355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Краснов » Выпашь » Текст книги (страница 9)
Выпашь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:19

Текст книги "Выпашь"


Автор книги: Петр Краснов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)

ХХIХ

И точно, на пороге игорной, дымной комнаты с тускло горящими желтым пламенем свечами появился генерал Заборов. Он входил какими-то жесткими, четкими шагами.

На красном лице его пунцовой пуговкой горел нос. Крашеные усы были распушены и он то и дело ерошил их пальцами.

– Господа, – очень торжественно, тоном, не допускающим возражения, голосом хозяина сказал он. – Попрошу всех в гостиную.

Генерал круто повернулся и вышел на середину гостиной. За ним, толпясь в дверях, последовали игроки. Генерал и сзади него Ананьев стояли посередине. В гостиной ярко горели лампы. Портьеры не были задернуты. Окна были раскрыты и свежее утро вставало за ними. Косые лучи солнца освещали дома на той стороне улицы. Из комнаты казались они бледными и печальными. Улица была совершенно пуста и точно грусть смерти и сна лежала на ее пыльной мостовой.

В гостиной раскрытый рояль, гости, в ожидании чего-то стоявшие вдоль стен, представляли странное зрелище. На диване сидели Валентина Петровна с доктором Березовым, в креслах Матильда Германовна и рядом с нею сел старый инженер.

Матильда Германовна что-то возбужденно шептала инженеру.

Заборов обвел всех строгими глазами из-под насупленных бровей и грозно скомандовал: – Попрошу встать!..

Дамы вопросительно смотрели на него. Точно спрашивали: "как и нам встать?" – Попрошу всех встать! – еще строже скомандовал Заборов.

Дамы поднялись. Валентина Петровна оперлась рукою о хвост рояля. Она уже слышала, что ее Петрик что-то натворил, и теперь страх обуял ее. У нее подкашивались ноги.

Сказывалась и усталость без сна проведенной, скучной ночи.

– Минуту молчания! – сказал генерал и стал дрожащими руками надевать на нос пенснэ. – Давайте, – громким шепотом сказал он, оборачиваясь к адъютанту. Тот подал ему небольшую бумагу телеграфного бланка.

Генерал нагнулся, выпрямился, отставил бланк от себя и в торжественной, вдруг наступившей, тишине провозгласил:

– Господа!.. Получена телеграмма. Германия объявила войну России… Объявлена мобилизация…

Несколько секунд было полное молчание. С улицы прилетел легкий, влажный ветерок.

Кто-то, – Валентине Петровне показалось, что это была оса на задних лапках, негромко и несмело сказал:

– Гимн!..

И сейчас – Барышев, доктор, Канторович и Старый Ржонд подхватили: – Гимн!.. гимн!..

Генерал передал телеграмму адъютанту, движением головы сбросил пенснэ – оно, раскрытое, упало ему на живот и повисло на черном шнурочке и, сложив руку кренделем, подошел, шаркая ногами, к Валентине Петровне. Ей хотелось сказать – и эти слова уже были у ней на устах: "да я не умею"… Но вдруг точно какой-то ток прошел по ней. Она еще не поняла, что такое произошло. Что такое война? В этот миг она ощутила лишь величие исторической минуты, которую одинаково переживали все. Она села на табурет, подняла, как бы дирижируя хором, руки над клавишами и ударила по ним. И сейчас же согласно и стройно, – очень помогал ведший хор батюшка, – все запели под ее игру.

Звуки росли и ширились. Они, прекрасные и величественные, будили улицу.

– Царствуй на славу нам,

Царствуй на страх врагам!

Ца-арь православный.

Бо-оже Царя храни…

И только стали замолкать отзвуки последних аккордов, как, по непостижимо каким образом понятому Валентиной Петровной общему желанию, она снова взяла первые ноты.

Кто-то – ей показалось – Петрик, закрыл электричество. Комнаты наполнились мягким утренним светом. В окна глядело ясное, чистое без единого облачка небо. В двери кабинета был виден дымный сумрак и тускло горящие, оплывающие свечи. Там было ужасное прошлое – то, что там «натворил» Петрик – здесь было что-то умилительно прекрасное, что так верно и хорошо выражалось и этой музыкой и этими прекрасными словами: – Боже, Царя храни!..

