Текст книги "Представление о двадцатом веке"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Адонис Йенсен
О бегстве
О жизни вне закона
1838–1918
Всю свою жизнь Рамзесу Йенсену приходилось от кого-то бежать, и вот на старости лет такая жизнь в конце концов приводит его в Рудкёпинг.
В одну темную безлунную ночь он тихо снимает с петель арочную входную дверь, ведущую в дом семейства Теандер Рабов. Оказавшись в прихожей, он аккуратно возвращает дверь на место и отправляется в странствие по черно-белым мраморным плитам, по широким лестницам и длинным коридорам, бесшумно и, как всегда, не оставляя за собой никаких следов. Это его умение всегда осложняло задачу судьям, прокурорам и следователям из следственных комиссий, которые создавались в тех редких случаях, когда его удавалось арестовать.
Вещи, которые Рамзес собирается унести с собой, он складывает на полу в большом зале. Интуиция подсказывает ему, где лежит все то, что ему нужно. Он не обращает никакого внимания на дом, который вздыхает и стонет в ночи, на звуки, доносящиеся из спален: на храп Старой Дамы, похожий на смех, на голос Кристофера Людвига, речитативом повторяющего во сне столбцы цифр, на то, как Катарина ворочается в постели, сжимая в руке отцовский револьвер.
В высоких шифоньерах его чуткие пальцы нащупывают постельное белье, в кухонных шкафах – щетки для уборки, в темных углах дома – стоптанные башмаки: он выбирает именно такие вещи, а вовсе не вышитые салфетки, отрезы батиста или фамильное серебро. Его нисколько не интересуют потайные кладовки, где в кожаных футлярах хранятся украшения, а в обитых бархатом деревянных несессерах – дорогие маникюрные принадлежности из серебра с пожелтевшими от времени ручками из слоновой кости. Эта на первый взгляд неуместная скромность объясняется его давним и стойким неприятием роскоши.
Время от времени он позволяет себе паузу и задумчиво рассматривает несметные богатства, накопленные Старой Дамой, словно опасаясь, что в одночасье все накопленное ею улетучится, взлетев к небесам, словно воздушный шар, и поплывет к Северному полюсу: все эти резные дубовые шкафы – бывшие экспонаты Всемирной выставки, мейсенские сервизы с пастушками, доспехи, теснящиеся вдоль стен, и мраморные бюсты, во взглядах которых сквозит какая-то особая, глубокая задумчивость, не чуждая и самому Рамзесу Йенсену.
Склонность к меланхолическим размышлениям стала неотъемлемой частью его натуры с тех самых пор, как много лет назад, в молодости, он оказался в новой тюрьме неподалеку от города Хорсенса, где провел целый год в отрыве от мира. Тюрьма эта, спроектированная по американскому образцу тюрьмы в Филадельфии, в то время была еще не достроена, и Рамзеса перевели в нее из копенгагенского исправительного дома лишь потому, что начальнику новой тюрьмы не терпелось применить свои идеи на практике.
Комплекс зданий в форме звезды был возведен в пустынном месте, продуваемом всеми ветрами. В каждой камере – которые на тот момент, как уже говорилось, пустовали – имелись канализация и водопровод. Миски с водянистой картошкой и неизменно черствые ломти хлеба, казалось, сами собой, без всякого человеческого участия, попадали в камеру. В этой новой тюрьме Рамзес общался лишь с одним человеком – самим начальником заведения, обладателем ученой степени доктора теологии. Каждое воскресенье в самом центре тюрьмы он устраивал краткое богослужение для одного только Рамзеса, а тот все время проповеди стоял в узкой деревянной будке, не шевелясь, вытянув руки по швам. На голову Рамзесу надевали специальный мешок с прорезями для глаз, чтобы проповедника не смущало выражение лица заключенного и чтобы заключенный не впал в соблазн вернуться к прежней греховной жизни, увидев свое отражение в стальных тюремных решетках.
