412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Питер Хёг » Представление о двадцатом веке » Текст книги (страница 15)
Представление о двадцатом веке
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:43

Текст книги "Представление о двадцатом веке"


Автор книги: Питер Хёг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

Амалия оказалась на краю, на краю бездны, и сейчас, механически переставляя ноги по пути в школу, она идет по этому краю и не может принять решение. Ее влечет к себе упоительная музыка, которая теперь звучит громче, чем когда-либо прежде, но при этом ей бы очень хотелось остаться в этом мире, ощущая это свое нарастающее, исключительное головокружение. И когда несколько минут спустя она делает шаг, то это шаг навстречу жизни, это такой легкий грациозный шажок благодаря кусочку лакрицы, который она милостиво принимает от девочки, сидящей с ней за одной партой. Имя этой девочки она никогда так и не удосужилась запомнить, но у девочки этой было небольшое собственное предприятие, состоявшее из тарелки сахарной воды, в которой она за небольшое вознаграждение возвращала изжеванным лакричным корням их былую силу и великолепие. И вот небольшой глоток сладкой воды с привкусом лакрицы на время возвращает Амалию Теандер в класс, к солнцу и жизни среди остальных людей.

С тех пор, в последовавшие за этим годы, Амалия превратилась в настоящего артиста, мастера голодания. Когда кто-то посторонний, Гумма или сестры предлагают ей что-нибудь, в особенности что-нибудь съедобное, она, как правило, решительно отказывается, дескать, нет, спасибо, мне не хочется, но иногда она вдруг соглашается, тихо-тихо говорит «да». Балансируя между множеством «нет» и редкими «да», она учится играть на своем теле, как музыкант играет на своем инструменте, или, учитывая ее манию величия, лучше сказать: как дирижер руководит симфоническим оркестром. Она становится артистом, который маленькими, пружинящими шажками приближается к голодной смерти, чтобы потом, в последний момент, с помощью конфеты, фрукта или простой чашки чая с лимоном внезапно вернуться к жизни.

Дважды за это время в школу приезжал главный врач амта, чтобы обследовать девочек. Амалия первой заходила в кабинет, потому что к врачу вызывали в том же порядке, в котором дети сидели в классе, – по успехам в учебе. Первенство Амалии никто никогда не мог оспорить. С одной стороны, она быстро все усваивала, с другой стороны, учительницы принимали ее болезненную рассеянность за несомненный признак ума, и поэтому как они, так и ее одноклассники относились к ней с уважением и вниманием, не лишенным толики страха, что вполне устраивало Амалию, когда она вообще была в состоянии что-то чувствовать. Когда врач приложил стетоскоп к ее груди и услышал, как в суставах трутся кости, он отправил ее в больницу. В белой больничной палате галлюцинации Амалии смешались с реальностью, и она решила, что комната, кровать и две медсестры – это часть ее личного, всамделишного Рая. Чтобы вознаградить их за все старания, она позволила уговорить себя есть больше обычного, после чего из-за прибавки веса они потеряли к ней всякий интерес. И вскоре ее выписали из больницы. Когда несколько лет спустя врач снова решил положить ее в клинику, она отказалась самым решительным образом, с тем же достоинством, с каким отказывалась от еды. Врач не стал ей перечить, но написал Кристоферу Людвигу длинное письмо, в котором объяснял, что с медицинской точки зрения его дочери уже почти нет в живых. Он совершил ошибку, когда отдал письмо в руки Амалии и попросил передать его отцу. В тот же день она письмо выбросила – она не хотела, чтобы ей мешали проводить увлекательный эксперимент, призванный определить, можно ли весь день продержаться на половине чашечки крепкого кофе, и к тому же в письме предсказывалось, что Амалию ожидают нарушение роста и дефекты развития. Получается, что только мы с Амалией узнали содержание этого письма.