И едва кончили, Барышев подошел к генералу с кипой денег.

– На Красный Крест, ваше превосходительство, – сказал он, отдуваясь и отирая выступивший на лбу пот.

Кто-то крикнул: – Шапку!.. дайте шапку!..

Ананьев побежал в прихожую, звеня шпорами и концами аксельбантов, и принес генералу его фуражку. Деньги посыпались в нее. Замятин положил несколько тысячных билетов, Канторович ссыпал кучку золота. Фуражка раздулась и была верхом наполнена.

– Ну вот, – громко сказал Старый Ржонд, обращаясь к старому инженеру, – слава Богу… Что называется: – инцидент исчерпан.

– Да… да… да, – быстро сказал инженер… – Мы их потом помирим… Война!?

Кто мог думать, что Государь на это решится!?

ХХХ

Но только спустя много времени Валентина Петровна вполне поняла весь ужас этого слова.

Раньше у нее была одна соперница, к кому она могла ревновать и ревновала Петрика: – служба. Но это была соперница милостивая. Она не брала к себе Петрика целиком, она делилась им с нею и позволяла ей входить в себя. Теперь она увидала новую соперницу, – и эта соперница поглотила Петрика целиком.

Война и победа!.. Да, конечно, победа, или смерть… Белый георгиевский или простой деревянный на полевой могиле крест – это было все, о чем всегда, с тех самых дней, когда мальчик Петрик играл с девочкой Алей – Петрик мечтал.

Теперь он потерял голову. Все забывая – ее, Настю, весь дом – он стремился сейчас же… завтра ехать на войну.

Коротко и сбивчиво он объяснил Валентине Петровне, что он будет проситься отправить его немедленно в его Лейб-Гвардии Мариенбургский полк, который уже наверно там… дерется…

Он говорил об этом пламенно и жарко, его глаза в воспаленных веках горели таким суровым, жестоким огнем, что она не посмела даже спросить – что же она-то будет делать?

Объявив о войне сотне, прослушав ее громовое ура, Петрик вымыл лицо ледяною водою, переоделся в парадную форму и на дрезине помчался к Старому Ржонду устраивать свою командировку.

Он вернулся пришибленный и задумчивый только поздним вечером. Старый Ржонд принял его рвение совсем не так, как то представлялось Петрику. Он почти накричал на него.

– Что-с?… Война еще не началась, а уже вы дезорганизацию в армию вносить желаете… И кто-с?… Офицеры!.. Недопустимо-с… Вот у меня генерал здесь… Я ему доложу-с… Где ваш долг, ротмистр? Приказ… приказ есть?.. Пошлют – пойдете…

А не пошлют, здесь сгноят вас – и сгнивайте. Вы не анархист… Добровольно – не надо… Добровольно… знаем мы это добровольно. Хочу… За крестиком ехать хотите?.. А война потянется, а те ослабеют. Мы понадобимся… а нас нету… Мы уже не хотим-с… Это-с, Петр Сергеевич… Я понимаю, миленький, но допустить не могу-с!

Старый Ржонд так раскудахтался, что на его крик вышел сидевший у него в кабинете генерал Заборов. Он выслушал короткий доклад Старого Ржонда и оправдания Петрика, раздул толстые губы и мягко, своим барским голосом сказал:

– Другим, как нравится, а мое такое мнение – война эта на годы… Вон – совсем по секрету: у меня уже и телеграмма есть – сводить сотни в полки и бригады, а пешие в дивизии – это значит – мое такое мнение – не за горами и нам поход. Придем на помощь – вдвое дороже будем. Теперь скоро осень. Зимою какая война!?… Все разыграется к весне… Другим, как нравится, а к весне мы будем там во всеоружии обучения, знания и духа!.. Так-то, мой упрямый и своевольный Ранцев… Готовьте сотню – и не сомневаюсь – чудеса с нею совершите…

И Петрику пришлось сдаться. Он скоро почувствовал, что генерал Заборов и Старый Ржонд были правы. Война шла не так, как он ожидал. Наши не шли на Берлин, но едва не сдали Варшаву. Мимо Ляохедзы безконечные тянулись поезда с войсками и снаряжением – война охватывала всю Европу и уже было известно, что и Заамурцы пойдут.