Начальник был бессердечным и угрюмым совершенствователем человеческих душ, убежденным в том, что его проповедь, полная изоляция, тюремная пища, состоящая из муки, воды и картошки, рано или поздно заставят узника по-новому взглянуть на свои проступки и позорное положение, в результате чего он раскается, придет в отчаяние, и произойдет исправление. Втайне от всех начальник тюрьмы интересовался оккультными науками, а его проповеди опирались преимущественно на Откровение Иоанна Богослова, которое он считал магическим текстом. Он был убежден в том, что все его слова превращаются в магнетические лучи, которые проникают в кору головного мозга заключенных и вызывают химическую реакцию, постепенно изменяющую психологию нарушителей закона. Именно поэтому у него образовалась привычка, сказав во время проповеди что-нибудь особенно важное, широко раскрывать рот, чтобы направить магнетизм на заключенного.
За год, проведенный в этой тюрьме, Рамзес успел выкопать подземный ход из камеры на свободу и перебрать в памяти все свои преступления. Чтобы легче было переносить одиночество в огромном пустом здании, он стал вспоминать совершенные им ограбления, представляя себе, что бы было, не окажись на его пути скрипучих дверей, опрокинутой мебели, хитроумных замков, злобных собак и разных других препятствий. Неожиданно для себя Рамзес обнаружил, что у него прекрасная память, и, мысленно доведя до совершенства преступления своей жизни, принялся столь же подробно разбирать преступления отца, деда и прадеда. Этому занятию он предавался долгими ночами, прислушиваясь к ветру, завывающему над вересковой пустошью, а также во время проповедей, пока начальник тюрьмы рассказывал о существах из Откровения Иоанна Богослова – символах наказания и торжества справедливости. В конце концов Рамзес погрузился в такое состояние, когда уже перестал понимать, что более реально: огромный, населенный фантасмагорическими видениями из Апокалипсиса зал, где начальник тюрьмы открывал и закрывал рот, словно выброшенная на берег рыбина, или воображаемые им усадьбы и призрачные комнаты, куда он входил с легкостью танцовщика и которые затем покидал, не оставляя никаких следов, кроме мочи, поскольку всегда следовал обычаю своих предков мочиться на месте преступления, считая это самым надежным способом избежать поимки.
Через год его подземный ход был готов, и, в отличие от тех узников, которым довелось оказаться в этой тюрьме после него и которые покидали ее прихрамывая, на четвереньках или ногами вперед, Рамзес вышел на свободу со все так же гордо поднятой головой. От себя прежнего он теперь отличался разве что бледностью лица после длительного заточения, гордостью от сознания опыта, приобретенного во время мысленно разыгранных им краж, и морщинами на лбу, появившимися от напряженной умственной деятельности.
К тому же Рамзес еще более утвердился в недоверии, которое питал к окружающему миру с тех самых пор, как в двенадцатилетнем возрасте его арестовали на мельнице неподалеку от Копенгагена во время кражи со взломом – спланированной вместе с отцом. Когда двенадцать полицейских, устроивших засаду, скрутили его, раненого, отец как ни в чем не бывало стоял в стороне. Потом до Рамзеса донесся его безудержный циничный смех, и своим детским умом он понял, что полицию на него навел не кто иной, как родной отец.