Врач оказался неправ. Как бы невероятно это ни звучало, физически Амалия развивалась совершенно нормально. Она росла, как все, и, если судить по тому, что произойдет позже, есть основания полагать, что, если бы она не была такой ужасающе костлявой, такой невероятно тощей, она бы вполне была похожа на девочку. Но пока она была больше похожа на ходячее пугало, глубоко запавшие глаза светились светом угольной дуговой лампы, а когда она оказывалась за партой, ей все время приходилось менять положение, потому что на скамье она сидела не так, как другие, – на мышцах и жире, а прямо на выступающих костях. И тем не менее она не отставала в развитии от сверстников и никогда, ни разу не болела ни воспалением легких, ни туберкулезом, ни другими болезнями, неизменно сопровождавшими голодную жизнь в Копенгагене начала двадцатого века. И вопреки здравому смыслу и медицинским заключениям врачей, ее первая менструация оказалась такой обильной, что она чуть не лишилась жизни, потому что, заигравшись со своим здоровьем, она никак ее не предвидела. К тому времени в ее организме не было никаких резервов – а тут вдруг эта неожиданно хлынувшая из нее кровь. Она никому ничего не сказала, нашла какую-то хлопковую тряпку, а для себя самой придумала объяснение, проведя параллель с кровавым потом Иисуса в Гефсиманском саду.

Если задаться вопросом – что я делал неоднократно, – почему ее родственники не попытались так или иначе до нее достучаться, то у меня на это есть прекрасный ответ. Все они страдали от синдрома датской семьи. Этого синдрома, суть которого в том, что помочь невозможно, поскольку мы находимся одновременно так близко и так далеко друг от друга, всем нам хотелось бы избежать. Амалия отдалилась от Гуммы и сестер, тела которых – сначала по-детски пухленькие, потом взрослые – каждую ночь согревали ее, тощую и вечно мерзнущую. Отец в каком-то смысле перестал для нее существовать. Чтобы не утонуть в пучине разочарования из-за того, что он не сделал из нее Клеопатру, или принцессу революции, или уж хотя бы какого-то яркого, преуспевающего человека, что он не повел ее ни в храм, ни во дворец, ни на баррикады, ни даже к большой белой вилле на Странвайен, она поместила его на полку того тайного секретера, где многие из нас хранят свои мечты. На этой полке копились представления о потерпевшем фиаско неудачнике: из него не вышел предприниматель, не получился хороший отец и муж, он тряпка, слабак, и если у него и есть какие-то достоинства, так это то, что он хорошо относится к животным и тепло одевается. Такой способ анализировать другого человека представляется мне опасным, раскладывание людей по полочкам всегда опасно, а в случае Кристофера Людвига оно к тому же не дает о нем полного представления. Амалия не вспомнила о богатой фантазии отца, о его власти над временем и о его безмерной любви к миру – обо всех этих качествах она, из-за обиды, позабыла и утратила способность их оценивать. Бывало, что лежа по ночам без сна, она вспоминала их краткое единение в Рудкёпинге, снова видела его склоненным над статьями или печатным станком, или как он у большого стола читает вслух Старой Даме свой вариант стихотворения. В такие ночи Амалия иногда вставала и шла по холодному полу в спальню Кристофера, чтобы взглянуть на отца. Но ничего, кроме разочарования, она не чувствовала. Она уверяла себя, что ей изменила память, потому что ничего особенного она теперь в нем не видела. Его освещал тусклый уличный свет, на нем была белая ночная рубашка, а его кот по имени Муссовский прикорнул у него на груди. Во сне лицо Кристофера было таким безмятежным, что казалось, он похож на грудного ребенка, но в ее глазах был не чем иным, как причиной всех разочарований.

И вот мы добрались до того дня, когда она увидела его в последний раз, во всяком случае, в последний раз на долгое время.