Горячка первых минут прошла. Наступили спокойное ожидание и подготовка, и тогда Петрик подумал о жене и о дочери.

Как-то осенним вечером, когда в багрянец опускалось солнце и лиловели причудливые горы, Валентина Петровна ехала верхом с Петриком. Они возвращались с прогулки. Мазепа шел, широко шагая, вытянув шею, рядом пряла ушами Одалиска. Они только что проскакали версты три по мягкой пыльной дороге. Валентина Петровна почувствовала, что Петрик ею любуется, что она, раскрасневшаяся, действительно прекрасна, и опустила стыдливо голову.

– Петрик, – тихо сказала она, – ты любишь меня?

– Аля!

Петрик взял ее свободно опущенную правую руку и, подняв рукав блузки, поцеловал ее выше перчатки.

– Ты сомневаешься! – с упреком сказал он. – Всегда, теперь и в будущем.

– Нет… не теперь…

– Аля… Это неправда…

– Теперь ты думаешь только о войне, а меня забыл.

– Нет…

– Ты подумал, что я буду делать, когда вы уйдете на войну?

Она сказала это смелее. Слезы слышались в ее голосе. Он опустил голову. Странно: и точно – он обо всем подумал. Подумал и о том, куда спрятать старые артельные хомуты, а о ней и Насте не подумал. Ему, в его мечтах рисовалось, что он уйдет из этой уютной, обжитой квартиры, и после войны в нее и вернется. И, если будет ранен – тоже к ней… Это входило в его мечты. Именно потому, что он ее любил.

Сколько раз в своих мечтах он рисовал себе, как он поедет с войны. Все тише и тише пойдет поезд… Вот и Ляохедзы и на их скромном перроне Аля с Настей.

Сейчас, после ее слов почувствовал, что всегда и везде он думал о себе, а не о ней, и что любил-то он не ее, а себя, и ее – лишь потому, что она давала ему радости жизни.

Она продолжала тихим голосом.

– Петрик… не сердись на меня… Но не могу же я остаться здесь, как остаются инженеры и другие служащие дороги… Я боюсь хунхузов… История Шадринской заимки не идет у меня из головы… И когда тебя не будет… я умру от одного страха.

В другое время он рассердился бы. Теперь, в том состоянии любовной размягченности, в котором он находился, он крепко пожал ее руку и сказал неопределенно:

– Мы снимем квартиру в Харбине. Переедем туда.

Она усмехнулась. "Как легко разрешил он все ее страхи! Одна в Харбине… С Замятиными, Канторовичами?" Едкая, горькая мысль мелькнула в голове: – "солдатская жена"… Им слава!.. Ордена… Георгиевские кресты… Им раны в утеху… Сама смерть их славою и честью венчает… А нам?… их женам?… матерям их детей?…

Одни горючие слезы…" С полверсты они ехали молча, шагом. По сторонам были сжатые гаоляновые поля.

Острые стволы снятых стеблей торчали из бурой земли. Вдали показался пожелтевший карагач и еще зеленые, но с поредевшей листвою раины у переезда. Сейчас и казармы.

– Знаешь, что… Когда твоя сотня пойдет на войну, я пойду тоже… сестрою милосердия. Мне Березов говорил, при нашем отряде будет летучка.

Она подняла голову. На ней была легкая соломенная шляпка – канотье с вуалью. Из-под вуали, закрученной на поля, были видны блестящие, вдаль устремленные глаза. Ей то, что она сказала и что она решила сделать, казалось подвигом, куда большим того, на какой шел Петрик. Розовые губы приоткрылись и стали видны нетронутые, свежие зубы. Красивым жестом она, поправляя волосы, выбила локон на лоб.

Вечерний воздух вливался в ее грудь. Она глубоко вдыхала его. Так проехали они до казармы. Петрик молчал.

– А Настя? – вдруг сказал он.

– Да… Настя, – тихо повторила она. Ее голова опустилась. Глаза были прикрыты тенью ресниц. Румянец поблек – и точно пожелтели и обвисли щеки.