Отец Рамзеса, Цезарь Йенсен, за время своей жизни приписал себе такое количество и преступлений, и добрых деяний, что его истинный образ теряется за тридцатью пятью преступлениями против короля и Королевского дома, семнадцатью посягательствами на свободу граждан, ста сорока четырьмя оскорблениями чести и достоинства, семнадцатью убийствами, пятьюстами нарушениями закона и общественного порядка, тысячей сорока четырьмя грабежами, разбоями и кражами. За все эти деяния он был осужден лишь в глубокой старости, когда, научившись, наконец, писать, сам отдал себя в руки правосудия, чтобы подобно великому вору и убийце Оле Колерёду, с которым ему довелось как-то раз оказаться в одной камере, нацарапать на тюремных стенах историю своей жизни, полную немыслимых преувеличений. Позже слой штукатурки с письменами был бережно снят со стен и доставлен в суд в качестве признаний обвиняемого, что на самом деле было излишне, ведь Цезарь Йенсен всю свою жизнь только и мечтал, как бы ему взять на себя такое рекордное количество преступлений. В итоге казнь пришлось отложить на пять лет – именно столько времени понадобилось суду, чтобы разобраться в заявленных случаях нарушения закона, за которые, как высказался один из судей, обвиняемого можно было бы казнить пятьсот раз. Когда перед казнью, на которой присутствовала тысяча заключенных, металлические скобы сомкнулись на его шее, он оглушительно расхохотался, и лишь Рамзесу, а может быть, еще и нам было понятно, что раз Цезарь Йенсен с таким высокомерием встречает смерть, то дело вовсе не в приписываемом ему мужестве, а в том, что ему вновь удалось всех обдурить.
Рамзес никогда не мог понять, что же на самом деле скрывалось за теми нелепыми выдумками, которыми его отец упорно наполнял свое жизнеописание, да и нам это вряд ли удастся. Истории его, как и его одеяние – узкие белые штаны, сапоги, ярко-красный, отороченный мехом, плотно облегающий сюртук и широкополая шляпа, казалось, были почерпнуты из какой-то дешевой книжонки о величайших преступниках мира. Всю жизнь Рамзес чувствовал полное несоответствие между созданным безудержной фантазией сочинителей образом его отца и знакомым ему с детства Цезарем Йенсеном – средней руки воришкой, который, повинуясь внезапному порыву, мог ни с того ни с сего ограбить Богом забытый хутор, где обитали какие-нибудь старики.
Но всему остальному миру рассказали, что Цезарь Йенсен олицетворяет собой романтическое представление о преступнике, что в его образе собрались воедино черты целой плеяды великих нарушителей закона. На протяжении столетий они плевали в лицо палачам и понукали шестерки лошадей, которым все равно не хватало сил, чтобы разорвать преступника на части. Даже после погребения они бросались землей из могил. И вот, наконец, был придуман такой персонаж, как Цезарь Йенсен. Всю жизнь, все время своих бесконечных скитаний Рамзесу приходилось слушать истории об отце – защитнике бедняков и грозе богачей, космополите, сподвижнике знаменитого Меомартино[16]16
Меомартино, Гаэтано (1780–1818) – предводитель апулийских бандитов времен наполеоновского правления в Италии.
[Закрыть] и бесстрашного Рожи[17]17
Рожа, Шандор (1813–1878) – знаменитый венгерский разбойник.
[Закрыть]. Однажды Рамзес осознал, что даже в судебных реестрах вынесенных приговоров о Цезаре Йенсене пишут с уважением, как о харизматичном воровском мессии, и что только он один, Рамзес, за противоречивыми историями о легендарном соблазнителе, одиноком религиозном мстителе, который каждое воскресенье в церкви омывает свои окровавленные руки потоком благочестивых слез и преподает в нескольких воскресных школах, видел отца таким, каким он на самом деле был – мелким циничным жуликом, признававшимся в убийствах других людей – реальных или вымышленных, – но никогда в собственных преступлениях на сексуальной почве. И если уж выбирать из его преступлений главное, то это когда он беззастенчиво и изощренно врал в суде, чтобы войти в историю как самый ужасный преступник своего века.