Дело было в типографии, и Амалия не очень хорошо понимала, зачем она туда пошла, но значит, все-таки была какая-то причина. Она прошла по узкому коридору между книг, которых все время становилось все больше и больше, при том что непонятно было, откуда они берутся. Из-за книг теперь было трудно добраться до комнаты без стен, где Кристофер, как всегда, сидел у круглого столика, уже почти скрытого под толстым слоем заказов, оставшихся без ответа, бланков, которые он так и не заполнил, непрочитанных писем-напоминаний и сказочных силуэтов зверей, которые он недавно снова стал вырезать из бумаги. Единственным предметом, имеющим отношение к отсчету времени, у этого человека, который когда-то стремился упорядочить свою жизнь, не допуская отклонений более, чем на половину секунды, был отрывной календарь, с которого смотрела дата десятилетней давности. В тот день Амалия ни слова не сказала отцу, она лишь постояла немного на месте, ощущая, как крепнут ее предубеждения. Потом она повернулась и пошла прочь.

Выйдя из типографии и преодолев узкий коридор, она попала прямо в свой последний школьный день, что на самом деле вряд ли возможно, потому что школа ее находилась на некотором расстоянии от дома, но впрочем, это, скорее всего, галлюцинация, вызванная голодом, и нам следует отнестись к ней с пониманием, ведь для нас важно восприятие Амалии, а не карта Копенгагена издательства «Крак». Так что прямо из типографии Амалия перешла в большой лекционный зал в здании школы.

В жизни Амалии несколько раз случалось так, что она – всегда с небольшим опозданием – оказывалась среди людей, собравшихся по случаю какого-нибудь события. Вот и сейчас она заходит в зал и, стараясь не шуметь, находит свободное место. Сначала она ничего не понимает. Она не ела уже три дня, и поэтому до нее доходят лишь какие-то отрывки происходящего вокруг, и в этих отрывках нет ничего необычного: выступает ректор школы, ученики поют, а одна из учительниц ходит между рядами, сосредоточенно выискивая тех, кто недостаточно отчетливо произносит слова, и дергает их за волосы. Но, конечно же, это не касается Амалии, Амалию за волосы дергать нельзя. Понемногу она начинает что-то воспринимать. Она смотрит в окно и видит, что на флагштоке поднят флаг, к ней приходит понимание, что сейчас весна, и тут ей все окончательно становится ясно – сегодня последний школьный день и все эти сидящие вокруг дети ждут своих аттестатов и наступления своего предсказуемого будущего. Амалия прекрасно знает, каким им видится это будущее, она знает, что эти девочки с помощью дамских журналов выстроили себе хрупкие и противоречивые мечты, и только на один вопрос пока еще нет ответа, а именно, кем будет тот мужчина, кто придет за ними: врачом или адвокатом? Амалия снисходительно улыбается, сидя среди румяных сверстниц в белых платьях и с горящими глазами. Она-то хорошо знает, что ждет этих простолюдинок – школа домоводства, работа на фабрике, место ученицы в табачной лавке и унылая беспросветная жизнь.

Вдруг она слышит свое имя. Оно прозвучало из уст госпожи Ректора, и тут же оно звучит снова. Амалия с трудом сосредоточивает внимание на тучной даме, графине, которая стоит перед большой картиной с изображением Деллинга, открывающего врата утра[32]32
  Деллинг – в скандинавской мифологии бог рассвета.


[Закрыть]
. И тут Амалия понимает, что речь обращена к ней, что сейчас ей придется идти к кафедре и ей будут что-то вручать. Она так и не уяснила, что именно. Может быть, грамоту за прилежание, или награду за молчание, или за многолетнее примерное поведение, или за лучшую успеваемость. Дальше Амалия не успевает ничего услышать, потому что внезапно она видит саму себя и свое презрение ко всему миру – со стороны. В одну секунду рушится ее представление о себе, как о неземном и исключительном создании, о человеке, который, находясь на краю могилы, весь светится внутренним светом, а вместо этого она видит отвратительно тощую девушку, которая посреди этого оживленного общества хихикает и издевается над окружающими, улыбаясь идиотской и снисходительной улыбкой, преисполненную какой-то неприличной уверенности, что она – совершенно особенный человек, ведь она морила себя голодом и обрела понимание, насколько все в этой жизни банально.