И уже слезая с лошади в протянутые ей объятия Петрика, она капризно кинула:

– Ну, придумай сам что-нибудь… Видишь, какая мы тебе обуза… – И со злобой добавила: – Жалеешь теперь, что женился!..

ХХХI

Петрик задержался на конюшне. Он сам делал массаж и бинтовал ноги своим лошадям.

Обыкновенно Валентина Петровна ему в этом помогала. Сейчас она поспешно ушла к себе. Она не могла оставаться на людях. Слезы подступали к глазам.

Она прошла в спальню, взяла у амы Настеньку и, не раздеваясь, как была, в легкой светло-серой амазонке села в кресло у раскрытого окна. Солнце опускалось за лиловые горы и тень сумерок покрывала поля. Нигде никого не было видно.

Настенька тихо лежала на коленях и улыбалась матери. Валентина Петровна охватила ладонями колени и, нагнувшись, смотрела на дочь. Таня заглянула к ней.

– Барыня, переодеваться будете?

– Нет, Таня.

– Прикажете зажечь лампы?

– Не надо, Таня.

Таня ушла и плотно притворила за собой дверь. Она знала, что, когда «такое» находило на ее барыню, – лучше оставить ее в покое.

Валентина Петровна думала.

"Однако как же, в самом деле, разрешался этот вопрос раньше? Война?.. Она перебирала мемуары, прочитанные ею в "Русской Старине", "Историческом Вестнике",

"Русском Архиве", романы и повести о войне. Например… в "Войне и Мире" гр.

Толстого?.. Как же там-то было? Николенька ушел на войну… И Соня осталась… И осталась Наташа, влюбленная в Андрея Болконского. Андрей Болконский оставил маленькую княгиню… Да, оставил… Но там – была семья".

"А, вот оно что!.. У нее… Отец умер в тот страшный год… Мать последовала за ним в тот год, когда родилась ее Настя. У ней – нет семьи. У ней ее никогда не было. Она солдатская дочь. Семья – это, когда много… Братья, сестры, дяди, тетки… Какой муравейник кипел в семье Ростовых и такой же был муравейник и в семье автора "Войны и Мира". Там война украшена любовью… Да ведь"…

Валентина Петровна даже удивилась, как она этого не понимала раньше.

"Весь смысл жизни – в семье. От семьи – Родина – и в ней все. Замыкается круг…

Но это было. Не так давно – но это уже прошедшее. Она уже этого не застала и она не сумела создать этого ни себе, ни Насте… Изменились условия жизни. Семья – это дом… Поместье… деревня. Она не застала помещиков. Она нашла служащих, родилась у солдата. Ей – эта новая, прославленная теперь социалистами роевая жизнь города! В этой жизни – семьи не полагается. Есть – знакомые. И все хорошо, пока все благополучно. Пока ее папочка служил в Захолустном штабе и занимал видное место начальника дивизии – вся дивизия, вся округа Захолустного штаба были ее знакомые. Но, как только папочку уволили со службы, многие знакомые перестали ей кланяться. То же было и в Петербурге. Пока ее первый муж, профессор Тропарев был жив, – сколько и каких знакомых у ней было!.. Но он умер, общественное мнение бросило тень на нее, и где они – все эти Саблины, Барковы, Полуяновы, Стасские? И разве можно приехать к ним да еще с ребенком? Знакомые?..

Не примут… Выгонят?… Да и сама она на это никогда не решится. Вот к сестре, или брату она бы приехала. Это – свой дом. Но у ней нет близких. У папочки был брат. Но они как-то разошлись. Ее дядя служил по генеральному штабу… Говорят – корпусом командует… Нет… его она не знает".

Валентина Петровна нагнулась к дочке. На лице ее появилась нежная и грустная улыбка.

– Настенька, – шептала она. – Вот, постой, Настенька, дай только кончиться войне… Я это переменю. У тебя будут братцы и сестры… Много… много… Ну, три, четыре человека… Целая семья… И когда ты будешь большая и случится у тебя горе, ты не будешь так безконечно одинока. Ты не будешь не знать, куда тебе преклонить голову, как не знает твоя мама. Слышишь, Настенька?