На закате жизни Рамзес в последний раз оказался в Копенгагене, и однажды ночью в свете газовых фонарей, из-за которых ему на старости лет приходилось так неоправданно рисковать при каждом грабеже, в глаза ему бросился плакат с именем отца, висевший рядом с листовками о том, что объявлено огромное вознаграждение за сведения о местонахождении его, Рамзеса. Плакат с именем Цезаря Йенсена оказался афишей театральной постановки, и в первый и в последний раз в своей жизни Рамзес, облачившись во фрачную пару, отправился в Королевский театр. Фрак за несколько часов до спектакля он позаимствовал в одном доме, там же заодно прихватил трость и немного денег на извозчика, чтобы доехать до театра, где и ознакомился с историей жизни отца в форме балетного спектакля. Король с королевой почтили своим присутствием представление, где семнадцать не совершенных отцом убийств, сто сорок четыре незаслуженных обвинения в оскорблении чести и достоинства и тысяча сорок четыре неведомо кем совершенные кражи претерпели превращение и возродились в виде трагической истории о безнадежной любви, фатальных недоразумениях и, в конце концов, гибели героя – на фоне окутанных туманом лесов и древних курганов, освещенных театральной луной, в свете которой женственный юноша со впалыми глазами танцевал партию Цезаря Йенсена. Хотя Рамзес всегда испытывал стойкое отвращение к театру и к большим скоплениям людей, в тот вечер он понял, что именно об этом всю жизнь и мечтал его отец. История повернулась на сто восемьдесят градусов, и все те преступления, которые старательно приписывал себе Цезарь, превратили его в национального героя. Слава о нем передавалась из уст в уста, а в лучших театрах страны, в лучах ненавидимого Рамзесом яркого света, история жизни Цезаря Йенсена собирала полные залы, а зрители приходили на спектакли в своих самых красивых нарядах, к которым Рамзес всегда был неравнодушен.
Перед тем как раствориться во тьме незадолго до начала антракта, Рамзес кое-что вспомнил. В золотистых декорациях и плаче скрипок он узнал какую-то сентиментальность, которую заметил у отца во время их последней встречи. Встреча эта состоялась лишь через несколько лет после ареста Рамзеса и судебного разбирательства об ограблении мельницы. Заодно на этом же суде ему предъявили обвинения и в других кражах, а также в нескольких грабежах его отца, в том числе в тех, которые отец в то время начал себе приписывать, – и, кроме этого, еще в ряде краж, совершенных их покойными предками. Рамзес во время заседания хранил молчание, потому что, никогда не учившись даже в школе, не понимал юридического языка; его молчание было истолковано как признание, так что в итоге его приговорили к восьми годам каторжных работ. Никто и подумать не мог, что ему всего двенадцать лет, ведь восемь участвовавших в его задержании полицейских продемонстрировали в суде черепные травмы, сломанные руки и разбитые коленные чашечки. Все эти увечья обвиняемый нанес им левой рукой – правая рука у него была занята, в ней он крепко сжимал двухсотфунтовый мешок муки, который собирался утащить с мельницы.
Два года провел он в исправительном доме в Кристиансхауне, напильником превращая древесину в красильный порошок, глядя в зарешеченное окно и размышляя о своей судьбе, что полностью соответствует нашим представлениям о невинном, но склонном к задумчивости подростке. Но как-то раз одна из женщин, которая отбывала наказание в женском отделении тюрьмы и которую каждую ночь, разобрав плохо пригнанные доски пола, поднимали в камеру, где он сидел, сказала Рамзесу, что носит с собой револьвер. До этого времени он смотрел на женщин с поверхностным интересом ребенка, и звуки тюремной любви никак не нарушали его сон, но в ту ночь он не ложился спать и впервые за два года совершил кражу, а на следующий день, в обеденный перерыв, он, оторвавшись от своего напильника, засунул ствол револьвера охраннику в рот и перестал соответствовать нашим представлениям о невинном ребенке, а стал отвечать скорее образу и требованиям народной сказки к молодому, самостоятельному мужчине. Он заставил охранника открыть ему дверь в маленький дворик позади здания тюрьмы и, с риском для жизни вскарабкавшись по стенам, растворился в уличной толчее. В течение двух месяцев он разыскивал Цезаря Йенсена, слава которого к тому времени возросла уже многократно и поэтому постоянно направляла Рамзеса по ложному следу, и если ему в конце концов и удалось найти отца, то лишь потому, что он всегда шел по следу самого никудышного из его преступлений, и вот наконец, одной ночью – все значительные события в жизни Рамзеса происходили по ночам – на постоялом дворе неподалеку от Хольбека он пинком распахнул дверь комнаты Цезаря.