Это осознание длится совсем недолго, но этого оказывается достаточно, чтобы Амалию захлестнуло отвращение к самой себе. Когда ее вызвали к кафедре, ее уже не было на месте. Она исчезла так быстро и незаметно, что никто и не понял как, даже ученица, сидевшая рядом с ней. Девушка несколько раз взмахнула рукой над стулом, где только что сидела Амалия, чтобы убедиться, может, ее просто не видно, ведь она так исхудала, что стала совсем прозрачной? Но нет, Амалии действительно в зале уже не было. В ту минуту, когда она поняла, что вела себя как дура, она вышла из зала навстречу своему представлению о последнем школьном дне. Это должен быть особенный день, значимый день, день каких-то серьезных перемен, когда наступает какая-то ясность или принимаются какие-то решения, как, например, то, которое сейчас приняла Амалия, – она решила умереть.

Нисколько не приукрашивая ее образ, который я тут стараюсь объективно передать, я все-таки не могу не удивляться тому, что нечто столь эфемерное, как какие-то нереализованные тщеславные устремления, могут привести такого человека, как Амалия, в состояние безысходности, заставить ее смириться и сдаться, и к безысходности этой следует отнестись со всей серьезностью. Прежде Амалия устраивала своего рода представление, пытаясь добиться места под солнцем и привлечь к себе восхищение и сочувствие мира. Теперь она сдалась, она потеряла веру в какой-то высший смысл, и если она во время своих блужданий по городу иногда и хваталась за столбы и решетки, то не потому, что боялась упасть, а лишь потому, что ей хотелось не пропустить момент и успеть понять, как это себя чувствует человек, когда умирает.

Ей показалось, что город опустел. Жизнь покидала ее, она едва волочила ноги по тротуару, лишь иногда отрывая от него носки туфель, и ей казалось, что весь Копенгаген вымер. На улицах не было видно транспорта, дома и магазины обезлюдели, самыми живыми существами в городе казались памятники. Ветер гнал Амалию через пригородные кварталы, прочь от центральных улиц, и вдруг ей пришло на ум, что есть во всем этом какая-то злая ирония: она, с самого детства представлявшая, как будет купаться во всеобщем восхищении, теперь, в семнадцать лет, вынуждена умирать без единого зрителя.

Безлюдным город быть не мог, такое представление объяснялось галлюцинациями, вызванными болезненным состоянием Амалии. Известно, что в тот день в Копенгагене было полно автомобилей, велосипедистов, пешеходов и запряженных лошадьми экипажей, многим из которых приходилось тормозить и объезжать ее, когда ее, как сорвавшийся с ветки листок, несло по улицам. Она оказалась на пути демонстрации девушек ее возраста, которые требовали разрешить женщинам занимать должности священников, и на пути коляски, которой управлял Адонис Йенсен, но в этом факте мы не усматриваем какого-то особенного смысла, это просто занятное совпадение. Пассажиры этой коляски, облаченные в сюртуки и в цилиндрах, только что вернулись с Парижской мирной конференции, где они представляли Данию, и среди них, как это ни удивительно, был советник Х. Н. Андерсен, на самом деле брат Адониса, и на сей раз братья тоже не признали друг друга.

В эту секунду Амалия потеряла сознание, и все, что она делала дальше, она делала как будто во сне.

Когда она очнулась, то увидела склонившегося к ней Карла Лаурица. Он влил между ее бледными губами несколько капель коньяка, и алкоголь потек по ее артериям, словно ручейки расплавленного металла. Она внимательно посмотрела на него, потом отрицательно покачала головой, закрыла глаза и вновь потеряла сознание. Когда коньяк снова обжег ей слизистые оболочки, она снова открыла глаза и на этот раз огляделась по сторонам. Гондолу освещали золотистые отблески. В свете заходящего солнца море окрасилось в темно-красный цвет, и на фоне светлого еще горизонта она увидела туманные контуры Копенгагена – далекие голубые горы. В полутьме позади фигуры Карла Лаурица она различила корпус огромного дирижабля, который плавно скользил вперед, несомый вечерним ветром. Казалось, воздушный корабль плывет по воздуху. В конце салона на подиуме стояли шесть музыкантов в белых костюмах и играли вальс, и Амалия решила, что она уже на том свете. Да, в конечном итоге, скорее по воле случая, чем в результате принятого ею решения, она оказалась в ином мире, который до сих пор изучала лишь на расстоянии. Ей казалось, что прежде она уже слышала эти мелодии, что ей знаком этот запах фритюра, что она где-то видела украшения этих женщин и помнит ободряющее прикосновение Карла Лаурица и вкус коньяка. Наконец-то она умерла и наконец-то попала в тот Рай, который всю жизнь манил ее и который она на сто процентов заслужила.

Карл Лауриц недолго просидел рядом с ней. У него были и другие дела. Решение подхватить ее на руки и поднять на борт дирижабля было спонтанным, но он был человеком, который мог позволить себе положиться на интуицию и поддаться внезапному порыву, потому что в его жизни, где правили расчет и рассудок, случайности никогда не выходили из-под контроля. Поэтому он дал Амалии коньяку, посмотрел, как она томно закрыла глаза и вновь потеряла сознание, потом снова вернул ее к жизни, с улыбкой оглядел ее тощую фигурку и рассеянно выслушал ее бессвязный рассказ о ватерклозетах, редких животных, долгом странствии и далеких лиловых лесах. После чего попросил одного из слуг присмотреть за ней и вернулся к своим гостям.

Когда он отошел от Амалии, он как будто позабыл о ней. Не чувствуя ничего подозрительного, он отправился общаться со своей публикой и погрузился в дружескую и праздничную обстановку. Предприниматели танцевали или беседовали с дамами полусвета, представитель общества работодателей перечислял имена тех ведущих синдикалистов, арест которых ожидался в самое ближайшее время, а писатель Йоханнес В. Йенсен предупреждал молодую актрису об опасности, исходящей от гомосексуалистов, при этом его правая рука пыталась остановить левую, которая скользила вверх по плотному трико молодого официанта. Раскланиваясь направо и налево, Карл Лауриц поднялся на подиум перед музыкантами – не для того, чтобы прервать праздник, а для того, чтобы еще больше его оживить и показать, что у него по-прежнему все под контролем и все могут отдаться общению друг с другом, еде, шампанскому, музыке и ощущению полета. И тут он внезапно почувствовал резкую боль с левой стороны груди. Сначала он решил, что в него выстрелили. Покачиваясь и пытаясь обрести равновесие, он нащупал под фраком маленький короткоствольный револьвер, который всегда носил с собой. Лишь когда его рука скользнула по рубашке и он понял, что она такая же сухая, белая и накрахмаленная, как и когда он надевал ее, он сообразил, что причина боли и потери равновесия не снаружи, а внутри – это так сильно стучит его сердце. Он спустился с подиума, при этом никто из окружающих не заметил каких-то странностей в его поведении. На одном из столиков он подхватил бокал шампанского и, сделав несколько глотков, хладнокровно констатировал, что руки его непроизвольно дрожат, а вино по вкусу как вода. Со времен скарлатины и кори в детстве Карл Лауриц ничем не болел. Он был убежден, что сила воли и уверенность в себе создают вокруг него непробиваемую броню, и поэтому пришел к выводу, что кому-то из его гостей удалось отравить его и что яд теперь добрался до сердца. Сжимая в руке револьвер, он стал медленно переходить от одной группы гостей к другой в поисках бегающего взгляда, который выдаст злоумышленника. И тогда он сможет отомстить, в самую последнюю минуту, пока яд еще не сожрал его изнутри и он, находясь в зените своей славы, не распластался на полу, как вареный овощ.

В эти минуты, когда Карлом Лаурицем овладевает страх смерти, он похож на животное. Ссутулившись, не пытаясь спрятать револьвер, который он каждое утро, в том числе и сегодня, чистит, смазывает и заряжает маленькими коварными свинцовыми пулями, он переходит от группы к группе, чтобы вычислить убийцу, но видит он только лихорадочное веселье, разворачивающееся как цветок. В этом месте мне очень хочется сказать: вот видите, Карл Лауриц демонстрирует сейчас свое истинное «я», видите, как треснула тонкая скорлупа человечности, и остались одни только инстинкты. Циник показал свою истинную натуру, состоящую лишь из страха и ненависти, и именно такие мысли возникают в голове писателя Йоханнеса В. Йенсена. Он один достаточно трезв, чтобы понять – с Карлом Лаурицем что-то не так. К тому же благодаря множеству замысловатых романов, написанных в молодости, он научился анализировать мир при помощи набора вульгарных понятий, которые он сейчас как раз припомнил, чтобы объяснить молодой актрисе что происходит: вот оно, черт возьми, вот оно – животное, вот жаждущий крови пролетарий, повинующийся инстинктам, с орудием борьбы в виде револьвера. Сейчас все эти паразиты и лавочники будут стерты с лица земли, потому что одному человеку пришла в голову мысль отомстить, и человек этот – Карл Лауриц.

Такое описание происходящего и особенно поведения Карла Лаурица вполне соответствует нашей всеобщей мечте, стремлению иметь право объявить некоторых людей бесчеловечными, но в данных обстоятельствах – во всяком случае, в данных обстоятельствах – это вряд ли что-то нам объясняет. Здесь, в гондоле, над крышами Копенгагена, мы нисколько не приблизимся к Карлу Лаурицу, если будем утверждать, что он животное. Ведь если его в эти минуты трясет, если у него потеют ладони и он изучающе заглядывает в эти разгоряченные, напудренные и полные надежды лица гостей, которые не принимают всерьез ни его сосредоточенность, ни его револьвер, то на самом деле не из-за жажды мести, а из страха потери. Это обстоятельство он даже сам начинает осознавать, обойдя гостей и не найдя ничего другого, кроме того, что он изо всех сил стремился привнести сюда, в это пространство под огромным корпусом дирижабля, а именно, веселье, страсть, наслаждение едой, самозабвение, благодарность и недолговечное, хрупкое ощущение защищенности. Когда он проходит мимо последних Ромео и Джульетт, повесивших свои накидки и фраки на газовые фонари и погрузившихся во тьму на скамейках, и последних баронов, которые в угаре от выпитого шампанского позабыли о своих недавно приобретенных титулах и вспомнили свою бродячую жизнь барышников, стали сквернословить, бороться на руках, перетягивать друг друга, сцепившись средними пальцами, и повисать на руке за бортом гондолы, он оказывается у плетеного шезлонга, где лежит Амалия. И тут он замирает на месте, потому что все симптомы проходят, сердце возвращается в обычный ритм, ладони высыхают, отчетливо заявляет о себе чувство голода, он засовывает револьвер под жилет и говорит себе, что его настигло совершенно необъяснимое недомогание, которое уже прошло, не оставив никакого следа.

На самом деле все только начинается. Как бы странно это ни звучало, но у Карла Лаурица в эту минуту уже не осталось выбора. Хотя я и питаю глубочайшее недоверие к Судьбе, хочу сказать, что для Карла Лаурица все уже было решено. Его ожидала любовь, и не какая-то там противоречивая мечта рубежа веков о томных и верных женах и пылких, надежных и целеустремленных мужьях, да и не наше современное идеальное представление о двух взрослых людях, которые бок о бок, с гордо поднятой головой идут в светлое будущее. Карла Лаурица Махони и Амалию Теандер ждала любовная трясина, дымящаяся топь чувств, которые так никогда и не приобрели ясные очертания.

Если бы кто-то сейчас, в эту торжественную минуту, когда Карл Лауриц обрел равновесие, рассказал ему об этом, он бы замахал руками, решительно отвергая такую возможность. К нему вернулось хорошее настроение, он твердо стоял на ногах и весело подмигнул Амалии, пообещав себе, что если, оказавшись на земле, не забудет эту бледненькую девчушку, то надо будет ее слегка подкормить и тогда можно будет ее трахнуть, на память об этом удачном путешествии и без риска лишить ее последних жизненных сил. Потом он отдал капитану воздушного судна приказ начинать снижение, а сам отправился бродить среди гостей, чтобы убедиться в том, что никто не жалуется на шум винтов или на резкий свист выпускаемого водорода. Он знал, что для этих людей, которые в глубине души переживали, страдали от запоров и различных таинственных нервных лихорадок, важен не только взлет, важно также незаметно и мягко приземлиться. Он удовлетворенно констатировал, что праздник настолько удался, что гости даже не заметили самого момента приземления, потому что крики, песни, радостные возгласы и шум оркестра, который теперь заиграл джаз – наверное, первый джаз в Копенгагене, полностью заглушили звук двигателей, толчки при приземлении и шипение газовых струй.

Когда Карл Лауриц вместе с Амалией уехал в прибывшем за ним экипаже, праздник за их спиной продолжался. Освещенная гондола была притянута к мачтам на лугу, и пока молодые люди удалялись по Странвайен, сквозь ласковую весеннюю ночь до них еще долго доносилась бодрая музыка.

Карл Лауриц назвал кучеру адрес величественного и дорогого «Англетера» (построенного, конечно же, Мельдалем). В гостинице он снял для Амалии номер для новобрачных. Выбор гостиницы, очевидно, был не самым разумным, поскольку всего лишь год назад он сбежал отсюда, не оплатив самый большой из когда-либо неоплаченных гостиничных счетов в истории Дании. Лишь совсем недавно его, после долгого судебного разбирательства, заставили заплатить, и до сих пор над стойкой администратора в рамке под стеклом красовался астрономический счет – в назидание гостям, а может, это была такая экстравагантная шутка, вполне в стиле высокомерного персонала гостинцы. Мне кажется, что при других обстоятельствах Карла Лаурица немедленно вышвырнули бы на улицу. Во всяком случае, трудно представить, чтобы гостиница приняла его после скандального расследования, когда сначала полиции никак не удавалось выследить его, а потом судебным исполнителям еще труднее было определить его платежеспособность, можно ли действительно взыскать с него деньги и что за деятельность скрывается за многочисленными фирмами и компаниями, созданными им за те два года, которые прошли после его прибытия в Копенгаген из поместья Темный холм. И тем не менее сейчас Карл Лауриц видит только гостеприимство и вежливость, и, на мой взгляд, все дело в окружающем его ореоле самоуверенности. За те часы, которые прошли со времени встречи с Амалией, его настроение резко улучшилось, он полон энергии, по непонятной причине его охватывает нервное возбуждение, и он решает, что, конечно же, она должна жить в «Англетере», конечно же, именно тут следует ее откармливать. Ничем иным, кроме его самоуверенности, я не могу объяснить, почему все идет как по маслу. А как еще это все объяснить? Ведь несмотря на все прошлые события, Карл Лауриц не встречает никакого противодействия, напротив, все спешат ему помочь, швейцары придерживают двери, портье встречают его глупыми и многозначительными ухмылками, а носильщики наталкиваются друг на друга в поисках отсутствующего багажа. В эпицентре этого столпотворения внезапно возникает администратор ресторана, который вежливо раскланивается, а шеф-повар обещает какое-то оставшееся нам неизвестным блюдо, и не исключено, что сейчас и управляющий заглянет на минутку, словно желая своим присутствием заверить Карла Лаурица в том, что нисколько не сердится на него, он здесь желанный гость, несмотря на то, что совсем немного воды утекло в датских проливах с тех пор, как он пытался обмануть гостиницу.

Посреди этой живой картины разгуливает Карл Лауриц, и в каком-то смысле эту сцену можно считать символом изменений в его жизни в те годы. Декорациями является эта гостиница, «Англетер», которая всячески кичится своими уходящими в прошлое благородными корнями. В действительности же она представляет собой не что иное, как фасад, который сын бродяг Мельдаль возвел совсем недавно, дабы создать среду, в которой копенгагенские нувориши могли бы общаться с пытающейся скрыть свою нищету буржуазией и обедневшей аристократией, стремясь хотя бы отчасти достичь желаемой защищенности, и именно это чувство защищенности и предлагает всем Карл Лауриц. Вероятно, именно поэтому ему позволили играть в этих декорациях в ту ночь. Официант, администратор, управляющий, портье – все они склоняются перед этим человеком, у которого даже и чемоданов с собой нет. Но он воплощает собой мечту об уверенности в себе, мечту начала двадцатого века о сильной личности, перед которой следует склоняться, если она, конечно, достаточно сильна.

И сегодня для нас есть что-то привлекательное в этой сцене, есть что-то и современное, и романтическое в появлении Карла Лаурица. Представьте, он приезжает в самую дорогую гостиницу Копенгагена, получает номер поздней ночью, после полета на дирижабле, и с собой у него нет ничего, кроме возлюбленной и его знаменитого юношеского обаяния, и очевидно, что нет никаких оснований предполагать, что на этот раз счета будут оплачены! Но раз уж мы заговорили об этом, надо еще кое-что добавить. Для полноты картины следует сказать, что есть во всем этом и что-то комическое, в том, как Амалия время от времени открывает томные глаза и снова закрывает их, убедившись, что она по-прежнему в Раю, и более всего комизма в том, как ведет себя Карл Лауриц, этот энергичный юноша в кожаном шлеме и летных очках. Он пребывает в состоянии какого-то маниакального возбуждения – подмигивает портье, посылает воздушный поцелуй своему старому счету, машет рукой управляющему, и все это не говоря ни слова. Однако всем своим видом он дает понять, что вернулся он именно в эту гостиницу, потому что решил испытать собственное бессмертие, и еще потому что эта маленькая застенчивая фиалка, которую он привез с собой, уж точно никогда прежде не видела такого дворца, и потому что будет приятно – ха-ха-ха – трахнуть ее именно в номере для новобрачных, куда он не раз приводил молоденьких симпатичных девчушек. И забавнее всего то, что на самом деле в это время Карл Лауриц уже бьется в сетях, все, что он говорит и делает, – это лишь конвульсии. Еще в гондоле, когда Амалия впервые взглянула на него и потом отвернулась, с ним что-то произошло, и именно это он и пытается скрыть этим ранним утром, когда солнце встает над крепостью Кастеллет и над Королевским театром (к строительству которого, конечно же, приложил руку Мельдаль). Он требует, чтобы прислали врача, – не простого, а главного врача, профессора, – который займется откармливанием Амалии и приведет для папочки эту маленькую пташку в должную кондицию. И, конечно же, Карлу Лаурицу присылают врача, медсестру, сиделку и повара, у которого нет других задач, кроме как готовить еду для Амалии в соответствии с предписаниями врача. Сам Карл Лауриц появляется раз в день, потом два раза в день, потом три, потом четыре, потом пять, а потом каждую минуту, когда у него возникает возможность. Не то чтобы все это приключение как-то особенно значимо для него, нет-нет, конечно же, нет, но эта пигмалионовская история разжигает его любопытство. Ему три-пять-семь-десять-пятнадцать раз на дню необходимо узнать, как дела у его маленького птенчика, его неизвестно откуда свалившейся возлюбленной, и забота о ней – только рябь на поверхности моря воли и амбиций, скрывающихся в глубине его души.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю