнее. Она стала любимицей управляющих и во всех отношениях образцовой ученицей. Уже в самый первый день она отдала им свой полицейский шлем. Шлем оказался у нее с собой, потому что у копенгагенской полиции давно уже появилась новая форма и все сочли шлем Марии не иначе как старым хламом. Никому и в голову не могло прийти, что эта хрупкая заплаканная девочка когда-то пробила голову одному из их сослуживцев, чтобы заполучить этот шлем, и поэтому они не стали отбирать его у нее. Когда Мария оказалась в интернате, она отдала шлем фрёкен Стрём, которая повесила его на крючок у себя в кабинете. Там он и остался, потому что Мария позабыла о нем и ей даже не приходило в голову попросить его вернуть. Зато она отрастила длинные белокурые локоны, лицо посвежело, ноги загорели, голубые глаза засияли, и в общих чертах она стала соответствовать представлению управляющих дам, да и нашему, о заблудшей маленькой девочке, которую удалось спасти. Утренние, вечерние и застольные молитвы она читала бойко и по просьбе начальниц стала петь первым голосом на общих песнопениях. Через несколько дней после прибытия в интернат она начала лепетать, как маленький ребенок, и время от времени игриво притворяться, что еще не вполне научилась произносить все звуки, и в целом казалось, что в Аннебьерге, где было почти все то, что отсутствовало в Кристиансхауне, она заново проживает свое детство, которого у нее толком не было, потому что Анна, вместо того чтобы заниматься дочерью, искала свое собственное детство.
Раз в две недели девочки устраивали выступления друг перед другом. Перед этим им давали чай с пирожными, а потом зажигали свечи, и все пели под аккомпанемент гитары фрёкен Смек. Они танцевали рококо-танцы и менуэты из «Холма эльфов»[45]45
Драматическое произведение Йохана Людвига Хайберга (1791–1860), известного датского поэта и драматурга, положенное на музыку Фридрихом Кулау (1786–1832), немецко-датским композитором, в 1828 г.
[Закрыть], а Мария пела «Таити – Рай земной, ху-ху», и песня эта звучала ничуть не хуже, когда Мария исполняла ее в платье, в огромной гостиной Аннебьерга, чем без платья в коровнике Вестербро. Удивительно, что в тот же вечер где-то очень далеко от Аннебьерга Адонис Йенсен мог тоже оказаться на сцене, и, когда Марии аплодировали и ее внезапно охватывала «сценическая лихорадка», точно такая же, какую в эту минуту испытывал Адонис, она осознавала, что у нее существует какая-то связь с отцом. Только в такие дни она и вспоминала про своих родственников, или, правильнее будет сказать, про Адониса, но зато чувствовала, что он где-то рядом, и она могла бы заговорить с ним, если бы захотела.