Девочка улыбалась, протягивала ручонки к окну и, отворачиваясь от матери, кричала: – ма… ма!.

И не знала Валентина Петровна, что обозначал ее крик, потому что на русско-китайском языке, на каком говорила ее Настенька, – слово «ма» равно обозначало и лошадь и мама. Может быть, она услыхала за окном лошадей?

Да, эта будущая семья разрешала судьбы Настеньки взрослой, но нисколько не помогала самой Валентине Петровне и ее маленькой Hасте.

Куда же, в самом деле, даваться? Здесь станут ополченцы… Ехать в Петербург, где все эти ужасные воспоминания?.. В Москву?.. Она не знает Москвы.

У ней там даже знакомых нет… Ей все равно куда ехать. Куда-нибудь поближе к фронту… В Двинск, Смоленск, или Киев… Меблированные комнаты… Чужие вещи…

Чужие люди… Ну, познакомятся… Будут опять новые знакомые… Как здесь, Старый Ржонд… и Замятины.

Она напряженно смотрела на Настю. И все думала. "Да, ей теперь все понятно.

Семья и религия спасали человека от самого себя и выручали во всякой беде, даже в самой смерти утешали. Теперь, когда не стало семьи… когда веры становится все меньше, что же осталось?.. Нужен гашиш! нужен опиум… Вот откуда этот бешеный городской ритм жизни, эти громадные листы газет с никому ненужными статьями, которые забываются через пять минут после прочтения. Вот откуда эти машинистки, стенографистки, голодные секретарши, где-то работающие, вот откуда это метание по кинематографам и танцулькам, чтобы только забыться… Вот придет к ней горе, – а она одна-одинешенька с Настей. Ну и что?… Папиросы станешь курить… Как одурелая что-нибудь делать, лишь бы уйти от себя… А там – опиум… кокаин… Надо, надо, надо нам, Настенька, вернуться к Богу и семье! А, как вернешься, когда война!?. Что же сейчас-то делать"!?

Слеза за слезою капали из ее прелестных глаз цвета морской волны. Они падали на Настеньку, на ее ручки в узелках, на пухлые щеки. Девочка повернула лицо к матери. Маленьюе глаза в черных длинных ресницах таращились и глядели в глаза матери. Точно старались угадать и понять, что думает, о чем плачет ее большая мама.

Валентина Петровна смотрела в глаза дочери и ей казалось, что это она видит свои собственные глаза, отраженные в уменьшающем зеркале. Так же были они серо-зелены, такая же океанская волна была в них и такая же затаенная, еще никому не высказанная грустная мысль.

ХХХII

Зимою, и совершенно неожиданно для Старого Ржонда – она дала нарочно телеграмму только из Иркутска – к нему приехала его двадцатилетняя дочь Анеля.

Старый Ржонд со своим денщиком Казимиром едва успел ей приготовить в своей холостой квартире комнату. Он сам на своей тройке поехал ее встречать и не узнал бы ее никогда – он видал ее последний раз ребенком – да она узнала его по фотографиям, по памяти, а больше по чутью. Увидала его «разнюхивающее» внимательное лицо и сразу догадалась: – папа!

В косынке сестры милосердия – Анеля только что в Петрограде окончила специальные курсы – в шубке, крытой серым сукном с юбкой в сборку, по-крестьянски, из-под шубки спускался, закрывая колени, белоснежный передник – она казалась моложе своих лет. Шатенка с голубыми глазами, с мелкими правильными чертами лица, с маленькими губами сердечком она была очаровательна.

В коляске молчала, косясь на папу и стесняясь кучера-солдата и денщика. Но, едва вошла в чистую переднюю с большим окном без занавесок, куда лило золотые лучи зимнее Манчжурское солнце, едва очутилась в продолговатой комнате со светлосерыми в белую полоску обоями, с зеркалом в ясеневой раме, с такою же вешалкой, где чинно висели папахи и шубы Старого Ржонда, увидала отца, снявшего шинель, в черкеске при серебром украшенной шашке – ее точно прорвало.

Путая польские слова в восторженную Русскую речь, взмахивая руками, ударяя себя ладонями по коленям, приседая, она всем восхищалась. И вся была она – Луцкая, и не Луцкого уезда, но воеводства Луцкого – будто соскочила со страниц романов Сенкевича, точно внесла с собою крепкий яблочный дух Луцких садов и пьяную крепость старой запеканки.