Увидев сына, Цезарь Йенсен нисколько не удивился и, когда Рамзес направил на него револьвер, посмотрел прямо в ствол без всякого страха. Рамзес никогда не был особенно разговорчивым, а в тюрьме стал почти немым, но на его лице, покрытом юношеским пушком, похожим на тени от мрачных воспоминаний, был написан вопрос.
«Надо было научить тебя никогда никому не доверять», – сказал отец и устало повернулся к столу, где на длинной тряпице были разложены отмычки, болванки ключей и жестяные пластинки. Он поднял со стола украденные карманные часы и произнес: «Единственный способ выжить – не верить никому, даже собственному отцу».
Рамзес взвел курок. Отец поправил платок на шее, чтобы достойно выглядеть перед лицом смерти, и добавил, что вообще-то за голову Рамзеса была обещана награда в пятьдесят риксдалеров.
Рамзес опустил револьвер, сраженный этим аргументом. Он понял, что от полусотни риксдалеров он тоже не смог бы отказаться. К тому же ему вдруг показалась не очень удачной мысль, что именно он отправит Цезаря Йенсена на тот свет, обеспечив ему тем самым вечную славу, на которую тот и рассчитывал. Он повернулся и вышел из комнаты, и больше никогда с тех пор не видел отца, а позже и вовсе слился с еще одним из наших представлений, а именно с представлением об одиноком беглеце – в мире, который он отныне считал тюрьмой, где в каждом человеке видел судью, охранника или полицейского, или на худой конец осведомителя и где, забыв, что такое покой, в любом звуке слышал захлопывающуюся за его спиной дверь камеры.
В последующие годы Рамзес скитался и занимался своим ремеслом в одиночестве. Бесприютность заставляла его вновь и вновь мыслями обращаться к своим предкам. Отца он при этом к ним не относил, считая его отклонением от нормы, и сам тщательно избегал всяческих излишеств, так что если бы все протоколы, составленные, когда против него возбуждали дело, соответствовали действительности, они бы представляли собой очень длинные, но вместе с тем скудные списки с перечислением головок сыра, дешевой одежды, истрепанных хозяйственных щеток, незатейливых кисетов, поношенных башмаков, старых кастрюль, яиц из курятника и молока от пасущихся в поле коров, потому что только такая добыча и привлекала Рамзеса.
Случалось, что в Копенгагене или в каком-нибудь большом провинциальном городе он проникал в богатые дома или родовые усадьбы, но искал он там не серебряные кубки, не вест-индские кофейные сервизы и серьги с каплевидными жемчужинами, подаренные дочери семейства кем-то из наполеоновских генералов-изгнанников. Подобные предметы нисколько его не интересовали, но случалось, что он зажигал огарок свечи в старинном подсвечнике и, усевшись на корточки перед каким-нибудь инкрустированным секретером, погружался в свои мысли. Взгляд его блуждал по инкрустации, изображавшей, например, сад, виднеющийся в дверном проеме, а позади дом, окутанный лунным светом, – точь-в-точь как в детских воспоминаниях Рамзеса. Колышущиеся занавески пропускали свет в комнаты особняка, который, казалось, был весь наполнен домашним теплом. Именно это тепло и притягивало Рамзеса, когда он залезал в чужие дома, где ничего не брал, а лишь пытался украдкой прикоснуться к жизни других людей, которые жили в соответствии с его собственным, с их собственным и с нашим представлением о домашнем уюте. В такие ночи Рамзес мог часами сидеть в темной комнате, прислушиваясь к смеху за стеной, безуспешно, как и мы, пытаясь понять, что же он все-таки слышит: то, что ему хочется слышать, или же и вправду какие-то девушки играют на клавикордах, напевая песенки собственного сочинения об одиноких молодых странниках, бредущих по дорогам, где гуляет ветер. В свете свечи или серной спички Рамзес завороженно рассматривал картины на стенах, где, как ему казалось, видел самого себя. Вот он в каком-то странном плаще, в высокой шляпе, какой он никогда не носил, стоит перед расстилающимся лугом, за которым маячит лес, а за лесом просматривается озеро, противоположный берег которого теряется в дымке обещаний, и картины эти, собственно, были иллюстрацией представлений буржуазии как раз о той жизни, которой жил Рамзес.
Семейные идиллии, свидетелем которых становится Рамзес, залезая в чужие дома, не только привлекают, но и отталкивают его. Он никогда не станет красноречивым, так никогда и не овладеет словом, а потому никогда не сможет подробно описать жилища, в которых ему довелось побывать, что, вообще-то, весьма печально, потому что он смог увидеть больше, чем многие другие. И тем не менее, сопоставив его отрывочные замечания, мы видим, что доверия к Датской Буржуазной Семье он не испытывал: его острый слух улавливал истерические нотки в смехе молодых девушек, чуткие пальцы сообщали ему, что мебель, производящая впечатление добротной и массивной, обшита фанерой и снаружи, и изнутри, а то, что на первый взгляд выглядело как искусная инкрустация, изображающая отца семейства, читающего книгу жене и детям, – на самом деле представляет собой наклеенную картинку, да и вообще множество мелочей при ближайшем рассмотрении оказываются фальшивыми. Он всегда чувствовал тихое удовлетворение, как будто избежал опасности и риска разоблачения, когда в конце концов мочился на угли в камине или в умолкший клавесин, а потом бесшумно уходил по цветочным коврам сада в свете белой луны – обратно, к своему одиночеству, которое он стойко терпел, потому что не знал, что может быть иначе.
В эти годы Рамзес постепенно все больше и больше проникался Гордостью Датского Ремесленника. Самому себе он объяснял это тем, что занимается древним ремеслом, за которое его предков – чья жизнь представлялась ему вполне соответствующей идеалам отца – судили по законам, которые еще опиралась на десять заповедей Моисеевых, и они приняли мученическую смерть. К тому же, говорил он себе, в своем ремесле я исповедую ту же умеренность и то же христианское смирение, что и множество других людей – не считая, конечно же, отца. Самого Цезаря Йенсена Рамзес, скорее всего, и забыл бы, если бы не его собственное имя. Имя ребенку отец позаимствовал из украденной им книги, и оно вечно напоминало Рамзесу, что Цезарь Йенсен воровал что угодно и где угодно.
Рамзесу удавалось последовательно придерживаться своих жизненных принципов лишь благодаря бесконечной подозрительности и страшному упрямству – ведь где бы он ни оказывался, слава опережала его. На первых порах он был обязан ей отцу, а потом и его собственная укрепилась сама собой. С тех пор он перестал вести счет своим преступлениям. Он лишь отмечал их общее количество, указанное на плакатах, которые смеялись ему в лицо с пыльных стен провинциальных городков. Рядом с надписью «разыскивается» обычно помещался его портрет, нарисованный одним из его сокамерников по исправительному дому. Несмотря на небольшой рост, Рамзес был ловким как кошка и появлялся и исчезал так незаметно, что ни один добропорядочный человек не знал, как он выглядит. Вот почему изображенное на плакатах лицо походило на лицо ребенка, что никак не вязалось с теми ограблениями, а позднее и с убийствами, из-за которых его разыскивали, и которые он определенно не совершал. Тем не менее сообразно этим преступлениям и было назначено вознаграждение, столь значительное, что многие из попадавшихся Рамзесу на жизненном пути людей вполне могли не устоять. Даже у него самого не раз возникало искушение явиться с повинной, от чего он воздержался лишь потому, что знал: власти назначили такую сумму, поскольку искренне заблуждались, приняв за чистую монету те уличные баллады, которые ему несколько раз довелось услышать на площадях разных городов, – сочинения, где не было ни слова правды и где и его преступления, и его великодушие были несусветно преувеличены.
Единственными людьми, к обществу которых Рамзес тянулся, были бродяги, живодеры и цыгане, потому что, как он считал, с ними его роднили недоверие к людям и неспособность подолгу оставаться на одном месте. Те, со своей стороны, относились к нему с участием. Они были убеждены, что он – сын богов, так как Рамзес всегда спал с открытыми глазами, приложив руку к губам. Привычка эта объяснялась все той же подозрительностью, которая с годами лишь усиливалась, так, что он не доверял уже самому себе. Он боялся проговориться во сне и тем самым разрушить завесу неизвестности, возникшую оттого, что о нем никто ничего толком не знал.
Тяга к обществу подобных себе – несмотря на гордость и замкнутость – однажды увлекла его в путешествие вместе с тремя крытыми повозками, на козлах которых сидели темнокожие люди того же племени, что когда-то в будущем будут строить ватерклозет у Старой Дамы, и если вечером на крыше одной из повозок ему удалось заснуть, то лишь потому, что весь этот кортеж походил на одну большую лавку старьевщика. Именно по этой причине он чувствовал себя в безопасности и мог спокойно забыться, пусть даже и с открытыми глазами и закрыв рукой рот, в то время как повозки тащились через пахнущие смолой ельники и мимо встревоженных деревушек, где жители спешно убирали в дом развешенное на веревках белье, едва завидев их караван – этакую передвижную выставку убогой и безрадостной скитальческой жизни.
Проснувшись, Рамзес было вообразил, что он попал в Рай. Прямо перед ним в ночи ярко светились Небесные врата, на которых сверкающими буквами было написано «Национальный театр» и «Художественная выставка», но слов этих он прочитать не мог, потому что ни в какой школе никогда не учился. Незаметно прошмыгнув мимо билетерши-немки, облаченной в костюм римской богини Минервы, он подумал, что перед ним сейчас откроются залитые солнцем рощи реки Фисон[18]18
В Библии – первая из четырех рек, вытекающих из Эдема (Быт. 2:11–12).
[Закрыть], и лишь потом понял, что оказался в плену своих представлений о цирке – наших с вами, его собственных и представлений его современников. Вокруг него было черным-черно от людей, взоры которых были обращены к манежу, где разгуливали дрессированные лошади, где безучастных коров заставляли принимать неестественные позы и где ослики, встав на задние ноги, продавали открытки с полуголыми красавицами, изображающими правительниц полинезийских островов.
Несмотря на все эти чудеса Рамзес сбежал бы от света, шума и людской толпы, если бы его взгляд не остановился на фигуре женщины, висящей на тонких стальных тросах, тянущихся откуда-то с бесконечно далекой вершины купола. Он вдруг почувствовал, что именно здесь его ждет счастье, да-да, именно так – счастье. Вот почему Рамзес Йенсен не ушел тогда из этого цирка, остановившегося где-то в середине Северной Ютландии и девятнадцатого столетия. Он так и замер на месте, растворившись в мечтах об экзотике, эротике, свободе и Рае – а породили их на самом деле какие-то три жалкие облупившиеся повозки.
В то время в датских цирках было два вида мест для публики – места для простых зрителей, которые покупали билеты, и места для людей уважаемых, занимающих определенное положение в обществе, которые платили цирку столько, сколько считали нужным, и при этом и те, и другие прекрасно понимали, что вступают в весьма сомнительный мир, где кроме того, о чем я уже упомянул, да еще музыки, можно столкнуться с откровенным бесстыдством – что как раз и продемонстрировал один из артистов-лицедеев. Вначале этот человек был одет во что-то вроде фрака, сиявшего золотом в свете рампы. Он объявил, что имеет честь поприветствовать зрителей на этом замечательном гимнастическом представлении, где они увидят также и пантомиму, и дрессированных животных. Представление начнется прямо сейчас, а если погода будет благоприятствовать, зрители вдобавок станут свидетелями запуска совершенного во всех отношениях воздушного шара – огромного аэростата объемом тридцать тысяч кубических футов, внутри которого пустота, как и в головах уважаемой публики. Шар поднимется выше, чем может себе представить достопочтенная публика, под самый купол, и под этим шаром его дочь, двенадцатилетняя девственница, будет висеть, удерживаясь лишь зубами и одним из своих тоненьких пальчиков, и, находясь в этом положении, она, он клянется, – и пока он все это говорил, он успел преобразиться в Махараджу, а потом в Арлекина, – выполнит тройное сальто-мортале, а если нет, то провалиться ему на этом самом месте вместе с уважаемой публикой. И тут появилась его дочь.
Когда Рамзес увидел девушку, вся замкнутость, гордость, меланхолическая задумчивость куда-то испарились, и замок его сердца открылся. Она вышла на манеж и начала свой танец, и он сразу заметил в ней те же сомнения и ту же презрительность, которые прежде уловил в незнакомом ему диалекте и свистящих «с» ее отца, артиста-лицедея. Но публика приняла ее равнодушно, аплодисменты оказались жидкими, и тут девушка вступила в толпу галдящих мужчин, улюлюкающих женщин и вопящих младенцев и разрядила в воздух два пистолета, после чего принялась лупить всех, кто подвернулся ей под руку. Зрители, провоцируемые клакёрами, тут же начали испуганно аплодировать. Рамзес не шевельнулся, его приковало к месту видение циркового романа и любви под куполом цирка – мечта, которая всем нам знакома и которую современники Рамзеса Йенсена старались не выпускать за пределы циркового манежа.
Остаток вечера он не отрываясь смотрел, как объект его восхищения взмывает в воздух и парит под аэростатом в свете праздничных фейерверков, изображавших извержение вулкана Везувий, а раскаленные брызги лавы поджигают при этом королевскую монограмму. Когда двенадцатилетняя девочка раскачивалась под шаром – так высоко, что тело ее едва было различимо, но тем не менее хорошо были видны все трюки, особенно смертельно опасные сальто-мортале, кое-кто из публики заплакал от страха. Но только не Рамзес. Он в эти минуты был полон спокойствия, и это подтверждает мифы о том, что любовь настигает человека внезапно и что совершенная любовь презирает смерть. Ему даже хватило присутствия духа, чтобы незаметно ускользнуть до начала пантомимы, ставшей кульминацией праздника, когда все артисты облачились в самые невообразимые костюмы, да еще вымазали лица смесью какао, сажи и жира, чтобы стать похожими на представление датчан о южных европейцах, каковыми и они, датчане, на самом деле являются. И во всем этом сквозило смутное осознание того, что на манеже, да если уж на то пошло, и во всем этом повествовании, наши мечты никогда не предстают в своем чистом, первоначальном виде. Представление заканчивалось, артисты покидали цирк, и не в обшарпанных клоунских повозках, а будто паря на коврах-самолетах, в сопровождении служителей, разодетых как генералы Кромвеля, и вслед им несся восторженный хохот публики, с удовольствием наблюдавшей за тем, как изгоняется вся та бесовщина, что наполняла зал на протяжении представления.
Вдыхая стойкий запах одеколона, в одном из разборных деревянных вагончиков, окружавших шатер, Рамзес поджидал цирковую девственницу – угнездившись среди искусственных цветов, дырявых трико и множества других вещей, которых он не замечал, потому что его сердце уже воспарило вместе с шаром. Когда девушка открыла дверь, Рамзес увидел, что свет рампы совершенно исказил пропорции ее тела. Она оказалась очень маленького роста и крепкого телосложения.