– Маш тобе!.. Так я же в Китае и с папочкой черкесом! – воскликнула она и взяла Старого Ржонда под руку. – Ну, пойдем, покажи мне твой палац.

В гостиной, очень пустой, где на паркетном полу чинно вдоль стен стояли буковые стулья, а посередине был большой круглый стол с альбомом с Лукутинской крышкой, где на стене висели два больших овальных портрета Государя и Государыни, портрета-олеографии в золотых рамах, а в простенке между окнами было большое зеркало, она подвела отца к нему и весело рассмеялась. Точно серебряные колокольчики зазвенели по всему дому, и суровый Казимир, протискивавший в двери ее обшитую клеенкой дорожную корзинку стал ухмыляться.

– Ото-ж пышна пара! – воскликнула она, – Ты папа, совсем молодец… И, если тебе усы подкрасить!.. А я-то!.. – Анеля сама себе сделала книксен. – Славный бузяк! – Она вздернула пальцем кончик носа, двумя пальчиками подобрала концы желто-коричневой «сестринской» юбки и, бросив руку отца, танцующей походкой прошлась по залу, напевая:

– "Ходь, ходь, котку бялы

И цалуса дай!

Такий бузяк малы

То правдивы рай"…

Зазвеневшие было по залу серебряные колокольчики ее смеха внезапно оборвались.

Задорное, раскрасневшееся личико стало серьезно.

– Цо то за выбрыки! – погрозила она сама себе пальцем. – Что подумает обо мне милый папа? Хороша сестра милосердия!

Старый Ржонд действительно был смущен и совсем без ума от веселой дочки.

– Пойдем, Анелечка, я тебе твою комнатку покажу.

– Тэ ж пытане!

В ее комнатке, наскоро убранной и приготовленной манзой-обойщиком, еще стоял терпкий запах китайца. Анеля наморщила нос.

– Чем это пахнет здесь?

– Китайцем, Анелечка. Привыкай к этому запаху. Он везде здесь.

Она раздвинула тюлевые занавеси у окна и остановилась, глядя на открывшийся перед нею широкий вид заснеженных Манчжурских полей. Под самыми окнами, внизу, под обрывом, была большая китайская деревня. Серые фанзы с крутыми крышами, вздернутыми по краям, с разлатыми, растопырившими черные ветви яблонями и грушами занимали большую площадь. В улицах белел снег. За поселком, блистая опаловыми красками под бирюзовым чистым небом, высились горы.

– Это что за деревня?

– Ты не выговоришь натощак. – Шань-дао-хе-дзы! – вот какая это деревня!

– Шань-дао-хе-дзы, – повторила Анеля. – А горы?

– Хребет Джань-гуань цай-лин, или леса Императорской охоты.

– И там можно охотиться?

– Отчего нет? Ты верхом ездишь?

– Ну что ты, папа! В институте нас этому не обучали. Я умею только делать так… и эдак…

И она отвесила перед отцом реверансы – простой и придворный.

– Ну, этим ты любого мужчину убьешь, а зверя не тронешь… Да мы… знаешь что?..

Вот сегодня разберешься, отдохнешь с дороги, а завтра мы поедем к Ранцевым..

Чудные люди… И Петр Сергеевич тебе славного конька даст.

– Як же шь так, просто з мосту?

– Они люди простые. Валентина Петровна – помнишь, я писал тебе о ней, так тебе обрадуется – она так одинока.

– Досконале!.. Ехать так ехать, сказал попугай, когда кошка тащила его за хвост!

В открытых дверях появился Казимир. С трудом сдерживая улыбку восторга и умиления перед командирской дочкой, он торжественно доложил: – Ваше высокоблагородие! Кушать подано!

Анеля схватила отца под руку.

– Идемте, ваше высокоблагородие, – сказала она.

– Шань-дао-хедзы… Джан-гуань-цай-лин… Пекин, Нанкин и Кантон все мы пели в один тон.

И, раскачиваясь тонким гибким станом, она повела отца в столовую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю